355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » История русского романа. Том 1 » Текст книги (страница 17)
История русского романа. Том 1
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:18

Текст книги "История русского романа. Том 1"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 65 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]

Автор так же описывает свой образ жизни, как и образ жизни своих героев, постоянно противопоставляя себя и Ленскому, и Онегину. Только что сказав о том, как пишет Ленский стихи, полные «истины живой» и обращенные к Ольге, только что усмехнувшись по поводу назидательного призыва: «Пишите оды, господа», намекнув, что Ольга не стала бы и слушать оды, а истинное счастье – быть услышанным «Красавицей приятно – томной» (VI, 86, 87, 88), автор противопоставляет себя и поборнику одописания Кюхельбекеру, и блаженству Ленского. Перед нами – реалистический образ поэта, сквозной образ романа в стихах. Начиная с посвящения, это – образ человека с открытой дружественной душой, живущего своей поэзией, обращенной к людям.

Творчество поэта захватывает всё: и ночи неустанного труда, и вольное чувство «легкого вдохновения», и состояние совершенной внутренней ненапряженности, и ум, и сердце. Этот ясный взгляд органически сочетает лирическую и эпическую стихию: светлым взглядом автор увидел природу, быт и героев своего романа.

Образ автора – во внутреннем движении и притом движении разнородном. Обращения к прошлому, сопоставления создают поэтическое движение образа:

 
Таков ли был я, расцветая?
Скажи, Фонтан Бахчисарая!
(VI, 201)
 

Резкие контрасты содержат историю романтика, ставшего реалистом, историю мечтателя, усвоившего «мятежную науку», читавшего свои стихи в кругу заговорщиков – будущих декабристов, глубоко потрясенного их разгромом: «Иных уж нет, а те далече» (525, 190).

Сложный путь проходит автор, изведавший разочарование, отчаяние, даже озлобленность, переживший всё, что составляет душу его героев:

 
Я был озлоблен, он угрюм…
В обоих сердца жар угас…
(23)
 

И Ленский, и Опегин тем более открыты автору, что он передумал и выстрадал всё, что пережили мыслящие его современники. Но от романтических иллюзий и от гнетущего скепсиса он освободился. В содружестве и неустанном труде нашел он свой путь. И может взглянуть теперь и на себя самого, и на них – со стороны.

Современные Пушкину писатели и он сам часто выдавали свои произведения за совершенно достоверные истории, за чьи‑то дневники, записки, мемуары, за рассказ досужего наблюдателя, точно запротоколированный поэтом, за связку писем, найденных на чердаке. Скрыть процесс творчества, сделать его неприметным! В «Евгении Онегине» совершенно наоборот: не скрывается нисколько, что это – сочинение, вся история работы писателя, от первоначального смутного замысла, включая сложение стихов, до грусти, которая овладевает им, когда приходится расстаться с истинным и верным другом:

 
Прости ж и ты, мой спутник странный…
… живой и постоянный,
Хоть малый труд.
Я с вами знал
Всё, что завидно для поэта…
(139, 140)
 

В последних строках восьмой главы особенно полно раскрывается образ труженика, гениального и неустанного, влюбленного в свой труд.

Настежь распахнутые двери в мастерскую поэта, это существенным» образом связано с жанром. Странно было бы уверять, что, при таких ритмах, такой рифмовке, таком блеске в каждой строке, это всё записано со слов какого‑нибудь армейского штабс – капитана или Ивана Петровича Белкина. Нет, стихи говорят сами за себя, стихи – сами по себе – своего рода исповедь поэта.

И все‑таки «Евгений Онегин» – менее всего «исповедь сына своего века». Даже образ автора взят отчасти и со стороны, объективно. Главное же – он на втором плане, это постоянный активный резонанс противоположным ему образам первого плана.

Строение романа в стихах – в сцеплении контрастов, – так мыслит автор, так живут его стихи. Недаром в одной и той же строфе лирическое ядро сочетается постоянно с насмешливой концовкой, и наоборот – с шуткой, самой забавной, смыкается в концовке самая глубокая грусть. Логика поэтического строя стихов – противоречивая, капризная, вольная.

