Текст книги "Русская жизнь. Возрастной шовинизм (декабрь 2007)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
2007
На роскошную веранду бойко вбежал моложавый мужчина лет пятидесяти, среднего роста, в теннисной форме. Он был покрыт ровным загаром, ослепительно улыбался кипенными зубами, и в черных его кудрях еще почти не было седины. Это был бывший младореформатор, а ныне консультант крупного банка Кирсанов, горячий сторонник Союза правых сил.
На веранде пил чай с медом невысокий аккуратный Базаров. При появлении младореформатора он вежливо кивнул, однако посмотрел на него неодобрительно.
– Чайком балуемся? – приветливо спросил Кирсанов. – Аркаш, кого привез?
– Это из «Молодой гвардии», дядя, – робко сказал Аркадий. – Комиссар, Базаров.
– Что-то слышал, – сказал младореформатор. – Фамилия знакомая.
– Вряд ли она вам знакома, – с тихой язвительностью заметил Базаров. – Мой отец – простой врач, из тех, кому вы недоплачивали зарплату.
– Вот те на, – удивился Кирсанов. – Как это я ему недоплачивал? Если хотите, Борис Николаевич как раз мне и поручил нормализовать положение с зарплатами. Именно при мне, когда я работал в правительстве, начались регулярные выплаты шахтерам и пенсионерам…
– Этих выплат было достаточно на один кусок колбасы в месяц, – противным тоненьким голосом, каким хорошо кричать «Пли!», отчеканил Базаров. – Девяностые годы были позором для страны, а вы были символом этого позора. Страна удержалась на краю пропасти.
– А сейчас сделала огромный шаг вперед, – сострил Кирсанов и оглушительно захохотал.
– Смейтесь, смейтесь, – блекло сказал Базаров. – Злопыхательствуйте. Шендеровичи доморощенные. Это такие, как вы, хотят сейчас вернуться во власть и разграбить страну. Это вы вынашиваете планы расчленить Россию и раздать ее поровну Америке и Китаю. Но сейчас, слава Богу, другое время.
– Слушайте, – опешил младореформатор. Он ощутил предательский холод, поднимавшийся по ногам. – Откуда вы такие взялись?
– Ну конечно, – гнусно хихикнул Базаров. – Пока вы жрали фуагру по куршевелям и распродавали страну, здесь успело вырасти непонятное вам поколение. Здесь никогда больше не будет вашей свободы. Здесь теперь наша свобода. И кто не согласен – тот враг. Если у вас так называемые стилистические разногласия, то вы идиот, а если теоретические – негодяй. Выбирайте.
– А другого выбора у меня не осталось? – Другого – не осталось, – веско сказал Базаров.
Он встал и решительно вышел в сад.
– Я нахожу, что Базаров стал развязнее, – ошалело произнес Кирсанов.
– Сам виноват, – прошипел Аркадий, выходя вслед за другом.
Со второго этажа дачи раздался выстрел. Это старый охотник Иван Сергеевич свел счеты с жизнью, поняв, наконец, кто тут лишний человек.
Аркадий Ипполитов
Графиня молчит
Куда делись «бывшие»
Для Петербурга образ старости и старения имеет особый смысл. В то совсем недавнее ленинградское время, когда его лучшие соборы и церкви были закрыты, дворцы превращены в советские учреждения, двуглавых орлов сменили серпы и молоты, витрины некогда роскошных магазинов выставляли напоказ убогость социалистического быта, и во всем чувствовалась заброшенность, облупленность, обветшалость, – затихший обнищавший город не жил прошлым, он сам стал прошлым, невыносимо раздражая официальную идеологию, устремленную в будущее. Для молодежи особый смысл приобрели бесконечные томительные прогулки, с обязательным посещением всегда открытых старых подъездов особняков и доходных домов, еще хранящих остатки былой пышности: ободранные камины и рельефы, витые чугунные решетки на лестницах и лифтах, разбитые витражи. В садиках заброшенных дворов еще виднелись полуруины фонтанов, и Смольный собор внутри был величественен и пуст, как древний Колизей. Среди молодых интеллектуалов процветал особый бизнес – охота на дома, поставленные на капремонт, в которых хозяева, переселенные в новостройки, оставляли старую мебель, не влезающую в малогабаритные квартиры. Все это было похоже на одержимость Германа тайной старой графини. И капремонты, да и весь город, чем-то напоминали сцену из «Пиковой дамы»: «Графиня стала раздеваться перед зеркалом. Откололи с нее чепец, украшенный розами: сняли парик с ее седой и плотно остриженной головы. Булавки дождем сыпались около нее. Желтое платье, шитое серебром, упало к ее распухлым ногам. Герман был свидетелем отвратительных таинств ее туалета».
