Текст книги "Земля родная"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 20 страниц)
К. Мурзиди
УРАЛ-РЕКА
Стихотворение
– Я по Уралу тосковал,
Любому признаюсь.
Давно в Магнитке не бывал,
Узнаю ли? Боюсь…
– Узнаешь. Нынче – что вчера:
Все те же рудники,
Все та же самая гора
Да рядом две реки…
– Я долго пробыл на войне,
Но не забыл пока:
В магнитогорской стороне
Всего одна река.
В тридцатом, раннею весной, —
Я даже помню, где, —
Крепя плотину, в ледяной
Стояли мы воде.
И через многие года,
Что будут на веку,
Я не посмею никогда
Забыть Урал-реку.
Готов на карту посмотреть…
Да что вы, земляки:
Готов на месте умереть —
Там нет второй реки!
– На карте, верно, нет ее:
С недавней лишь поры
Она течение свое
Берет из-под горы.
Горячей плещется волной,
Не отойдешь – сгоришь.
– Я догадался: ты со мной
О стали говоришь!
– Ну да, о стали. Напрямик
Река стремится вдаль:
И днем и ночью – каждый миг
В Магнитке льется сталь.
У нас теперь не счесть печей,
Товарищ дорогой.
Еще не стих один ручей,
Как загремел другой.
Волна разливами зари
Блеснет в одном ковше,
Потом погаснет, но смотри:
Она в другом уже.
И третий ковш готов за ним,
Едва махнешь рукой.
Потоком сталь идет одним,
Тяжелою волной,
И той волны девятый вал,
Когда сраженья шли,
Через границы доставал
До вражеской земли.
И не вступай ты больше в спор,
Не шутят земляки,
Открыв тебе, что с этих пор
В Магнитке две реки.
Вполне серьезно говорю,
И вот моя рука —
Река, которую творю,
И есть Урал-река!
Е. Михеева
ПЕСНЬ О МИРЕ
Каждый раз, когда Татьяна Ерофеевна поднималась по тропинке к чугунным литым воротам городского кладбища, она останавливалась, чтобы перевести дыхание и еще раз полюбоваться маленьким чистым городком, приютившемся в глубокой котловине меж гор.
Было утро. Солнце поднялось уже высоко, но в котловине еще держался легкий туман. Сквозь его дымку белели ровные ряды аккуратных домиков с черепичными крышами. Увитые плющом и виноградом, они выглядывали из зелени садов весело и приветливо. В самом центре котловины лучи солнца играли на ярко-красной крыше нового здания школы. Левее, над строительством первого городского кинотеатра, хозяйски застыла ажурная стрела подъемного крана.
Этот городок стал для Татьяны Ерофеевны самым дорогим местом на земле. Там, за кладбищенской оградой, среди пышной зелени покоились останки ее единственного сына…
– …Сына ли? – вздрогнула она, вспомнив, зачем так рано пришла сюда сегодня.
Вчера, придя на могилу, она увидела на ней огромный венок. Яркий свет солнца, пробившись сквозь листву, радужной мозаикой лежал на ленте, на которой позолотой сияли слова: «Любимому брату – Ян и Ева Марек».
Не понимая в чем дело, Татьяна Ерофеевна разыскала кладбищенского сторожа старого поляка Юзефа, который в ее отсутствие следил за могилой.
– Это, вероятно, ошибка, пан Юзеф? – старик любил, когда его так называли. – Кто положил венок?
– Утром приходила одна дама с мальчиком. Я не хотел пускать их в ограду, но она очень просила. Дама настаивала, что тут покоится ее брат.
– Этого не может быть! У меня нет родственников! – растерялась Татьяна Ерофеевна.
– Не мне знать, пани. Она настаивала, и я пустил. – Старик развел руками, корявыми и темными, как древесные корни.
– В извещении указан номер могилы, я не могла ошибаться столько лет? – С горьким недоумением Татьяна Ерофеевна достала из сумочки извещение о смерти сына, которое всегда брала с собой. – Вот читайте: пятый участок, могила № 425.
– Ваша правда, пани, но они так настаивали. Я не мог не пустить. – Юзеф сокрушенно покачал головой, с мягкими седыми волосами. – Вы не волнуйтесь, пани. Они сказали, что придут сюда еще раз, завтра утром.