А. Г. Цейтлин в очень интересном очерке истории русского романа удачно противопоставил сконцентрированный эмбриональный психологизм Пушкина раскрытому психологизму позднейших романистов:

 
В какую бурю ощущений
Теперь он сердцем погружен!
(168)
 

И Лермонтов, еще гораздо больше Тургенев, Достоевский, несравненно больше Лев Толстой раскрыли бы скобки, распространили бы сжатую пушкинскую «формулу».

«И тем не менее, – говорит А. Г. Цейтлин, – психологическое искусство Пушкина необычайно значительно. Автор „Евгения Онегина“ первым в русской литературе утверждает принцип духовного единства личности». [220]220
  А. Г. Цейтлин. Мастерство Тургенева – романиста. Изд. «Советский писатель», М., 1958, стр. 14.


[Закрыть]
Глубокое понимание человеческой личности сочетается в романе в стихах с подлинным пониманием типичного, с обобщенным образом России, данным в конкретных образах персонажей романа.

Роман в стихах – реалистическое произведение не только в смысле жизненной логики раскрытия характеров, но и в смысле бытовой детализации. Эти детали несравненно многочисленнее и активнее, чем в романтическом романе. Но Пушкин, остерегавшийся мелочной (как он ошибочно считал) детализации Бальзака, изображает подробности крупным планом, насыщая каждую из них юмором, лирикой или сатирой. Как живет перед читателем опустевший дом Онегина, сохранивший следы его жизни, как живут детали ларинского быта! В ряде случаев поэт ближе к Гончарову, чем к Лермонтову как романисту:

 
Шипел вечерний самовар…
 

Или:

 
Везут домашние пожитки,
Кастрюльки, стулья, сундуки,
Варенье в банках, тюфяки,
Перины, клетки с петухами…
(70, 152)
 

Но и обобщение не менее сильно в «Евгении Онегине». Сквозное действие решительной критики господствующих порядков и нравов упирается в содержание той десятой главы, от которой немногое сохранилось. Общий смысл ее, однако, восстановить можно – это широкое и смелое обозрение той политической эпохи, которая в более узком плане частной жизни дана в романе в стихах.

Совершенно в духе позднейших высказываний Белинского Пушкин создает свой роман в стихах как жанр в высшей степени свободный. Свободный во всех отношениях. С первых дней работы мысль о цензуре угнетает поэта, но он решает писать, не думая о ней, заведомо не надеясь свое произведение напечатать. Лишь бы никаких рамок не чувствовать! В дальнейшем приходится жертвовать многим нужным, многое урезать, но то, что сказано, сказано вольно, от себя. Свободным является стилистический строй романа. Вольные переходы от лирики к эпосу, от значительного к шутливому, и обратно. Вольный строй речи и автора, и его героев.

Даже в прозаическом романе редко встретится, а до Пушкина и вовсе не встречалась, такая естественная, словно на досуге застенографированная болтовня:

 
Да вот… какой же я болван!
Ты к ним на той неделе зван. —
XLIX
«Я?» – Да, Татьяны именины
В субботу. Олинька и мать
Велели звать, и нет причины
Тебе на зов не приезжать. —
«Но куча будет там народу
И всякого такого сброду…»
– И, никого, уверен я!
Кто будет там? Своя семья.
(93–94)
 

В современной ему журналистике Пушкин подвергался такого же рода нападкам, каким немного позднее подвергался Бальзак. Бальзака упрекали в том, что светская дама в его романе употребляет вульгарные слова.

Побывавший «Под небом Шиллера и Гете» (35) романтик и поэт сам себя называет болваном. Он употребляет союз «и» в качестве восклицательного междометия. Возможно ли это? Пушкин, как и Бальзак, слышал не условную речь, внушаемую гувернерами, а живую речь высшего круга своего времени. Вот откуда брались его лексические вольности:

 
Люблю я дружеские враки…
(93)
 

Лексический диапазон «Евгения Онегина» – шекспировский диапазон. В соответствии с этим, о чем угодно говорится в «Евгении Онегине»: о модных и вышедших из моды романах, о поэтах, философах, экономистах, историках всего мира, о бытовом укладе во всех сферах России того времени, о нарядах, о сельском хозяйстве, промышленности и торговле:

 
Всё, чем для прихоти обильной
Торгует Лондон щепетильный
И по Балтическим волнам
За лес и сало возит нам…
(14)
 

Словом, перед нами язык реалистического романа в таком развитии, что трудно в этом отношении это произведение перещеголять. Истомина, портреты Татьяны, Ольги, Ленского, блюдечко с вареньем, осень и весна – всё так зримо, так виртуозным образом увидено!

