Текст книги "Дерево с глубокими корнями: корейская литература"
Автор книги: авторов Коллектив
Соавторы: Анатолий Ким,О Чонхи
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
Мы остались с ней вдвоем на дороге. Не нашлось дураков, готовых рисковать своей жизнью и останавливаться на тракте, усеянном трупами. Несколько машин просто проехали мимо. Меня начало трясти от холода, и я опять с ужасом почувствовал приближение смерти. Охваченный внезапным страхом, я начал читать стихи вслух. «В тончайшем кубке винограда дар хмельной, / Испить собрались – на коней нас лютня позвала»[15]. Мой голос еще не стих, когда девушка напела продолжение: «Над пьяными, что спят на поле боя, ты не смейся, / Издревле скольким из походов возвратиться выпадало?»[16]. Я мог лишь смотреть на нее во все глаза. Разве можно что-то сказать в такой момент?
Прочитав стихотворение, она достала пистолет и выстрелила в колесо подъезжавшего грузовика. Пуля пробила шину, и он почти сразу остановился. Девушка бросилась к водителю, чтобы объяснить ему ситуацию. Она решительно заявила, что меня требуется немедленно доставить в госпиталь, и водитель, ворча, полез менять колесо. После того как они вдвоем погрузили меня в машину, она приложила руку к моей груди и сказала по-китайски: «Теперь вы спасены». «Спасибо, – я накрыл ее руку своей. – Это сердце теперь ваше». Я долго не отпускал ее руки́. Водитель сказал, что пора ехать, а я все продолжал держать ее. Наконец водителю надоело ждать, и он посадил девушку в машину, завел мотор и поехал. Я никак не мог отпустить ее руку: по лицу девушки текли слезы, и вскоре она, обессилев, просто упала рядом со мной и заснула. Только позже я узнал, что за время боев у деревни Чипхён она отдала восемьсот миллилитров своей крови.
В Корее тебе не доводилось читать книги о Корейской войне? Интересно, что там пишут о битве за деревню Чипхён? О китайских добровольцах, павших на поле боя? Наверное, они, как и американские солдаты, в исторических книгах остались лишь цифрами, обозначающими число погибших? Невероятно высокими цифрами. В битве при Чипхён погибло около пяти тысяч китайских добровольцев. Словами не передать, какое это было ужасное зрелище. Словами не передать. История – это не то, что написано в книгах или высечено на мемориалах. История человека отпечатывается на его теле. И только она правдива. История – это то, о чем рассказывают дрожь в теле и скатывающиеся по щекам слезы. Моя правая рука, на которой не хватает среднего и указательного пальцев, и есть история. Вдумайся в это!
С начала Корейской войны не прошло и ста лет, а южные корейцы, которых мы, китайцы, называли марионетками, уже свободно приезжают в нашу страну. Похоже, все уже забыли о наших бойцах, павших у деревни Чипхён. Разве в какой-нибудь книге или на мемориале напишут то, о чем все забыли, хотя не прошло и ста лет? Вижу, ты держишь в руках одну из таких книг. Выбрось ее. Она ничего не может тебе рассказать, а вот моя рука может. Даже когда я умру, рассказ про мою руку останется. Потому что именно он и есть настоящая история, которую не переписать.