Юзеф повернулся и пошел по дорожке, усыпанной гравием, тяжело переставляя ноги.
Татьяна Ерофеевна долго вертела в руках извещение и вдруг вспомнила, что где-то уже видела эти имена, но где именно – не знала.
«Если это ошибка, то такая жестокая», – думала она ночью с глухой тоской. Ей было страшно потерять и этот маленький кусочек земли – все, что оставила ей война от сына. Татьяна Ерофеевна снова и снова рассматривала его фотографии. Она никогда с ними не расставалась.
Вот он, голопузый малыш, сидит в корыте, весело разбрызгивая пухлыми ручонками воду и показывая два первых зуба. А вот он уже верхом на коне, рубит деревянной саблей воображаемого врага. Татьяна Ерофеевна привычным движением перевертывает фотографию, читает:
«Юрик помогает папе бить белогвардейцев».
– А папы тогда уже не было, – шепчет она, смахивая слезу. – Ничего ты еще не понимал, глупенок мой!
Муж ее погиб на Дальнем Востоке в борьбе с интервентами.
Татьяна Ерофеевна берет следующую фотографию. Довольный и гордый, залитый солнцем, морщит Юрик обсыпанный веснушками нос. Ветер раздувает его светлую челку и пионерский галстук, а у ног сына плещется Черное море. Из Артека он приехал загорелый, выросший.
– Я обязательно повезу тебя к морю, мама. Представляешь: идет волна, огромная, больше нашего дома, налетит на скалы – «хлоп»! И одни брызги, много, много! А какие там цветы, деревья!
– Обязательно повезу тебя к морю… – шепчет Татьяна Ерофеевна и берет другую фотографию. Эта из Московского университета. И еще одна, последняя – с фронта. Уже не веселый беззаботный мальчик, а настоящий воин глядит с нее. Похудевшее, возмужавшее лицо сына, с сосредоточенным взглядом отцовых карих глаз, с волевыми очертаниями рта, казалось каким-то незнакомым. Только нос, по-прежнему задорный и чуть веснушчатый, остался таким же детским.
…После этой фронтовой фотографии долго не было писем. Она знала, что сыну может некогда даже поесть, некогда сомкнуть глаз, и терпеливо ждала. Но через два месяца пришел белый конверт. Тот сырой мартовский день, как выпавшее звено в цепи, разделил ее жизнь на две. Одна была здесь, в маленьком закарпатском городке, другая там – в большом уральском селе, где прошла ее молодость, любовь, где родился сын.
Татьяна Ерофеевна не могла оставить ни то, ни другое и каждое лето приезжала сюда.
Эти встречи с сыном помогали ей жить и работать от отпуска до отпуска. Короткие письма Юзефа: «Все в порядке, пани» – связывали обе половины ее жизни в одно целое.
И вот теперь… Татьяна Ерофеевна и страшилась ошибки и хотела знать, кого же она так долго считала своим сыном.
– Разве можно себя так мучить. Посмотрите, на кого вы похожи. Вероятно, старик не понял чего-нибудь, а вы так расстраиваетесь. – Точно ребенка уговаривала ее утром пожилая учительница, у которой всегда останавливалась Татьяна Ерофеевна. – Выпейте горячего кофе. Он придает силы, бодрость, очень хорошее средство…
Старушка налила в стакан ароматный напиток. Потом заговорила, пытаясь отвлечь женщину от тяжких дум:
– Зря вы вчера не пошли на концерт. Сегодня обязательно пойдемте, я билеты достану. Чудесные артисты! Я думала – муж и жена, а оказывается – сын и мать. Этот Ян Марек – совсем мальчик, а играет, как божественный Паганини! А их песня мира – шедевр, шедевр!
– Ян Марек?! – Татьяна Ерофеевна медленно встала. Теперь она вспомнила, где видела имена, написанные на ленте венка: на афише. На огромной афише у клуба училища прикладного искусства, гласившей, что молодой чешский скрипач Ян Марек и солистка Пражской оперы Ева Марек дадут два концерта.
– Господи, да что же это такое! – Татьяна Ерофеевна начала лихорадочно одеваться, бессвязно повторяя: – Они! Они!