Почему же, удивительное дело, «Евгений Онегин» остался единственным романом в стихах? Почему Пушкин и не думал продолжать в том же роде? Почему романа в стихах не создал Баратынский – автор «Бала»? А потом? Или автор «Героя нашего времени» не владел поэтической формой?

Как в недрах лирики 20–х годов уже формировался роман в стихах, так в недрах этого романа гнездилась всё более упорная творческая мечта о его прозаическом собрате:

 
И, Фебовы презрев угрозы,
Унижусь до смиренной прозы;
Тогда роман…
(57)
 

Как бы многообразен и гениален ни был роман в стихах, созданный Пушкиным, сколько бы в нем ни таилось свернутых сил для дальнейшего развития русского романа, все‑таки это был еще не совсем тот жанр, который насущным образом нужен был русской культуре, который был вполне отвечал потребностям времени. И Пушкин сознавал это превосходно.

Пушкин очень резко противопоставлял стихи и прозу и видел в стихах некоторую условность и своего рода непоследовательность на том новом пути, на который он вступил и который мы называем теперь реализмом.

«Унижусь до смиренной прозы». Да, в известном смысле автор «Руслана и Людмилы» себя обеднял, ограничивал, унижал, отстраняя то блистательное оружие ритма и рифмы, которыми он так по – своему и так победоносно владел. В обширном произведении, в романе, то и другое– искрилось и жило не в меньшей степени, чем в сонете.

Но в создании нового искусства, «языка мысли», в полном сочетании «метафизики и поэзии» необходимым этапом было – образовать поэзию, «освобожденную от условных украшений стихотворства» (XI, 73).

Пушкин до последнего вздоха своего остается стихотворцем, но важнейшую свою задачу с конца 20–х годов он видит в создании русской прозы и русского прозаического романа.

3

Формирование прозаического стиля Пушкина проходит два этапа. На первом из них образуется стиль повести, достигающий полного совершенства. На втором пробивается нечто новое, и это новое остается незавершенным.

Все, писавшие о стиле Пушкина, имели в виду то, что обозначено здесь как первый этап, и в последнем прозаическом произведении Пушкина, в «Капитанской дочке», вполне обоснованно находили его наиболее полное выражение.

Об этой завершенной прозе Пушкина, однако, сложилось два прямопротивоположных суждения. А. С. Орлов считал простоту основным свойством пушкинской прозы, [221]221
  Академик А. С. Орлов. Язык русских писателей. Изд. АН СССР, М. – Л, 1948, стр. 55.


[Закрыть]
та же мысль была тщательно обоснована А. Лежневым. По его мнению, такая «нагота простоты» никем ни до, ни после Пушкина с такой последовательностью не была осуществлена. [222]222
  А. Лежнев. Проза Пушкина. Гослитиздат, М., 1937, стр. 24.


[Закрыть]
К этому взгляду на прозу Пушкина в полной мере присоединялся и Г. А. Гуковский: «Пушкинская проза прежде всего точна, ясна, логична… Она избегает сравнений, метафор, распространений как синтаксических, так и тематических. Ее идеал и предел – нераспространенное простое предложение». [223]223
  Г. А. Гуковский. Пушкин и проблемы реалистического стиля. Гослитиздат, М., 1957, стр. 335–336.


[Закрыть]

Противоположное понимание стиля пушкинской прозы неоднократно высказывал В. В. Виноградов, отрицавший наличие в ней прямых смысловых связей и устанавливавший взаимоотношение «намеков», «недоговоренности», «умолчаний». [224]224
  В. В. Виноградов. Стиль «Пиковой дамы». «Пушкин. Временник Пушкинской комиссии», т. II, 1936, стр. 140.