В тот день мы не проехали и часа, когда, заметив наш грузовик, американский боевой самолет открыл по нам огонь. Водитель погиб практически сразу; машина съехала с дороги и упала в придорожную канаву. Когда я пришел в себя, то обнаружил, что лежу в каком-то сельском доме в километрах десяти от дороги. Я не мог понять, как я там очутился. В доме не было никого, кроме нас двоих. Что же произошло? Наверное, после того как машина свалилась в канаву, я какое-то время оставался в сознании и даже сумел добраться до дома, а может, она всю дорогу тащила меня на себе? Двое суток мы просто спали. Было холодно, поэтому мы спали, тесно прижавшись друг к другу. И спали как убитые. Иногда мы просыпались, ели муку из перемолотых зерен и снова проваливались в сон. Иногда она брала в руку мой съежившийся пенис, а я ласкал ее маленькую грудь. Но даже желание не могло победить сон. И все-таки по прошествии двух дней мы познали друг друга. Иначе мы бы не справились с тем, что увидели на поле, покрытом опавшими лепестками сливы. Я почти не мог двигаться, и она села на меня сверху. Каждое движение отзывалось невыносимой болью в моем израненном теле. Она все извинялась, а я кричал и плакал от боли, и просил ее продолжать. Я никогда не смогу забыть того, что происходило в том доме. Я понял, что жить – это испытывать смущение, экстаз, но прежде всего боль. Я был счастлив оттого, что могу ощущать боль, плакать и кричать. И хотя боль была невыносима, мы никак не могли остановиться. Потому что рядом была смерть. Она сказала, что никогда не сможет забыть того, что увидела у Чипхён. Вероятно, то, что увидела она, не отличалось от того, что увидел я: поле, усеянное лепестками. Я спросил: «Что ты видела?» Она ответила: «Словами не передать». Эту фразу я запомнил навсегда.
Найдя в доме немного съестного, мы прожили там целую неделю. У нас не было выбора: я еще толком не стоял на ногах, а девушка не хотела возвращаться в отряд – никаких иллюзий по поводу войны у нее не осталось. Всю неделю, что мы жили в домике, слышался рев самолетов, грохот разрывающихся снарядов, пулеметные очереди, но ни свои, ни вражеские войска не нашли наше укрытие. Днем, чтобы не попасть под бомбежку, мы перебирались в лес и сидели там до темноты, а ночью возвращались в дом и занимались любовью, я – крича от боли, она – постоянно извиняясь. В те дни мы не испытывали ни страха, ни отчаяния.
Днем, прячась в лесу, мы читали друг другу стихи. «Луна Эмэйшаньских гор, / полумесяц осенний! / В реке Усмиренных Цянов[17] / купаются тени… / От Чистых Ручьев плыву / по дороге к Трем Безднам. / Тоскую… к Юйчжоу / спускаюсь вниз по теченью» [18]. «Дождь холодный слился с рекой, / ночью добрались до У. / На восходе с гостем прощусь, / опустеют чуские горы. / Ты в Лояне друзьям скажи, / если спросят вдруг обо мне: / Его сердце – кусочек льда, / что в кувшине из яшмы лежит»[19]. Такие стихи не срываются с уст, их произносят сердцем; слушают не ушами, а душой.
Однажды на рассвете нас разбудил рев боевого самолета. Он сделал несколько кругов над нами, и мы, решив, что дом будут бомбить, выскочили наружу. В небе на востоке висел серп старого месяца. Было потрясающе красиво. Стоило мне увидеть эту красоту, как рука сама собой легла на плечо девушки, и я сказал: «Если есть на земле справедливость, мы обязательно победим. А когда война закончится, я вернусь за тобой. Мы будем жить в мире, таком же прекрасном, как это небо. И за него я готов умереть». Но она скинула мою руку и ответила, что нет ничего красивого в месяце, висящем над полем боя. А потом она спросила:
– Ты меня любишь?
– Люблю.
– Сильно?
– Больше жизни, – ответил я, чувствуя неудержимое желание прижать ее к себе.
Она отвернулась:
– На войне, где повсюду смерть, жизнь ничего не стоит. Можешь выбросить ее в битве за свою справедливость у какой-нибудь деревеньки, где земля усеяна телами солдат, которых ни одно переливание крови уже не воскресит.
У меня перехватило дыхание. Тогда я понял, что в мире есть вещи, которые не доказать ценой своей жизни. Моей родине требовалась только моя жизнь. Но эта девушка хотела от меня чего-то большего. Я кинулся ей в ноги и взмолился: «Пожалуйста. Обними меня. Пожалуйста».