На капремонтах, среди негодного хлама, иногда попадались модерновые комоды и буфеты, напоминающие о комнатах в огромных коммуналках, где среди множества громоздких вещей ютились уплотненные «бывшие». Чудом спасшиеся от огня буржуек в двадцатые и сороковые, эти махины стоили гораздо меньше польских и югославских стенок, торжествующих в новом купчинском быту, и желание обставиться подобными красотами также было особой формой протеста, как и ненависть к новостройкам. Бегство от времени, интровертный пассеизм стали типичными признаками ленинградского характера и стиля, болезненно стремящегося утвердить себя наследником петербургской традиции, хотя ничего общего с ней, кроме этой болезненности, в надменной апологетике провинциальной заброшенности, определявшей Ленинград, уже не было.
Символом города в то время стал особый персонаж ленинградской жизни: старушка из «бывших», с потертым мехом когда-то роскошного воротника, с правильным петербургским выговором, артикулировано произносящая ДЭ ЭЛЬ ТЭ в ответ на хамский вопрос приезжего, спрашивающего: «Бабуля, как отсюда в ДЛТ попасть?», помнящая утраченные названия улиц, Летний сад под невской водой, голод и холод двух войн и детство с боннами и гувернантками. Внучка внучек пушкинских красавиц, гулявших в тени елизаветинских боскетов, интеллигентная старушка стала музой города в двадцатом веке, в принципе к старушкам относившегося весьма саркастически. Где-то глубоко внутри, в потаенном подвале памяти, у каждого, кто хоть как-то соотносился с культурой, хранится образ такой старушки, обитающей в тесной комнатушке в перенаселенной коммуналке, заставленной предметами убогого советского быта, среди которых странной руиной выглядел екатерининский наборный столик или роскошное ампирное зеркало, или карельской березы кресло-корыто с вычурными грифонами. Это воспоминание стало камертоном ленинградского стиля, проверкой на честность вкуса, ибо гордая и убогая подлинность, звучащая в нем, определяет ценность всего, что может быть создано. Так, в насквозь фальшивых новодельных интерьерах Царского села, к елизаветинскому барокко и екатерининскому неоклассицизму имеющих гораздо меньшее отношение, чем к советскому послевоенному стилю, поражали своей подлинностью остатки Агатовых комнат, – то немногое, что дошло до нас от петербургской роскоши восемнадцатого века.
Один из самых ярких образов питерского НЭПа – это особый род торговок на Покровской площади, описанный Н. Архангельским в его заметке «Петро-нэпо-град». Дамы из общества, сидящие на ящиках или прямо на ковриках, брошенных на асфальт, распродают остатки былой роскоши: севрский фарфор, брюссельские кружева, тонкие вышивки. «Салон на базаре». Между собой они переговариваются по-французски и по-английски, штопанные, но элегантные, затянутые в корсеты и перчатки. Уже в двадцатые годы в этих дамах была величественность, в семидесятые в них появилась героика. В послевоенном Ленинграде именно подобный тип стал олицетворением всего лучшего, что осталось в этом новом городе от сгинувшего в небытие Петербурга, хранителем genius loci. Несмотря на мужей и на любовников, «давно истлевших в могиле», они представляли тип старой девы. В ленинградской культуре, как и в ее музе, была такая же ориентированность на сохранение чистоты и девственности, подразумевающая бесплодие, иногда гораздо более ценное, чем любая плодовитость.