[Закрыть]
«Быт, современная действительность, – писал В. В. Виноградов, – облекали пушкинское слово прихотливой паутиной намеков, „применений“(allusions). Слова, изображая свой литературный предмет, как бы косили в сторону современного быта, подмигивали на него». [225]225
  В. Виноградов. О стиле Пушкина. «Литературное наследство», кн. 16–18.. 1934, стр. 136.


[Закрыть]

Чтобы разъяснить эти противоречивые выводы исследователей, нужно прежде всего иметь в виду, что в завершенной прозе Пушкина, в его повестях, существуют свои внутренние различия стиля. «Станционный смотритель» и «Пиковая дама», «Арап Петра Великого» и «Капитанская дочка» с точки зрения стиля далеко не одно и то Hte. Простота стиля «Станционного смотрителя» определяется душевной простотой заглавного героя, его быта, простотой сюжета, простодушного рассказчика и воображаемого автора.

Крайняя сжатость сочетается с такой непринужденностью изложения, что остается почти неприметной. Автор не сжимает, не урезает себя: он так мыслит, сосредоточенно и точно. Впрочем, у этой повести три разные автора: первый из них – прежде «находившийся в мелком чине», потом ставший титулярным советником А. Г. H., рассказавший случай из своей жизни второму – простодушному провинциалу, записавшему рассказ, Ивану Петровичу Белкину. Ну, и третий – автор «Евгения Онегина». Повествование не переходит от одного к другому, от другого к третьему, не троится, не распадается. Напротив, всё изложено совершенно в одном духе, чинно и чисто. Первый автор нужен как действующее лицо, как путешественник, изъездивший Россию «по всем направлениям» и запросто беседующий и с Выриным, и с его дочкой: сперва это молодой человек, очарованный Дуней, через три или четыре года это уже человек более любознательный, чем восторженный, способный глубоко сочувствовать чужому горю; еще через несколько, может быть через десять, лет воспоминания, прошлое глубоко его волнуют, он нарочно– сворачивает с пути, тратится, теряет время, чтобы побывать в давно– знакомом месте, где теперь нет уже и станции; его поражает мысль, что он проходит через те самые сени, «где некогда поцаловала» его «бедная Дуня». Мысли о смерти, о горе, о раскаянии, о судьбах людей, о любви истинной и мнимой ранят его сердце, бесхитростное и полное печали. И он рассказывает Ивану Петровичу грустную историю старого смотрителя, как рассказывалось и рассказывается в глуши в осенние– и зимние вечера немало историй. Иван Петрович, «кроткий и честный», был охотник и до чтения, и до слушания историй. Его ясность и его простодушие нужны третьему автору, который сочетал их со своей тончайшей культурой, со своим гением.

Гете, Шатобриану, Констану, Мюссе нужны были в роли рассказчиков Вертер, Рене, Адольф, Октав, которые говорили о себе самих и что‑то совершенно родственное их авторам, а Пушкину понадобилось глубокое, органическое единение с наивным деревенским жителем, трепетавшим от одного слова «сочинитель»; так создавались повести о гро бовщике, о старом смотрителе, о странном замужестве одной и о прихотях другой провинциалки.

В «Пиковой даме» дело обстоит иначе. Сжатость повествования здесь замыкает в тесные клеточки сложные и взрывчатые движения мыслей и чувств.

«В это время кто‑то с улицы взглянул к нему в окошко, – и тотчас отошел (1). Германн не обратил на то никакого внимания (2). Чрез минуту услышал он, что отпирали дверь в передней комнате (3). Германн думал, что денщик его, пьяный по своему обыкновению, возвращался с ночной прогулки (4). Но он услышал незнакомую походку: кто‑то ходил, тихо шаркая туфлями (5). Дверь отворилась, вошла женщина в белом платье (6). Германн принял ее за свою старую кормилицу и удивился, что могло привести ее в такую пору (7). Но белая женщина, скользнув, очутилась вдруг перед ним, – и Германн узнал графиню!»

(8) (VIII, 247).