Никто из моих ровесников не будет уважать мужчину, у которого нет указательного и среднего пальцев на правой руке. Как меня презирали и как издевались из-за этого. Когда меня спрашивали, что случилось с рукой, я рассказывал им ту же историю, что рассказываю сейчас тебе. Только мне не верили и плевали в лицо. Для них я трус, отрезавший себе пальцы, чтобы не идти на войну. И сколько бы я ни рассказывал им о Японо-китайской войне, о гражданской войне, о Корейской войне – все зря. И ты тоже мне не веришь? Думаешь, я отрезал себе пальцы, чтобы меня не призвали на войну? Думай, как хочешь. Моя история все равно пригодится тебе для какого-нибудь рассказа, а в исторических книгах ты ничего подобного не сыщешь. Впрочем, их забудут быстрее, чем через сто лет. Ну, как бы там ни было, давай я закончу свой рассказ.
Больше она не подпускала меня к себе. Звуки битвы постепенно отдалялись на север. Днем, спрятавшись в лесу, мы смотрели, как американские истребители летят на север, а ночью укрывались в доме, где я умолял ее хоть раз обнять меня. Вскоре у нас закончились запасы съестного. Было понятно, что если мы сейчас не вернемся в отряды, то окончательно потеряем своих. Но ни у меня, ни у нее сил идти не было. И чем очевиднее становилось, что нам своих не догнать, тем настойчивее я умолял ее сделать мне больно, довести до крика, до слез. Однажды она крепко сжала мою руку и сказала: «Я никому не смогу рассказать о том, что увидела у Чипхён. Словами это не передать. Словами не передать. Той ночью, когда я отдала восемьсот миллилитров крови, мне вдруг невыносимо захотелось пальцы поотрубать всем мужчинам, чтобы ни один из них больше не мог стрелять. Как мне этого захотелось – словами не передать!»
Я упал перед ней на колени и взмолился: «Пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста. Обними меня хоть раз». Я взмолился всей душой, всем телом. Она приподняла мое лицо за подбородок и посмотрела прямо в глаза: «Сколько бы я ни отдавала крови, мертвых солдат не вернуть к жизни. Но тебе я не дам умереть. Если понадобится переливание крови, я отдам тебе свою до последней капли. Тебе умереть я не дам. Ты справишься?» Я покорно кивнул. Я умолял ее спасти меня. «Пожалуйста, обними меня». Она снова посмотрела мне прямо в глаза. Кажется, только тогда я снова смог дышать.
Сколько времени мы провели в том доме?.. К концу февраля Корейская народная армия и войска китайских добровольцев отступили к 38-й параллели. 7 марта четырнадцать дивизий, три бригады и два полка пяти корпусов американских и южнокорейских марионеточных войск начали одновременное наступление по всей линии фронта. 14 марта северокорейские и китайские войска оставили Сеул, и через два дня город был полностью захвачен 3-й американской дивизией и 1-й дивизией их приспешников. 23 марта наши враги заняли Коян, Ыйчжонбу, Капхён, Чхунчхон. Затем 187-й американский воздушно-десантный полк высадился в Мунсане, отрезав 1-й северокорейской армии путь к отступлению, 10 апреля линия фронта проходила от устья реки Ханган по реке Имджин и до города Янъян по территории, расположенной к северу от 38-й параллели. 12 апреля вражеские войска стали концентрироваться в соседних уездах Чхольвон, Пхёнган и Кымхва.
Я и сам не знаю, сколько мы пролежали в том доме. В любом случае, в нем мы много раз занимались любовью. Кричали от боли. И заливались слезами. Первой сознание потеряла она, потом я. Не знаю, сколько раз вставало и заходило солнце, и сколько раз круглая луна превращалась в месяц. Однажды разведотряд марионеточных войск обнаружил наше укрытие. Они зашли в дом, но увидев наши распростертые тела, решили, что мы давно мертвы, и, заткнув носы, вышли вон. Я не знал, умер ли я, и это мое посмертное видение или мое сознание еще продолжало воспринимать реальную действительность. Я видел пол, залитый кровью. Мы вдвоем лежали в этой крови на полу. У девушки было спокойное, умиротворенное выражение лица.