В 1991 году город в очередной раз был переименован. Над уродливым зданием, в семидесятые испортившем панораму Невы, вместо надписи «Ленинград» гордо засияло новое название – «Санкт-Петербург», и весь ленинградский период оказался жирно перечеркнут. В первую очередь пассеизм лишился пафоса противопоставления официальной идеологии. С возвращением старого названия Петербургу все в России, как по команде, заговорили о возрождении русской культуры. Ретроспективизм стал предписанным властью направлением. Когда ретроспекция лишается своей оппозиционности и становится господствующей идеологией, определяющей политику, в том числе и культурную, она превращается в реакционность, в душный и самодовольный деспотизм. Россия уже не раз переживала различные «возрождения», то в формах окостенелого византинизма, то в торжествующем и кровожадном сталинском ампире. Подобные причуды стиля даже нельзя назвать консервативными, так как консерватизм не является искусственным возобновлением традиций, прекративших свое существование, но охраняет существующие в настоящем тенденции прошлого.
Постоянно повторяющийся призыв к возрождению прошлого заставляет задать вопрос: а какое же, собственно говоря, прошлое собираются возрождать? Сегодня, прежде чем говорить о возрождении, хорошо было бы решить, что, собственно, под этим подразумевается, но на этот вопрос никто не отвечает и отвечать не собирается. Так называемое возрождение лишило пассеизм всякого смысла, – о чем можно грустить, когда все возрождается? Старухи никому не нужны, давно снесли свои кресла-корыта в антикварные магазины и исчезли. Новая гламурная муза уселась в их карельскую березу посреди выкупленных и перестроенных коммуналок, преображенных вкусом Architectural Digest. Ее интересуют бывшие звезды, и Рената Литвинова с настойчивой добротой склоняет их к диалогу на экране: «Для кого вам беречь вашу тайну?… Ну!… Если когда-нибудь сердце ваше знало чувство любви, если вы помните ее восторги, если вы хоть раз улыбнулись при плаче новорожденного сына, если что-нибудь человеческое билось в груди вашей, то умоляю вас чувствами супруги, любовницы, матери, – всем, что ни есть святого в жизни, – не откажите мне в моей просьбе! – откройте мне вашу тайну! – что вам в ней?… Может быть она сопряжена с ужасным грехом, с пагубою вечного блаженства, с дьявольским договором… Подумайте: вы стары; жить вам уж недолго, я готова взять грех ваш на свою душу. Откройте мне только вашу тайну. Подумайте, что счастье человека находится в ваших руках; что не только я, но дети мои, внуки и правнуки благословят вашу память и будут чтить, как святыню…Старая ведьма! – так я ж заставлю тебя отвечать…»
Но графиня молчит. И тогда молчала, и теперь. И ничто не заставит ее ответить.
Наталья Толстая
Лист ожидания
Юность по-прежнему гогочет, но старость больше не ворчит
В последнее время борьба молодежи и старшего поколения утихла. Мне так показалось. Сужу по личным наблюдениям: тридцать лет езжу на работу на общественном транспорте с тремя пересадками. Ошибка. С недавних пор слово «общественный» не употребляется, теперь это социальный транспорт. Для бюджетников. Недочеловеков.
Раньше, как час пик, так в автобусе перепалка.
– Куда ты, старая, прешь? – Народ на работу едет, и она тут! Сидела бы дома, отдыхала.
– Чего, дед, толкаешься? Куда спешишь? В крематорий?
Старики тоже взрывались. – Я сорок лет на одном предприятии отработал, инвалид первой группы! Освободи место, сукин сын!
– Я блокадница! Ты, дрянь расфуфыренная, еще в пеленки срала, когда я Ленинград защищала.