– Куда вы? Еще рано? Куда? – пробовала остановить ее хозяйка, но Татьяна Ерофеевна уже выбежала из комнаты.
И вот, стоя у кладбищенских ворот, еле переводя дыхание, она глядела на город, не замечая его красоты.
«Держи себя в руках, держи!» – приказывала она себе, но нервная дрожь била ее. Повернувшись, она вошла в ворота и медленно побрела к знакомой ограде. Недалеко от могилы остановилась. Противная слабость заставила прислониться к дереву.
В оградке у могилы разговаривали трое. Старый Юзеф что-то рассказывал еще молодой красивой женщине в строгом черном платье и сером газовом шарфе. Возле них с букетом белых цветов стоял юноша, почти мальчик, белокурый и голубоглазый. Он увидел Татьяну Ерофеевну и, наклонившись к матери, что-то сказал.
Женщина порывисто обернулась. Татьяну Ерофеевну поразило ее лицо – смуглое, с тонкими, правильными чертами. В глазах женщины были и радость, и тревожный вопрос, затаившийся где-то в их глубине.
«Скорее, а то упаду», – подумала Татьяна Ерофеевна и сделала еще один, самый тяжелый в своей жизни шаг.
Женщина кинулась к ней.
– Мать! Мать! – целовала она бледные руки Татьяны Ерофеевны. – Мать! Мать! – Потом закричала радостно:
– Янек, иди, это его мать!
У Татьяны Ерофеевны не было сил даже вырвать руки. Она только бессвязно спрашивала:
– Кто вы? Зачем? Что вы делаете? Кто?
Женщина выпрямилась и виновато улыбнулась сквозь слезы. Голос ее дрожал.
– Простите. Я напугала вас. Простите! Я все объясню, все объясню! – И опять позвала юношу; – Ян, ну что ты стоишь, иди сюда!
Юноша подошел, не зная как себя держать. Чуть заметная судорога на мгновение искривила его детский пухлый рот. Он неловко поклонился.
Все трое сели на скамейку возле могилы. Немного успокоившись, Ева тихо спросила:
– Вы хотите знать, кто я?
Она говорила с акцентом, путая порой русские и чешские слова.
– Я… Дело в том, что ваш сын… мне трудно… Я лучше все по порядку расскажу. Вы должны знать все. Когда в Прагу пришли оккупанты, мне было восемнадцать лет. Я была солисткой оперного театра и совершенно равнодушно отнеслась к новым порядкам потому, что все бедствия проходили мимо меня. Мне разрешено было совершать гастрольные поездки. В одну из них я попала в этот городок и познакомилась здесь с чешским инженером. Мы полюбили друг друга и поженились. Я переехала к нему. Мой Ян был честным чехом и не мог мириться с новыми порядками. Я его не понимала.
Ссоры Яна с немецким начальством приводили меня в ужас. Я умоляла его беречься, смирить себя ради нашего будущего ребенка.
Во время аварии на заводе мой Ян отравился газами. Его вышвырнули. Когда фашисты перешли вашу границу, они вспомнили о моем Яне. Его руки еще могли держать ружье…
Мягкий, хорошо тренированный голос женщины с удивительной гибкостью передавал ее чувства.
– О! С того дня я начала кое-что понимать! Конечно, еще не все. А вскоре родился наш сын, и я стала жить, для него с надеждой, что вернется мой муж.
Надо было позаботиться о хлебе. Мне предложили по вечерам петь для германских офицеров. Я согласилась. Каждую ночь я должна была распевать неприличные шансонетки. Я не понимала, какую низкую, жалкую роль играю. Каждую минуту я боялась потерять заработок. Ради своего мальчика я пошла бы на все.
Прошел еще год. Немцам стало уже не до концертов. Фронт подходил к нашему городку. Постоянное недоедание и тревоги подточили мои силы. Я слегла от истощения в постель.
А вскоре начались бои на улицах. Я кое-как перебралась в подвал. Я видела только отсвет пожара и слышала стрельбу. Стрельбу и взрывы. – Ева болезненным движением закрыла уши, руками, будто вновь услышала все это. Ее голос стал хриплым.