Только когда нас обнаружил второй поисковый отряд, я понял, что все еще жив, а она уже умерла. Меня подняли, собираясь куда-то унести, но я успел прочитать ей стих: «И нынче, смотря на луну, не могу с ней вестей передать. / Вот бы со светом ее струиться, твой путь освещая! / Гуси летят далеко, но не дальше лунного света. / Рыбы резвятся, ныряют, но лишь рябь на воде поднимают. / Вчера видел сон, как у брега реки отцветают печально деревья. / Как жаль: не вернуться домой до излета весны!»[20]. Я читал стих на китайском, а южнокорейский солдат, не поняв ни слова, ударил меня прикладом по голове, и я потерял сознание. В том доме она влила в меня больше литра своей крови. Так я выжил в битве у деревни Чипхён. Она умерла, а я остался жить.
О, бабочка прилетела. Похоже, к нам придет наконец весна. Уже десять лет я сижу на этом месте и читаю линии жизни людей. Это несложно. Ты видишь бабочку и говоришь, что скоро придет весна. Ты всей душой и всем телом открываешься миру и жадно впитываешь все, что видишь и слышишь. Почему люди верят любой лжи, которую пишут в книгах, но считают выдумкой рассказы других людей? Почему мы слушаем всё, что нам говорят по радио и телевидению, но не понимаем, что и история, и судьба отдельно взятого человека творятся, когда мы всей душой и всем телом откликаемся на то, что происходит вокруг нас здесь и сейчас? Люди, прочувствовавшие историю на личном опыте, говорят: «Словами этого не передать»; а люди, пишущие историю, логическими цепочками увязывают начало и конец события в однобокое, будто бы правдоподобное, повествование. Именно эту историю учат дети в школах, и ее же видят посетители мемориалов. Не ставя под сомнение ни единого слова, люди повторяют, что после битвы у Чипхён северокорейская армия отступила с боем и организованно оставила Сеул. И в книге по истории, которую ты читаешь, наверняка написано то же самое. Когда там пишут, что две армии называли друг друга марионетками и уничтожали друг друга, все безоговорочно верят этому; а когда я рассказываю свою историю, меня обзывают лжецом и плюют мне в лицо. Не прошло и века, а они, веря во всякие россказни, отвешивают мне оплеухи. Особенно те, кто считают себя настоящими мужчинами. Почему? Потому что моя рука – это та правда, которой нет в книгах по истории. Понимаешь теперь? Почему, увидев бабочку, ты сразу начинаешь мечтать о весне? Потому что не бывает весны без бабочек. Расскажи мне историю, но не ту, что вычитал в книге, а ту, что увидел и прочувствовал сам. Пусть твое тело расскажет, что ты видел. Словами не передать. Словами не передать. И говори до тех пор, пока у тебя не вырвется эта фраза. Попробуй рассказать мне самую невероятную историю. А взамен я расскажу тебе, что ты за человек и какая судьба тебя может ждать. Но рассказывай не то, что написано в книгах, а то, что ты сам пережил и прочувствовал всем телом. «Словами не передать. Словами не передать». Расскажи мне историю, которая начиналась бы с этой фразы. Ну же. Ну же!
О Чонхи
Вечерняя игра
Перевод Марии Солдатовой
Такое ощущение, будто я вся нараспашку, до самых внутренностей. Я терла следы убежавшего риса сначала мокрой, потом сухой тряпкой, чувствуя себя незащищенной и виня в этом так называемую новую планировку, при которой кухня переходит в гостиную. Возле горелки застарелые пятна. Наверное, отец прошлой зимой не уследил за своим варевом. Помню, как он поставил на огонь смесь корня дудника и черной фасоли, жира жаб и лягушек-жерлянок, а когда забурлила коричневая пена, добавил меда и, аккуратно помешав, получил черную киселистую массу, которую пил всю зиму, утверждая, что она очищает кровь и помогает от запоров. Отец, в домашней одежде, помешивавший в армейском котелке длинными палочками черную, как деготь, густую жижу, был похож на средневекового алхимика.
Пока варилось это снадобье, неприятный терпкий запах пропитывал дом: мясо и кости лягушек источали ядовитый пар, который оседал вокруг тяжелым липким налетом. Задыхаясь от анемии и отвращения, я разглядывала в зеркале морщинки на своей запаршивевшей сухой коже. Пятна, въевшиеся в нержавеющую сталь, продержатся дольше, чем воспоминания.