Нет, былые подвиги не находили отклика, молодое поколение не знало жалости.
– Какая ты блокадница? Все блокадники на Пискаревском кладбище лежат.
– Не фиг было Ленинград защищать. Сдали бы город – мы бы сейчас, как в Германии, жили.
Наверно, те инвалиды и блокадники, кто штурмовал наземный транспорт в перестроечные годы, вымерли или уже не выходят из дома. К тому же питерские трамваи практически ликвидированы, автобусы ходят раз в час. Остались маршрутки да метро. На маршрутках много не наездишься, а в метро старики нынче сидят или стоят тихо, смирно, на места для лиц пожилого возраста не претендуют. Замечаний не делают и ничему не удивляются. Вот в вагон вошел панк с петушиным гребнем – ноль внимания. Вот молодая цыганка катит на доске с колесиками инвалида-десантника. У парня нет ни рук, ни ног, а на груди боевые ордена плюс звезда Героя. Никаких комментариев.
Если незнакомые и вступают в беседу, то это всегда женщины за пятьдесят, и обсуждают они вполголоса мелкие бытовые нужды. Громко говорить в транспорте стало неприлично. Как на Западе.
– Смешно сказать, нигде не могу купить резинку для трусов. Исчезла, прямо беда.
– Я вас научу. Мне тоже подсказали, на работе. Садитесь на электричку на Сестрорецкое направление. В Разливе сидит продавец, парень. Он этими резинками торгует. Моток – двадцать рублей. Возьмете три мотка, отдаст за пятьдесят.
– Вот спасибо! Надо невестке сказать, пусть съездит. Самой тяжело стало.
И опять тишина в вагоне. В Питере от былых времен осталась разве что традиция охотно объяснять, как проехать, как пройти. Не то в Москве… Спросишь где-нибудь на Новослободской: «Вы не знаете…» – «Не знаю!», «Вы не подскажете…» – «Нет!»
Ну что сказать вам, москвичи, на прощанье? А может, это и не москвичи вовсе?
Про очереди в советских магазинах написано много, но тема неисчерпаема. Ведь у многих вся жизнь уместилась в эти семьдесят коммунистических лет.
1975 год. Перед Новым годом в магазинах появлялись не только мандарины, но и другие полезные вещи. Туалетная бумага, например. Давали восемь рулонов в руки (почему не десять, уже не узнать). Продавцы продевали через рулоны бечевку: и неси свою гирлянду домой, хочешь – волоком по земле, хочешь – надень на шею, как папуас. Метет метель, задувает под пальто, но я решила стоять до упора: так хочется принести домой европейскую вещь!
Мимо шел занесенный снегом мужчина.
– За чем стоите? – За туалетной бумагой. – Вот засранцы!
С тех пор прошло тридцать лет, но недоумение осталось. Где логика? Почему засранцы? Казалось бы, наоборот…
Вчера ходила в «О‘ КЕЙ» за киви. По дороге к отделу фруктов тянутся ряды туалетной бумаги: упаковки по две, четыре, шесть, двадцать штук. Россыпью, наконец.
Производство: поселок Сясьстрой Ленинградской области, Венгрия, Франция, Объединенные Арабские Эмираты.
…У меня слабость: с молодости люблю хороший чай. Что значит «хороший чай» в 1980 году? Конечно, индийский, со слоном. Февраль. Чай продают во втором дворе огромного дома на Кировском проспекте. Стоять во дворе еще хуже, чем на улице, холод пробирает до костей. За мной стоит мама с маленькой девочкой. Девочка капризничает и тянет маму домой. Старуха поворачивается к девочке: «Привыкай! Всю жизнь по очередям стоять будешь». Другая старуха, добрая, дернула девочку за рукав: «Не плачь, скоро весна придет». «А что, – спросила я, – весной очередей не будет?» – «Почему не будет? Весной тепло, стоять веселей».