Семь предварительных звеньев ведут к восьмому. 1–е и 2–е, 3–е и 4–е, 6–е и 7–е – парные звенья. В каждой из этих пар 1–е звено – впечатление, зрительное или слуховое, а 2–е – трезвое, бытовое осмысление этих впечатлений, как будто бы самых обыденных.

Старший современник Пушкина, романтик Вашингтон Ирвинг в новелле «Жених – призрак» в оболочке средневековой фантастики насмешливо развенчивает мнимый призрак. В «Пиковой даме», наоборот, очень реально, жизненно, из бытовых и психологических звеньев выходит призрак отнюдь не смешной и не бутафорский. Цепочка этих звеньев ведет и дальше к основным событиям повести и к таким непосредственно примыкающим к этому эпизоду деталям: «Германн был чрезвычайно расстроен», «пил очень много в надежде заглушить внутреннее волнение», «но вино еще более горячило его воображение» (247). (Так же Достоевский будет реалистически мотивировать кошмар Ивана Карамазова). Итак, призрак – естественное следствие душевного состояния Германна. И во всем этом эпизоде двойной логический ход – более внутренних и более внешних событий. Мысль о том, что это, вероятно, пьяный денщик, старая кормилица, обыденные ассоциации только временно приглушают то «чрезвычайное» (любимое слово Достоевского) расстройство, которое все‑таки выходит наружу.

Совершенно ясная сжатость повествования достигается в «Пиковой даме» тем, что положение героя повести и напряженность сюжета нагнетают в самое простое выражение большой и волнующий смысл: «Германн услышал ее торопливые шаги» (240). Это Лиза поднимается к себе по лестнице, думая застать Германна в своей комнате. Эпитет «торопливые» вводит читателя во внутренний мир девушки, встревоженной и влюбленной. Сила эпитета – в ясной логике повести в целом.

Повествование очень действенно. И короткие обособленные предложения резко, как бой часов, обозначают чередование происшествий, таким образом обособленных, но логически вытекающих друг из друга: «Дверцы захлопнулись. Карета тяжело покатилась по рыхлому снегу. Швейцар запер двери. Окна померкли… Карета подъехала и остановилась. Оп услышал стук опускаемой подножки. В доме засуетились» (239, 240).

В полном соответствии с этим внутренний монолог и описание душевных состояний героев не только лаконичны, но и крайне отчетливы. В самую страшную и тревожную минуту своей жизни Лиза думает: «…не любовь! Деньги…» (245). Так же абсолютно ясно, что думает и что чувствует в это самое время Германн: «Одно его ужасало: яевозвратная потеря тайны, от которой ожидал он обогащения»<245).

Даже раздвоенность, колебания приобретают в стиле Пушкина отчетливый логический рисунок: «… с трепетом вошла к себе, надеясь найти там Германна и желая не найти его» (243). Так же в повести «Дубровский»: «… но колебалась в одном: каким образом примет она признание учителя, с аристократическим ли негодованием, с увещаниями ли дружбы, с веселыми шутками, или с безмолвным участием. Между тем она поминутно поглядывала на часы» (204).

Мысли обеих героинь прояснены пушкинской совершенной отчетливостью. При этом лучше обнаруживает их чувства не то, что они думают, а то, что они делают: «Между тем она поминутно поглядывала на часы».

Значительным достижением В. В. Виноградова в понимании пушкинской прозы является его теория «субъектных форм». Эта теория очень плодотворна в том отношении, что обращает внимание на обстоятельство, существенное и прежде не замеченное: кроме рассказчика, кроме свойственной ему манеры говорить, есть нечто более тонкое – его индивидуальное восприятие действительности, что‑то от его я, прилипающее ко всему, о чем он говорит.

Такого рода разные окраски и рассматривает В. В. Виноградов. Но эти разные окраски не нарушают ни логической прямоты произведения, ни совершенной его ясности.