Наконец все было в порядке. Часы на кухонной полке показывали половину шестого, рис подходил, аппетитно пахла рыба, поджаренная до золотистой корочки.
Косые лучи, проникшие сквозь западное окно, сделали заметной грязь в тонких порезах на разделочной доске и, преломившись в раковине, высветили мутный осадок в воде.
Так же как в любой другой день, можно было, даже не вставая на цыпочки, увидеть через невысокое продолговатое окно колонну воспитанников исправительной школы, которые, отбыв трудовую повинность, возвращались обратно через пустырь.
Все они, человек семьдесят или восемьдесят, были одеты в серые, словно вылинявшие, робы и такого же цвета шапочки, и я, в силу то ли ассоциаций, связанных с тюремной одеждой, то ли ощущения, что на пустыре гуляет ветер, неизменно испытывала жалость, будто чувствовала загрубелость их тел, покрытых под мешковатыми робами гусиной кожей. Медленно движущаяся колонна колыхалась, словно неровно откромсанный ветхий лоскут, напоминая мне размеренно и грузно катящееся бетонное колесо, а еще бесконечный свист в ре миноре.
На шаг впереди и на шаг позади колонны шли мужчины в ветровках, судя по всему, надзиратели.
Если бы я прежде не видела эту процессию вблизи, скользнула бы по ней равнодушным взглядом, решив, что где-то рядом находятся военные казармы, и уж точно не стала бы, стоя на цыпочках, предаваться ребяческим фантазиям о медленно катящемся бетонном колесе, слетевшем с оси, или о жерновах адской мельницы кармы, бесконечно вращаемых невидимой рукой.
Впервые я встретила их, когда однажды вечером пошла выгуливать собаку. Я невольно вскрикнула и, вспомнив про расположившуюся на ближайшем холме исправительную школу, мотнула головой, но тут же, смутившись, резко натянула поводок и отвернулась. Из колонны на меня смотрело совсем юное лицо. Взгляд мальчишки, возраст которого трудно было определить, казался изумительно ясным. Может быть, меня поразила свежесть его униформы, а может быть, все из-за того, что при виде румянца на его круглых щеках я вдруг осознала, что некрасива и уже немолода.
Вместе с остальными он прошел мимо меня. Потом я никак не могла вспомнить его лицо. Даже если бы можно было выстроить их всех в ряд, чтобы хорошенько разглядеть, я все равно, наверное, не опознала бы его. В моей памяти остался только его ясный взгляд, и теперь каждый день, в одно и то же время, я тщетно пыталась высмотреть того мальчишку в кухонное окно.
Они почти пересекли пустырь, когда в середине колонны произошло легкое замешательство. Один из мальчишек нагнулся, притворившись, что поправляет слетевший ботинок. Колонна встала, и к виновнику тут же приблизился шедший позади мужчина в ветровке. Мне показалось, мальчишка поднял с земли что-то блестящее и быстро засунул в рукав. Или в ботинок. Не успел мужчина подойти, а он уже распрямился и отряхнул ладони. Они наверняка что-то говорили друг другу, но мне издалека казалось, что объяснялись жестами.
Мужчина вернулся на свое место, и все сразу зашевелились, заполняя образовавшиеся зазоры. Ничего там, наверное, не было. И в самом деле, что могло сверкать на земле, если солнце уже клонилось к закату!
Они прошли мимо холма, потом мимо новостроек, в которых в преддверии холодов в спешке велись отделочные работы, и исчезли из поля зрения. Вместе с ними исчезли и свист, и громоздкое колесо.
Я вытащила из раковины пробку. С удовлетворением отметила, что вода моментально слилась, пузырясь и закручиваясь. Сегодня днем приходил слесарь, прочистил сток. Сток в раковине забился, и стало подванивать. В результате прокачки вантузом на поверхность были извлечены разложившиеся стебли овощей и клубки волос. Отец, незаметно подойдя сзади, наблюдал, на лице у него было написано: «Что я тебе говорил!».
Скоро шесть. Я положила на кухонный стол три пары палочек, но, быстро спохватившись, убрала одну пару обратно в ящик. Не из-за чего теперь поднимать шум. Я положила лишние палочки по привычке, прекрасно понимая, что брат и сегодня не вернется.