А еще ушедшая эпоха унесла с собой тот трепет, который охватывал советского человека при виде импортных вещей. Как о них мечтали… Я была в восьмом классе, сестра – в десятом, когда к нам стала приходить тетка с сумкой, полной импорта: кофточки, майки, шарфики… Как ее зовут, никто не знал. «Мама, когда спекулянтка придет?» – «Девочки, имейте терпение. Спекулянтка придет завтра вечером».
Звонок. Сердце забилось в груди. Идет! Радость от югославской кофточки в полоску, купленной в 1958 году, была, пожалуй, острее, чем от первого свиданья.
Господи, какими простодушными мы тогда были. Когда сын учился в школе (сейчас это дядька сорока лет), к нам приходил Алексей Васильевич, настройщик. Приходил раз в год, в конце декабря. Настроив пианино, он предъявлял работу – играл Шопена. Алексей Васильевич давным-давно окончил консерваторию, успел до войны посидеть в тюрьме, потом пять лет воевал, был ранен и теперь с женой и дочкой мирно живет у черта на рогах, но в своей, однокомнатной квартире.
Каждый раз я дарила моему настройщику что-нибудь к Новому году. Он, как и все, любил заграничное. В тот год ничего заграничного у меня не было, кроме целлофанового мешка для жарки куриц. Пачку таких мешков я получила в подарок от одного шведского туриста и девять штук успела израсходовать, остался один. Делаете так: берете мешок (он прозрачный), суете туда курицу, завязываете мешок специальной жаропрочной тесемкой, делаете в мешке дырочку и кладете в духовку дыркой вверх. Через полтора часа чудесный запах разливается по квартире. Квартиросъемщики бросают все дела и кидаются на кухню. Ножницами разрезаете мешок и выбрасываете его. Кушать подано.
Я вручила Алексею Васильевичу импортный сувенир и объяснила технологию приготовления: проще пареной репы. Старый настройщик присел к столу, аккуратно все законспектировал и ушел.
Прошел год. Опять настало время настраивать пианино. Я не смогла удержаться и спросила, понравилась ли Алексею Васильевичу курица в мешке. Он смутился. «Ничего не получилось. Я сделал все, как вы велели: завязал мешок тесемкой, проделал дырочку и положил в духовку, на средний огонь. Скоро курантам бить, а никакого запаха нет. Сидим, ждем…Жена говорит: „Может, надо было туда курицу положить?“ Я ей отвечаю: „Это же шведская вещь! Понимаешь? Курица там сама появится. Помнишь, нам достали польский грибной суп? На вид порошок, а начнешь варить – грибы откуда-то берутся. Подождем еще“». Так они и просидели перед духовкой – старые, образованные люди, любящие домашнее музицирование и свято верящие в западный прогресс.
…Пришлось мне на днях простоять в очереди шесть часов. В аптеке, за бесплатным и очень дорогим лекарством.
Очередь начинается на улице, затем, по стеночке, поднимается на второй этаж. Там, на площадке, стоит пять стульев, шестой сломан. Через три часа подошла и моя очередь посидеть на стуле, отдохнуть. Потом перемещаешься в аптечный зал, где опять стоишь час-полтора. За эти шесть часов никто не упомянул имя министра Зурабова или его сменщицы, никто не пожаловался на маленькую пенсию или на пьющего сына. Гробовая тишина: или сил нет, или и так все ясно.
Наконец я подошла к окну «Льготники». Мое лекарство закончилось. Одно утешение: поставили на «лист ожидания». Спускаясь по лестнице, я думала: какое поэтическое название – «лист ожидания»! Так можно назвать книгу стихов или повесть о поздней любви.