– Дом наш стоял на перекрестке. С одной улицы были фашисты, с другой – русские. Не знаю, как Янек сумел открыть дверь, или она сама распахнулась, только он выполз на улицу. Я услыхала его крик, вскочила, но тут же упала. А Янек все звал и звал меня. Я выла, я царапала руками пол и ползла к нему. Внезапно крик малыша оборвался. Я потеряла сознание. Когда же пришла в себя, услыхала стон.
Ева облизала яркие сухие губы и судорожно глотнула слюну.
– Он доносился от двери. Я подползла туда. На полу у стены сидел мой Ян. Я схватила его, ощупала, стараясь понять, откуда на нем кровь. Но он был невредим, прижался ко мне и что-то жадно грыз. Я подняла его руку к глазам. В кулаке Яна был сухарь. Тут я окончательно пришла в себя и увидела, что на полу у двери лежит молодой русский солдат. Он смотрел на нас и пытался улыбнуться. Потом тихо сказал:
– Привяжи его, а то опять вылезет.
Он говорил с трудом, отдыхая после каждого слова. Я тогда плохо говорила по-русски, но понимала все.
– В кармане сухари. Вытащи, размокнут от крови, – попросил он и застонал.
Я поняла, что обязана этому человеку жизнью сына. Мне хотелось целовать его ноги, хотелось отдать ему свою кровь, чтоб он только жил, или умереть от сознания вины перед ним. Ведь если бы я лучше следила за Янеком, юноша мог бы быть здоров. Я хотела перевязать рану и начала снимать с него гимнастерку, пропитанную кровью. Но он отстранил мои руки.
– Не надо, сестренка. Не поможет.
Ева нервно хрустнула тонкими пальцами. Ее большие темные глаза лихорадочно блестели.
В лице Татьяны Ерофеевны не было ни кровинки. Она сидела неестественно прямая, окаменевшая. Ее пальцы бессознательно теребили концы Евиного шарфа. Острая вражда к молодой матери на какую-то долю секунды захватила ее.
Ева продолжала чуть слышно:
– Он взял меня за руку. Я сидела и боялась пошевелиться. Его рука медленно холодела. Я все поняла. Я поняла, что фашисты отняли у меня мужа, пытались отнять сына и убили русского юношу, который отдал за моего Яна свою жизнь. Я готова была перегрызть им всем глотки. Долго я сидела так. Потом расстегнула карман его гимнастерки. Там была одна красная книжечка и помятый конверт. Я разобрала имя и фамилию: Юрий Петрович Первенцев. Остальное было непонятно.
Утром русские заняли город. Нас с Янеком отправили в госпиталь. Я совсем потеряла силы и не могла быть на похоронах советских солдат. Но мне сообщили, где похоронен Юрий.
Вскоре нас переправили в Москву. Там мы прожили два года. Вернувшись в Прагу, я поклялась привезти сюда Янека, поклониться праху того человека, который отдал за него жизнь.
Татьяна Ерофеевна точно не слыхала ее последних слов.
– Ему было бы только тридцать пять лет! – вырвалось из ее груди. – Сын, мой сын! Мой мальчик!
Упав на холмик, усыпанный белыми лилиями, она безудержно зарыдала. Ева неподвижно стояла рядом с ней на коленях, не пытаясь утешить. Вдруг тишину кладбища разорвал юношеский голос. В нем было столько детской мольбы и сурового мужества, что Татьяна Ерофеевна невольно подняла голову.
– Не плачьте, мать! Не плачьте, дорогая! – Ян настойчиво пытался поднять ее с земли. – Это очень тяжело, мать, но вы не плачьте.
Судорога вновь исказила лицо юноши, и Татьяна Ерофеевна почти физически ощутила, что творилось в его душе. Волна материнской нежности подняла ее. Она привлекла к себе светлую голову Яна и поцеловала в лоб, как целовала своего сына.
– Я прошу вас, мать, – горячо просил юноша, – приходите сегодня на наш концерт.
Татьяна Ерофеевна не могла отказать. Она почувствовала, что Ян стал ей дорог: ведь в нем была частица ее Юрика.
Обнимая одной рукой Яника, она другой тихо коснулась руки Евы.
Юзеф стоял в стороне, что-то бормотал, покачивая головой, и дрожащей рукой прикладывал к глазам платок.