– В какую сторону кричит сорока?
В ответ на вопрос отца я взглянула на высокий тополь, росший на том самом пустыре, с которого исчезли мальчишки. Там, на самой верхушке, между начавших желтеть листьев, сидела сорока.
– Я сняла линзы, – ответила я, гремя посудой. Отец знал, что без контактных линз я практически слепа, но упрямо продолжил:
– Плюнь в ту сторону, в которую кричит сорока. Услышать вечером сороку – не к добру.
– Да говорю же, не вижу.
– А с линзами что случилось? Опять потеряла? Я же тебе велел… Держи их в воде, если не носишь.
Я соврала. Через плотно прилегавшие к зрачкам линзы я отчетливо видела черные, блестящие в вечернем свете, будто смазанные маслом, перья сороки, которая кричала именно в нашу сторону, видела, как шевелятся ее крылья, крепкие, словно стальные.
Я нахмурилась, взглянула на отца, устроившегося в кресле в мрачной гостиной, из которой ушел солнечный свет, и включила стоявший на полке магнитофон. На самом деле, я не злилась на отца. В голове у меня вертелось вступление к услышанной днем симфонии Кодая. Лента, перематываясь, тихо шуршала. Я засомневалась, записалось ли вообще что-нибудь, но тут заиграла музыка.
Днем был концерт по заявкам. Когда из приемника полилась знакомая мелодия, у меня вдруг возникло желание записать ее. Магнитофон принадлежал брату, старенький «Сони». Пока я доставала этот убранный подальше магнитофон, которым давным-давно никто не пользовался, смахивала с него пыль, да потом еще рылась в ящике в поисках чистой кассеты, вступление закончилось. Радиозапись оказалась старой, шипения было больше, чем звука. Не выключила посередине только потому, что было лень. Симфония закончилась, не заняв и одной стороны шестидесятиминутной кассеты.
А сейчас, послушав минут десять, я выключила магнитофон и сказала твердым голосом:
– Ужин готов.
Раздались знакомые звуки: это отец почиркал о большой палец ногтем мизинца, которым ковырял в ухе, а потом с трудом встал с кресла.
Через тонкую стену ванной донесся скрип открываемого крана, потом шум бегущей воды, и я лишний раз вытерла тряпкой совершенно чистый стол.
– Полотенце есть?
Отец вошел на кухню, тряся руками, с которых капала вода.
– А чем тебе не нравится то, что в ванной?
– Оно грязное и мокрое.
Это неправда. Полотенце, которым днем вытирался слесарь, прочищавший раковину, я заменила на свежее. Сорока все еще надрывалась с верхушки тополя. Может быть потому, что ее крик начал действовать отцу на нервы, он, глядя в окно, пробурчал себе под нос:
– Кухня неудачно расположена. Плохо, что солнце вечером светит.
После того как два года назад отцу удалили больше половины желудка, он стал есть очень подолгу. Как ни старалась я жевать помедленнее, всегда заканчивала прежде, чем он успевал съесть хотя бы половину своей тарелки.
Солнечные лучи понемногу отступили, и, наконец, только у двери осталась тоненькая полоска света. Но и она вскоре исчезла, будто впиталась.
Я с жалостью смотрела на растворявшиеся в сумерках вялые складки на шее отца, на его челюсть, которая, когда он жевал, ритмично выдвигалась вперед.
Осенью дни коротки: только заметишь, что солнце садится, а уже темно.
– Включить свет? – спросила я, пододвигая поближе к отцу рыбу, из которой успела вынуть кости.
– Суп остыл.
Я зажгла газ и поставила кастрюлю с супом на плиту. Голубое пламя, ровно горевшее во мраке кухни, представлялось мне каким-то волшебным огнем. Потрескивает… Пламя без жара, холодное, как отблеск металла.
В полутьме лицо отца казалось мрачным, а нос со слегка отвислым кончиком – еще более вытянутым. Мысль о том, что мое лицо выглядит точно так же, была неприятна.