Внимание к образу рассказчика выделяет нечто существенное, но не сразу приметное в повестях Пушкина. Так, в повести «Выстрел» герои – не только мрачный и мстительный Сильвио, не только беспечный граф, не только его красавица жена. Едва ли не примечательнее второго и третьего, а может быть, и первого из них – романтически настроенный молодой офицер И. Л. П., привязчивый, восторженный, внимательный к людям и любящий общество людей. Вот он, уже в более зрелом возрасте, попадает в захолустье и «бедную деревеньку». Одиночество, грусть, бескнижие его угнетают: «… коль скоро начинало смеркаться, я совершенно не знал, куда деваться». Лучшее, до чего он может теперь додуматься, это «ложиться спать как можно ранее, а обедать как можно позже», так укорачивается вечер. Вот гамма чувств И. Л. П. в это время: «песни баб наводили на меня тоску», от наливки «болела у меня голова», «побоялся я сделаться… горьким пьяницею», его угнетают соседи, «коих беседа состояла… в икоте и воздыханиях» (71). Заглядывая в этот не особенно приметный уголок повести, мы попадаем совершенно в чеховский мир. У Пушкина это контраст той страстной и бурной сцене, рассказ о которой поразит смиренного провинциала.

Но не только общий колорит, а и язык Пушкина в этом случае заключает в себе завязи именно чеховского языка, предвидение реализма совершенно будничного и насыщенного неукротимым бунтом против серости житейских будней. И персонаж И. Л. П., который в этом уголке повести представлен в своем самом естественном виде, – предшественник многих чеховских персонажей. В других же частях повести иного рода мир, мир шумного офицерства, Сильвио, одержимого его страстью, беспечного и богатого графа, отстраняет смиренного рассказчика, – читатель почти забывает о нем.

Нередко Пушкин прибегает к опрокинутым фразам, самое строение которых обозначает связь двух авторов. «Под его надзором на двенадцатом году выучился я русской грамоте», – простодушно сообщает Петруша Гринев. Но кто это прибавляет тут же: «и мог очень здраво судить о свойствах борзого кобеля»? «В это время батюшка нанял для меня француза, мосье Вопре…». Петруша ли продолжает: «… которого выписали из Москвы вместе с годовым запасом вина и прованского масла»? Такой сухой и ясный сарказм изобличает ум несколько иного склада. Что быв ший солдат и парикмахер «приехал в Россию pour être outchitel, [226]226
  Чтобы стать учителем (франц.).


[Закрыть]
не очень понимая значения этого слова», что «за свои нежности получал он толчки, от которых охал по целым суткам», – опрокинутые фразы попроще. Тут же и смежные предложения оживлены опрокидыванием смысла: «Доложили, что мусье давал мне свой урок… В это время Бопре спал на кровати сном невинности. Я был занят делом,… прилаживал мочальный хвост к Мысу Доброй Надежды». Тут же и цельные выражения с двойным смыслом, но с иронией кристально ясной: «Увидя мои упражнения в географии…» (279, 280).

Слова «надобно привыкать к службе» приобретают опрокинутое значение в такой связи: «Зурин пил много и потчивал меня, говоря, что надобно привыкать к службе» (283).

Самые простые выражения приобретают новое значение и новую жизнь, уплотняют склад повести и обогащают ее смысл, сохраняя и простоту, и ясность.

Часто говорится о том, как понравилось Л. Н. Толстому быстрое начало: «Гости съезжались на дачу…». Действительно, такой зачин, прямо вводящий читателя в действие, характерен для пушкинской прозы, начиная с «Надиньки» (1819) и включая почти такое же начало к «Пиковой даме» (1833): «Однажды играли в карты…», а также к «Запискам молодого человека: «4 мая 1825 г. произведен я в офицеры…» или «Участь моя решена. Я женюсь…» к одноименной повести и др.

Однако в завершенных Пушкиным повестях зачин неторопливый, обстоятельный: «Несколько лет тому назад в одном из своих поместий…», «В одной из отдаленных наших губерний…». Зачин «Отец мой Андрей Петрович Гринев в молодости своей…» (10, 109, 279) в своем роде – воинственный зачин. Это стиль провинциальных записок, бесхитростных воспоминаний, неторопливых, обстоятельных.

Действенная, насыщенная иронией, необычайно сжатая проза Пушкина и в этих зачинах особенно отстаивает свою главную задачу – ясность. Крайне ясные смысловые связи, сжатость и совершенная простота – общее свойство пушкинской прозы, и это роднит ее с прозой исторических сочинений, критических статей и писем Пушкина. Однако это не значит, чтобы проза в разных повестях была бы однообразна: в «Пиковой даме» она достигает такой энергии, такой слаженности смежных движений мысли, пересечений, конфликтов, каких в «Станционном смотрителе» нет. Тем более, конечно, художественная проза отличается от прозы научной.