…Вечером, хотя ей очень хотелось побыть одной, Татьяна Ерофеевна пошла на концерт. Первые же звуки поразили ее силой и красотой. Скрипка ожила под руками Яна. Песня росла и ширилась. Вот в звуки скрипки и оркестра влился чистый, глубокий голос певицы. Ева подошла к рампе, развела руки, будто хотела обнять весь мир. Она пела по-чешски, но Татьяна Ерофеевна все понимала. Ева пела о радости материнства, о первой улыбке ребенка, пела о том, за что отдали свои жизни миллионы людей, она пела о мире…
С. Соложенкина
СЕМНАДЦАТЬ ЛЕТ
Стихотворение
Пусть говорят, что есть ненастье,
Что есть немало всяких бед, —
Я сердцем верю только в счастье:
Сегодня мне семнадцать лет!
Сегодня мне нужнее хлеба
Вот этот розовый рассвет
И это праздничное небо, —
Сегодня мне семнадцать лет!
Сегодня я хочу проверить,
Что недоступного мне нет,
И все концы земли измерить…
Сегодня мне семнадцать лет!
Сегодня мне и землю можно
Поднять, как думал Архимед.
Все невозможное возможно!
Сегодня мне семнадцать лет!
Хочу всем сердцем одного я, —
В душе других желаний нет, —
Всю жизнь свою не знать покоя,
Как будто мне семнадцать лет!
Г. Спектор
ЖЕНА
Правой рукой он взялся за косяк приоткрытой двери, а левую протянул Клавдии Ивановне.
Так он прощался с женой уже тысячи раз.
– Правая для всех, – сказал он много-много лет назад, – левая только для тебя… для тебя одной…
Тогда, давно, он высвободил занятую чем-то правую руку, и прижал девушку к себе; она едва не задохнулась от счастья и еще чего-то, названия чему нельзя было дать…
Уже за дверью он напомнил:
– Смотри не задерживайся. Если я опоздаю, пойдешь одна. В клубе свидимся.
Когда из полутемного коридора он вышел на лестничную площадку, она разглядела, как стара его брезентовая куртка. На плече распоролся шов.
– Ванюша! Не мог сказать, что куртку починить надо!
– Я говорил, Муха, – миролюбиво отвечал он. – Но у тебя столько забот…
Действительно, на днях заходила речь о куртке. Но как-то совсем не вовремя, мимоходом, и Клавдия Ивановна забыла о ней.
– Срам какой, – продолжала она. – Тебе, конечно, ничего… а что о твоей жене скажут?
– Что скажут?.. Ничего не скажут, – смущенно оправдывался он. И вдруг, войдя обратно в коридор, притянул голову жены к себе. Она прислонилась к его жесткой, словно из фанеры, куртке, пахнущей пылью и бензином, и прикрыла глаза.
– Пусть говорят, – с шершавой нежностью сказал он, отстраняясь.
Клавдия Ивановна несколько секунд смотрела на щелкнувшую замком дверь, а затем на цыпочках, чтобы не разбудить детей, прошла в кухню.
Только Надя и Коля учились в первой смене. Старшеклассники уже сами готовили себе завтрак, и нередко, проводив мужа на работу, Клавдия Ивановна еще на полчаса ложилась в кровать. Для человека, который изо дня в день немного недосыпает, очень дорога каждая минута сна.
Сегодня Клавдия Ивановна не могла себе позволить этого. Посещение клуба для нее вовсе не простое дело. Она взялась за исполнение многочисленных обязанностей, хорошо известных хозяйке большой семьи, ежедневно одинаковых, и в то же время всегда чуть-чуть новых и разных.
Сначала Клавдия Ивановна еще старалась установить, что нужно раньше, что потом… Но вскоре пренебрегла всякой очередностью.
– Как белка в колесе вертишься, – иногда жаловалась она мужу, бессознательно наговаривая на себя. На самом деле в ее домашнем труде всегда наличествовала незаметная, но мудрая система и последовательность, выработанная непроизвольно, закрепленная привычкой. Будь иначе, она не успевала бы сделать и трети того, что делала.
Когда-то она ждала: вырастут дети, станут помогать. Как будто так и вышло. Но серьезного облегчения она не почувствовала: то ли с годами прибавлялось работы, то ли сказывались эти самые годы.