Я поставила разогретый суп на стол, спокойно поднялась и включила магнитофон. При звуках виолончелей и скрипок, будто соперничающих между собой, отец вскинул было голову, но снова опустил. Началась третья часть, анданте. Отец медленно ел суп, гоняя его во рту, словно жвачку.
Музыка доиграла, но пустая лента продолжала перематываться. Вот домотается, и кнопка сама подскочит.
– Налей воды, – отец закончил есть и, рыгнув, протянул мне свой стакан.
Моя рука с кружкой, полной воды, внезапно застыла в воздухе, и отец резко обернулся. Из гостиной, где никого не было, отчетливо слышался хриплый низкий голос, огрубевший от постоянного курения по ночам…
…У него не было никаких особенных увлечений или интересов, если что и доставляло ему радость, то это был пистолет. Дождавшись, пока все живое уснет, он раздевался догола и приставлял к виску пистолет, заряженный пятью пулями, просто из любви к свободе. А впрочем нет, не к свободе – к риску. Положив палец на курок, он понимал, что, независимо от реальных намерений, мог теперь невольно выстрелить, если бы заметил чей-то взгляд, или комар вдруг ужалил бы его в бок – и мозг его пронизывал заряд в тысячи вольт…
Визитер внезапно исчез. Мы с отцом одновременно взглянули на место, пустовавшее у рассчитанного на троих стола. Дальше опять зашуршала чистая лента. Я вылила в стакан отца остатки воды.
Только через некоторое время до меня дошло, что это был голос брата.
Вот так, значит, оживают звуки? Голос брата пробивался к нам, будто дух покойника, издалека, но странно настойчиво.
У брата была привычка записывать на пленку то, что он сочинял, а потом прослушивать. Однако под конец он непременно все стирал – я и представить не могла, что что-то сохранилось.
– Включить свет? – поморгав, глазами во внезапно сгустившейся темноте, осторожно спросила я у отца, когда лента наконец домоталась и кнопка на магнитофоне с щелчком подскочила.
Под свет лампы – с плафоном, словно от керосинки, – вдруг выпрыгнул стол, а холодильник, полки и покрытые холстиной стены скрылись в тени, как будто произошла смена декораций.
Прополоскав рот, отец отправился к себе в комнату и вскоре появился с колодой карт. Не дожидаясь, пока я уберу со стола, он начал нервно тасовать их.
Под округлой лампой его плечи, которые пушистый свитер делал объемнее, отбрасывали на стену огромную тень.
– Стемнело, куда уже гадать-то? – бросила я, гремя посудой.
– Ну и что, что стемнело, ведь это еще не конец?
Не конец! О чем это он? Спрашивала я себя, понимая, что смешно выискивать скрытый смысл в пустых фразах.
Я поставила мытую посуду в буфет, сняла фартук и вернулась к столу, отец собрал разложенные карты.
– Что выпало?
– Гость, – равнодушно фыркнул отец.
– Нарезать фруктов?
– Лучше кофе выпью.
В обращенном на меня взгляде отца мелькнуло нетерпение. Он хотел, чтобы я побыстрее села. Я поставила чайник на плиту и опустилась напротив.
– Начнешь?
– Нет, бросим жребий.
Отец протянул мне карты, и я решительно сняла. Выпала пятиочковая слива. Отец вытащил черный клевер и пододвинул колоду ко мне. Сорок восемь распухших карт заняли всю мою ладонь. Старые-престарые карты, которые когда-то были так приятны на ощупь и пересыпались с легким хрустом, теперь, засалившись, прилипали к рукам.
– Хорошенько перетасуй. Я ведь гадал на них… идут, наверное, подряд… Хватит, будешь слишком долго тасовать, они снова соберутся!
Отец, не отрывавший взгляда от моих рук, легонько, для проформы, коснулся верхней карты.
Я стала сдавать по одной, пытаясь рассеять его безосновательные опасения, что карты собрались по мастям.
– Вода закипела.
Отец не переворачивал карты, пока не получил все десять положенных.
В носике чайника забулькали пузыри.
Я оставила карты на столе и налила воды в две заранее приготовленные чашки. Отец наверняка подсмотрит в эти карты, пока я буду делать кофе.