Людмила Сырникова
Ненавистная молодость
Не быть энергичным
При капитализме сначала поутихли, а после и вовсе пропали общественно-политические дискуссии в автобусе, троллейбусе, трамвае и метро. Даже пенсионеры демонстрируют вполне кальвинистскую замкнутость. Видать, привыкли, адаптировались к логике исторического развития. Невидимо склоняясь и хладея, мы близимся к началу своему. Если и возникнет какой-то разговор, то по старой памяти: в душе зажила уже старая рана, но нет-нет дает о себе знать, как осколочное ранение в плохую погоду. Вот наблюдение из относительно свежих. В московском маршрутном такси две бабушки рвали друг у друга из рук газету с изображением уже совершенно седого и благодушно расплывшегося Горбачева М. С. На лицах гражданок читалось явственное желание плюнуть в ненавистные очки.
– А помните, когда женушка его, Раиска-то Максимовна, посоветовала людям сапоги носить резиновые, если кожаных в продаже нет?! – кричала одна пенсионерка.
– А сама в мехах стояла, в мехах! – доказывала, что помнит, вторая.
Вышли они вместе и двинулись по направлению к магазину «Перекресток», потому что «там нет очередей».
В 1991 году, после судьбоносного, сделанного по Центральному телевидению заявления Горбачева об отставке, газета «Известия Советов народных депутатов СССР» вышла с полосным прощальным приветом; синтаксически неуклюжий заголовок светился печальной грустью: «Он приходил. Это важнее того, что он уходит». Но то был заголовок, сочиненный для межрегиональных депутатов и либеральной интеллигенции, народ с таким заголовком согласиться не мог. Ненависть к Горбачеву возникала не вдруг, постепенно: антиалкогольная кампания, пустые прилавки, жена. Сначала никакой ненависти не было вообще. В 1985-м мудрый, смекалистый народ наш прицокивал языком: «Он молодой, энергичный». Произносилось это с робкой, как стариковское дыхание, надеждой: быстро устающее от любой власти общество понимало, что ему нужен молодой и энергичный руководитель, но не вполне понимало, зачем. До сих пор образ молодого энергичного руководителя остается холодным идеалом, страшным и прекрасным одновременно, туманным, зыбким, одиноким, недосягаемым.
Но более всего – загадочным. Потому что молодость и энергия ненавидимы, как ненавидима моль, заползающая в пуховый платок. Попробуйте проехаться в общественном транспорте, вообразив себе, что эта поездка – небольшая экскурсия. Посмотрите налево. Вот старуха с клюкой, интересная разве что Проппу, требует, чтобы какой-то парень уступил ей место, шипит, обобщает. Частное пространство, в России никогда не являвшееся ценностью, завоевывается всегда силой, и априорная сила молодости, победительницы в этой неравной борьбе, ненавидима старухой. Но ей мало суковатой палки, ей нужен молодой энергичный руководитель, чтоб за шкирку отодрал невоспитанного наглеца от скамьи, а потом улыбнулся и широко раскрытой ладонью вежливо, с почтением указал на нагретое место: «Бабушка, садитесь». Посмотрите направо. Пенсионер с газетой злобно нахохлился при виде гражданина средних лет, нахохлился, но молчит, потому что «будешь выступать – по роже получишь», а пенсионер не хочет по роже, он хочет, чтобы молодой энергичный руководитель как-нибудь отомстил гражданину средних лет за стариковский страх, за то, что написано в газете, и еще за что-нибудь. А вот прямо у выхода из вагона – привычная мизансцена: дородная пожилая дама в кожаном плаще, с бабеттой на голове, толкнула торопящуюся к выходу девушку, та, споткнувшись, вылетела на перрон, устояла, но испугалась, двери закрылись, вагон покачнулся, готовый через секунду тронуться. Дама расправила плечи, тронула рукою бабетту. Победа добыта, но это тактическая победа. А в принципе, конечно, молодой энергичный руководитель нужен, чтоб такие вот не зарывались, а то волосы распушила и пошла, быдло! Cтарики инфантильны. Они зовут молодого, энергичного руководителя не просто так. Будто чеховский Коврин, зовут они свою молодость, смелость, радость, зовут жизнь, которая была так прекрасна.