И все-таки Клавдия Ивановна, кроме обязательных, никак неотложных дел, сумела проверить, как Ленька выучил роль «Кота в сапогах» (мальчишка был активным участником школьного драматического кружка), заштопать две пары мужниных носков, посидеть немного над скатертью, которую вышивала уже третью весну…
В 7 часов вечера она пришла в клуб.
Она и раньше бывала здесь на киносеансах, но всегда торопилась домой, не интересовалась ничем, кроме того, что происходит на экране, и поэтому не замечала, как здесь хорошо и уютно. А сегодня все красивое и приятное как будто предназначалось специально для нее и так было устроено, чтобы доставить ей возможно больше удовольствия. И обновленный призыв «Добро пожаловать!», такой свежий, яркий, что он продолжал гореть в глазах и после того, как она миновала парадную дверь. И пол, натертый до такого блеска, что было неловко ходить по нему, оставляя отпечатки подошв. И ослепительный блеск множества ламп, собранных в большие, нарядные люстры-букеты. И необыкновенная, созвучная всему этому торжественная музыка, заполняющая огромное здание: видимо, она неслась из скрытых где-то репродукторов.
Клавдия Ивановна на мгновение задержалась у большой Доски почета, установленной в центре фойе, и тотчас же попыталась сделать вид, что нисколько ею не интересуется. Едва ли это ей удалось – слишком уж счастливо и растерянно улыбнулась она при этом.
Однако у всех, кто находился в клубе, были свои радости, свои переживания, и никто не обратил внимания на маленькую женщину в коричневом шелковом платье с орденом «Мать-героиня» на груди. Она присела на диван и время от времени бросала короткие взгляды на Доску почета. Там, в левом верхнем углу, помещался портрет пожилого уже мужчины с галстуком, повязанным неумело, но старательно. Под портретом было написано:
«Бригадир лучшей монтажной бригады И. П. Юрьев. Он работает в счет 1962 года».
Именно этот серый портрет и расцветил для Клавдии Ивановны сегодняшний вечер. Вот какой у нее муж! Все его знают!
Настроение Клавдии Ивановны было очень светлым. Его не омрачило даже то, что к началу торжественной части собрания Ивана Петровича все еще не было в зале. Ведь он предупредил, что может опоздать.
Но вот стали выбирать президиум и назвали фамилию «Юрьев». До сознания Клавдии Ивановны и не сразу дошло, что речь идет о ее муже. Но оратор вслед за фамилией назвал имя, отчество и должность.
Председатель собрания, невысокий, круглолицый мужчина, густым голосом сказал:
– Избранных в президиум, прошу занять места.
Несколько человек, стуча откидными сиденьями, поднялись и направились к сцене. Клавдия Ивановна робко оглянулась. Ивана Петровича нигде не было. Ей стало даже страшно. Она подумала, что через минуту, когда будет обнаружено отсутствие Юрьева на сцене, все повернутся к ней, и во всех взорах она прочтет осуждение: мужу оказали такую честь, а он вовсе не пришел.
Ее волнение было естественным. Впервые в жизни она увидела портрет мужа на Доске почета, впервые присутствовала на торжественном собрании, избравшем в президиум ее мужа – человека, который и теперь, как двадцать шесть лет назад, нежно называет ее «Мухой» и старается исполнять все ее желания.
А она?.. Все годы совместной жизни ни на час не переставала она думать, заботиться о нем. Даже ее любовь к детям, четверо из которых уже самостоятельно шагают по жизни, а шестеро продолжают отнимать все ее силы, – даже любовь ее к детям была лишь еще одним проявлением любви к этому сероглазому, большому, уже заметно сутулящемуся, застенчивому и ласковому человеку. И все, что она делала четверть века и все, что она перетерпела в трудные военные годы, – все было во имя этой любви! А если она что и упустила, чего не осилила, то отнюдь не потому, что не хотела…
И хотя, по-видимому, никто не придал значения тому, что Юрьев не занял свое место в президиуме, и в ее сторону не обратился ни один взгляд, – светлое настроение ее померкло.
Сейчас она и сама ушла бы, если бы только была способна сделать это незаметно.
Но вскоре она подумала, что волноваться нет оснований. Она свободнее вздохнула, положила руки на колени, сменила позу, чтобы усесться поудобнее.