– Мне с сахарином.
– Да, конечно.
Я прекрасно помнила, что ему нельзя сахар. Отец знал это, просто хотел отвлечь внимание от своих рук, тянувшихся к моим картам.
Отец был серьезно болен, ему требовались регулярные инъекции инсулина. Всю зиму он принимал свое хитрое снадобье, однако по утрам в унитазе неизменно пенилась желтая, с повышенным содержанием глюкозы моча, в которую он с озабоченным видом совал лакмусовую бумажку.
Увидев, что я, вернувшись с чашками за стол, взяла карты, отец подобрал свои и аккуратно развел их по одной, словно развернул старый веер. Его губы тронула довольная улыбка. Восемь открытых карт лежали на столе во всем своем великолепии.
– Такие картинки на кону… А толку! Все равно ходить нечем…
Отец украдкой посматривал на мои карты. А я, вцепившись в них, пыталась заглянуть в карты занявшего боевую позицию отца. Только заглядывать было совершенно незачем. На самом деле, я легко различала карты по рубашкам. Да и отец, очевидно, тоже. Тут помятая по диагонали пятиочковая орхидея, там пион с истрепавшимся левым уголком, а вот эта, с расслоившимся правым краем, – кабан под красным клевером, десять очков. Мы настолько хорошо изучили рубашки карт, что с тем же успехом могли бы играть в открытую.
– Тан, як, семь ти, четыре кван – все считается.
– Разумеется.
Отец, державший в руках пятиочковый пион с синей полоской и десятиочковый клен, остановил взгляд на двадцатиочковой луне над горой. Скромно лежавшая наверху колоды карта, только и ждавшая, чтобы ее перевернули, была подходящей нулевой. Отец собирался сжульничать, но стеснялся сразу же выложить свою двадцатиочковую и перевернуть нулевую. Вечно он… После продолжительных раздумий он, сделав вид, что другого выхода просто нет, с убитым лицом выложил двадцатиочковую луну над горой и взял, что хотел.
– Сразу двадцать очков? Хорошо придумал, отец, претендуешь на четыре кван? – сказала я вместо «ни стыда ни совести». Отец, непосредственно, как ребенок, заулыбался во весь рот.
Я небрежно кинула карту и забрала пятиочковый красный клевер.
– Хочешь собрать семь ти?
– Пока что взяла только одну. Мало ли, что я хочу. Всякая ерунда попалась.
На самом деле я прикидывала, как бы не дать отцу собрать клены, но заставить его выложить пион с синей полоской – отказаться, что ли, от трех як…
– Играем до тысячи очков.
– Хорошо.
Чем ближе к зиме, тем вечера длиннее, скоро тысячей очков не отделаешься.
Над головой послышались размеренные шаги. А затем раздался плач ребенка и тихое, похожее на бормотание, пение женщины, пытавшейся его успокоить.
За окном, словно заклеенным копиркой, было черным-черно, и у меня возникло чувство, будто мы с отцом в круге света погружаемся в бесконечную тьму. Будто испокон веков мы играем в карты, сидя за столом друг напротив друга. Воспоминания о былом казались расплывчатыми и далекими, словно детские сны, в которых реальность перемежалась с фантазиями. Как игрок, который выходит в туалет, если расклад не в его пользу или игра не идет, мой брат улизнул, чтобы разложить свой собственный пасьянс.
– Нечего реветь по ночам, капризные дети навлекают на семью несчастье.
– Я тоже часто плакала? – спросила я отца, забирая нулевую хризантему.
«Спи, спи спокойно мой малыш, пока утро не заглянет в окошко».
– У твоей матери был хороший голос.
Это правда. Мать, работавшая воспитателем в детском саду, знала много песен и с удовольствием пела их своим приятным голосом.
«Баю-бай, спи мой малыш, мой золотой, мой серебряный, закрывай свои жемчужные глазки, уносись в царство снов».
– Моя очередь, – вдруг раздраженно бросил отец, а ведь он, однако, тоже заслушался. Над нами женщина, никуда не спеша, двигалась, словно метроном: взад-вперед, от перил до перил.