Сильное волнение вызывают у читателя обычно самые простые обстоятельства, самая их простота поражает. Так, в «Арапе Петра Великого» встреча в трактире действует несравненно сильнее, чем только что описанная разлука с возлюбленной.

Строй пушкинской прозы органически связан с образами его повестей и прерванного на первых главах романа «Арап Петра Великого». Даже наиболее сложные образы Петра, Германна, Троекурова, Пугачева построены каждый на своей единственной доминанте, смягченной другими человеческими свойствами. Гениальный преобразователь, весь сосредоточенный на своем великом деле, в то же время добрый, благодушный человек, семьянин, верный друг, шутник и забавник. Суровый однодум, поглощенный идеей обогащения, в то же время и впечатлительный человек, не вынесший катастрофы. Барин – самодур, но с широкой русской душой, стиснутой его самодурством. Вольный орел, вдохновенный вожак восставшего крестьянства, в то же время и просто хитрый мужик, то памятливый на доброе, то жестокий.

В своих повестях Пушкин отходил от «мольеровского», но не подходил к тому, что он сам считал «шекспировским» изображением человека (XI, 140). Принципы лаконизма, простоты, кристальной ясности тормошили его на пути создания в прозе образов, подобных Евгению Онегину или Евгению – герою «Медного всадника». Ни Чаадаев, ни Пестель, ни Баратынский, ни Кюхельбекер, ни А. П. Керн, ни А. О. Россет, ни А. Ф. Закревская не могли войти в пушкинские повести.

В стихотворении «Простишь ли мне…» более сложные, более аналитически раскрытые образы. Создавая свои повести, Пушкин сворачивает с пути социально – психологического романа, который уже был перед ним. В повестях, особенно «Выстрел», «Метель», «Дубровский», очень сильно сказывается в сюжете авантюрный элемент, порою построенный на таких эффектах, которые, казалось бы, находятся в противоречии с принципом совершенной простоты. На самом же деле, наоборот, когда обнаруживается истинное лицо загадочного Сильвио, когда Бурмин делает предложение собственной своей, законной жене, когда тихий гувернер вдруг оказывается атаманом разбойничьей шайки, то шутливые, бесхитростные эффекты такого рода как раз соответствуют внутреннему строю и стилю повестей.

Во всех вариациях своего жанра Пушкин достигает подлинной народности. Он не зря сворачивает с пути. Он предпочитает говорить о Дуне Выриной и о Маше Мироновой, а не о Керн, не о княгине Волконской. Ему тесно в узком кругу читателей, он обращается к несравненно более широкому кругу.

Повести были могучим противодействием претенциозности в литературе, они определяли ту доминанту естественности, то сопротивление фразерству, которые будут иметь такое значение для Гончарова, Тургенева и Л. Толстого.

Большие социальные темы, особенно темы «Арапа Петра Великого», «Дубровского», «Капитанской дочки», образы Самсона Вырина, Пугачева, даже мимолетные образы кузнеца Архипа, мужественного рыжего Мити: оставляли чрезвычайно глубокий след.

«Пиковая дама» – повесть, которой было тесно в рамках крайнего лаконизма, впрочем придающего ей столько же блеска, сколько шлифовка придает блеска алмазу. Тесно образу Германна – мы хотим узнать, как сформировался такой тип человека, пристально заглянуть в его душу. Не преждевременно ли обрывается повествование? В «Пиковой даме» скрыт крайне сжатый роман. И он упирается в свои рамки, они не поддаются, новость не перерастает в роман. Внутренняя форма «Пиковой дамы» в духе романа, но во внешней форме роман не осуществлен. Сжатость словесного строя органически связана с такой сюжетной и образной сжатостью, которые исключают бытовую, психологическую, сюжетную детализацию, полноту раскрытия многообразного жизненного опыта писателя. А это – обязательные признаки романа.