Собрание шло своим чередом. Клавдия Ивановна вслушалась в то, что говорил докладчик.
– …Как ни обидно, товарищи, признавать это в такой день, но и недостатков у нас – хоть пруд пруди. Возьмем новый прокатный стан. Мы обязались сегодня закончить его монтаж и начать опробование. И до четырех часов дня мы на каждом перекрестке трубили, что сделаем. И вдруг оказалось, что в монтаже допущен брак. Такие факты…
Докладчика прервал председатель:
– А вы, Владимир Михайлович, фамилии называйте… Фамилии бракоделов.
Докладчик повернулся к председателю.
– Этого я сейчас не могу сделать. Я срочно уехал с площадки – к докладу надо было готовиться. После праздников узнаем и фамилии. – Он снова повернулся в зал. – Но государству нашему, товарищи, пользы мало от того, что мы найдем и накажем виновных. Время потеряно…
Вдруг в самом конце зала, у входа, раздался голос:
– Не потеряно время!
Все обернулись, и быстрее всех Клавдия Ивановна. Для всех это был просто голос, а для нее – голос самый близкий и дорогой.
Председатель постучал карандашом по графину.
– Кто это там? – спросил он близоруко, вглядываясь в зал.
– Я… Юрьев…
– Юрьев?.. А почему вы не в президиуме?
– Да я прямо со стана, переодеться не успел… Еле упросил, чтобы в клуб впустили.
Клавдия Ивановна скользнула глазами по распоровшейся брезентовой куртке, и ей стало мучительно стыдно.
– Что же вы, товарищ Юрьев? – с укоризной сказал председатель. – Попрошу занять место за столом.
– Президиум и без меня справится. А вот доклад надо поправить. Монтаж стана завершен!
– Как завершен?.. Я сам был там три часа назад, – удивился докладчик.
– А я только двадцать минут как оттуда.
– Ничего не понимаю! – докладчик развел руками.
– Я и хочу объяснить, – сказал Юрьев.
Он прошел через весь зал и поднялся к столу президиума.
– Позвольте, я объясню. Вам уже сказал докладчик… Сегодня обнаружилось, что ножницы нового стана смонтированы неправильно. Это мы, моя бригада… Нет, виноваты не мы, в рабочих чертежах была неточность… Да, в общем, это другой разговор… Но нам было стыдно идти на первомайский вечер. И бригада решила не уходить со стана, пока не приведет все в порядок… Могу доложить, товарищи, что сорок минут назад началось опробование ножниц. Двадцать минут смотрел я на их работу. – Он улыбнулся. – Красиво ходят!.. Так что мы свое обязательство выполнили.
Теперь Юрьев испытывал, кажется, чувство неловкости. Он мял в руках старую кепку, переступал с ноги на ногу, словно не знал, куда деть себя – большого, сутулого, нескладного.
Его выручил докладчик.
– С радостью, – сказал он, – принимаю такую поправку. И предлагаю собранию похлопать бригадиру лучшей монтажной бригады нашей стройки товарищу Юрьеву!
Он первый поднял руки, вслед за ним это сделали все сидящие на сцене, и вот уже горячие аплодисменты подхватило все собрание.
Юрьев еще с секунду постоял на сцене, а потом твердыми шагами сошел с нее. Председатель что-то крикнул ему вдогонку, но то ли он не слыхал, то ли не хотел оглядываться… Он шел по широкому проходу посреди зала, и навстречу ему неслись аплодисменты знакомых и незнакомых друзей.
Клавдия Ивановна смотрела на него, родного, единственного. Муж не заметил ее и прошел в последний ряд, где было попросторнее.
Стихли аплодисменты. Докладчик надел очки, перелистал свои записи. Собрание продолжалось. О Юрьеве, казалось, все забыли…
Только сидевшая в пятом ряду, поближе к стене, женщина в коричневом платье с белым кружевным воротничком продолжала думать о Иване Петровиче. Двадцать шесть лет знала и любила она этого человека и помнила все, что имело к нему хоть какое-нибудь отношение. И этот портрет на Доске почета, и эти аплодисменты, и эту поношенную куртку она тоже не забудет.
Мимолетное ощущение вины в чем-то испарилось, и опять Клавдия Ивановна чувствовала себя счастливой.