Впрочем, эти бытовые зарисовки банальны. Куда интересней жизненные истории. Был у меня один приятель. Работал в академическом институте техническим секретарем диссертационного совета. Писал кандидатскую диссертацию «Русское стихосложение XXI века». Ему было двадцать три года. Все его служебное окружение состояло из шестидесятилетних особ. То были интеллигентные женщины, кутавшиеся в шали и пуховые платки. Иногда они говорили: «Мы же все-таки богема!» Говорилось это в пустоту, в пространство, относилось, как правило, к какому-нибудь замечанию, некстати прозвучавшему минут пять назад: например, молодая лаборантка, заглянувшая на секундочку, могла пересказать содержание вчерашней серии телефильма. Научные работники провожали ее молчанием, а через некоторое время следовала самоидентификация. Двадцать лет назад со сходной брезгливостью встречали они известие о выброшенных в продажу румынских сапогах. Но тогда приятелю моему было три года, ничегошеньки он не помнит, правда, маменька сказывала, как за сапогами румынскими стояла, но все больше за детским питанием для него, черноглазого. И сегодня довольна она: вон, какой вырос, без пяти минут кандидат наук, делает настоящую карьеру. Впрочем, не одна маменька довольна: коллежанки пожилые с ним накоротке, едва ли не сыном-внуком считают, а принимая букеты Восьмого марта, глазами блестят, растроганные. Комфортно было знакомому моему на рабочем месте. И приятно. Написавши диссертацию, добрался он до защиты. Ни одного черного шара, кто-то даже в ВАК позвонить хотел, академику одному, которому достаточно было два слова сказать – и беспрепятственно, как по маслу бы все в ВАКе прошло. Но решено было не звонить, а на банкет академика позвать, это куда приятнее, да и современнее как-то, все деловые переговоры, даже молчаливые, ведутся теперь за едой. Академик пришел, отфыркивался, потирал руки, глядя на нарезочку, поправлял галстук с толстым, величиной с диетическое яйцо, узлом. А спустя некоторое время случилась вот что. Двадцатитрехлетний диссертант то ли выпил лишнего, то ли от успехов испытал головокружение, но, произнося тост, заявил: «Спасибо вам всем за то, что теперь осуществится моя долгожданная мечта: я займу достойное место на кафедре!»
– Хых! – то ли кашлянул, то ли поперхнулся академик. Потом все немного помолчали и поели нарезки. Что-то распространилось в воздухе – липкое, неприятное. Пышноволосая дама, автор докторской диссертации «Образ человека труда в драматургии 70-х», поправила шаль и замкнулась в себе, она будто не слышала разговора за столом, да и сам разговор вскоре стал спотыкаться и замер. А в понедельник бодрый ученый секретарь, решительный человек на пружинящих ногах, вызвал виновника торжества к себе в кабинет и сказал:
– Вы, вероятно, еще очень молоды и не понимаете, что для того, чтобы служить науке, человеку необходим опыт. Все поднимаются по лестнице пешком, а вы хотите сесть в лифт.
Диссертация моего приятеля была остановлена в Высшей аттестационной комиссии. Молодой энергичный руководитель сделал свое дело.
Говорят, вскоре его, ученого секретаря, пригласили в Казахстан – прочесть лекцию в каком-то славянском университете или лицее. Он с радостью отправился в Алматы, в аэропорт пришла машина, не новая, но все же иномарка, лекция имела успех, ученый секретарь даже несколько театрально закончил ее фразой на казахском, которая означала: «Спасибо!», а после был обед. Да еще какой. Баранина, говядина, снова баранина, опять говядина, манты, лагман, каурдак, бешбармак, водка, водка, водка, слова о культурных связях и дружбе народов. Общение быстро становилось неформальным. И ученый секретарь решился произнести еще один тост. Встал и сказал громко:
– Хорошо у вас на Востоке! У вас старших принято уважать!!!
Казахи гостеприимно заулыбались.