4

Д. С. Лихачев в статье «Об одной особенности реализма» обосновал очень плодотворную мысль: «Реализм связан с постоянным расширением сферы изображаемого» и «не терпит системы канонов». [227]227
  «Вопросы литературы», 1960, № 3, стр. 66, 67.


[Закрыть]
Реализм – это неизбежное нарушение того, что отстоялось, сформировалось. Приток незатихающей жизни постоянно размывает одно и образует другое. Именно так обстоит дело с жанрами прозаического повествования в творчестве Пушкина.

Второй пласт стилистического мастерства Пушкина возникает не после первого, а внутри первого, одновременно с ним, в пререкании с ним. [228]228
  Более подробно черновики и планы романов Пушкина рассмотрены в главе «Пушкинские замыслы прозаического романа» в книге А. В. Чичерина «Возникновение романа – эпопеи».


[Закрыть]

В восприятии действительности, в мышлении, в языке писателя образуется нечто не только новое, но и противоположное стилю «Капитанской дочки». Стиль повестей Пушкина – одно, несколько иное – стиль пушкинского романа. Если язык романа нечаянно пробивается в повесть, то это нарушает ее характер, и это вторжение автором устраняется. В рукописи «Арапа», который ничем не нарушает строя повестей, отвергаются взятые вне действия мечты, размышления, воспоминания Ибрагима, в «Станционном смотрителе» – детальный анализ чувства, испытанного путешественником, когда он поцеловал Дуню, в «Пиковой даме» – обстоятельства предыстории предполагаемой героини, в «Капитанской дочке» – подробности отношений Гринева и Маши. Вычеркивается всё, что нарушило бы строгую логику действенного повествования. Роман – дело совсем другое. То, что было бы «лишним» в повести, в романе оказывается в составе самого главного: размышления героев, детальный анализ чувства, обстоятельные предыстории, подробности человеческих отношений и пр. Незримо «вычеркиваются» в повести сложные характеры, душевные трагедии. В повести не ставится задача изобразить того, в ком «отразился век».

Работа над прозаическим романом осталась незавершенной. Исторический роман «Арап Петра Великого», начатый в духе монументальной естественности и безусловного лаконизма, оборвался на первых главах. Образы «новорожденной столицы» и по – домашнему изображенного Петра, при всей силе того и другого, так и не вошли в действие. У автора явно не созрел интерес к стрелецкому сыну Валериану и к бедной его возлюбленной, не обученной грамоте боярской дочке. Оборвался и другой исторический роман из недавнего прошлого – «Рославлев». В нем был задуман женский образ, выходящий из рамок пушкинских повестей, образ очень смело мыслящей и способной смело действовать русской девушки– патриотки.

Всё остальное – только планы, замыслы, первые сцены, черновики. И все‑таки новый этап пушкинского стиля, противоположного обоим вариантам стиля его повестей, выступает отчетливо.

На место точного эпитета, который обращен к самой сущности предмета («надменный в сношениях с людьми»; VIIIi, 162), появляется и главное место занимает эпитет, обозначающий нечто изменчивое, подвижное, условное, захватывающее одну сторону предмета. Такой эпитет может более характеризовать думающего, чем того, о ком думают («она уморительно смешна»; 39).

Синтаксис становится более разветвленным, более аналитическим. Появляются даже небольшие нагромождения однородных придаточных предложений («как по обязанности, как зять к капризной теще, не как любовник», «Та, которую любил я…, которую везде…, с которой встреча»; 406). В повестях речь героев всегда движет сюжет в его наиболее многозначительных звеньях, в черновиках романов появляется другое – типический говор гостиной, в котором только пробиваются взаимоотношения персонажей. Довольно пространна салонная болтовня в отрывках «Гости съезжались на дачу», «Мы проводили вечер на даче». Пустые светские шутки, случайные реплики задремавшего гостя, общий говор («Тут пошли толки: иные называли…, другие…, третьи…»; 420). Что‑то вроде салона Анны Павловны Шерер в «Войне и мире». В «Романе в пись мах» – светская болтовня в ответах Саши. Эти новые свойства пушкинской прозы органически связаны с новым строем образов, сюжетов, идей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю