Текст книги "Русская жизнь. Возрастной шовинизм (декабрь 2007)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 16 страниц)
* ХУДОЖЕСТВО *
Аркадий Ипполитов
Рожь под соснами
К 175-летию со дня рождения Ивана Ивановича Шишкина
Хорошо в России Иван Иваныча – дубов много, а людей мало. Для ритма вообще-то хотелось бы сказать: «а людей почти нет», но это было бы неправильным, так как люди у него все-таки есть, и люди все такие хорошие, аккуратные: бабы и девки в платочках, с корзинами, видно, что не просто так ходят, а по делу. Мужики в красных и белых рубахах, чистых, тоже все делом занимаются: сторожат ли, дрова ли рубят. Ребята, босоногие, но смирные, дамы с барышнями, всегда под зонтиками, все больше от солнца, но иногда и от дождя, что очень редко, погода-то все больше солнечная. Дамы под руку с кавалерами, эти – видно, что гуляют, приехали отдыхать на дачи. Все ведут себя скромно, одеты хорошо, но без лишней роскоши, никто не пьет, не курит, не гадит, лес не ломает. Иногда костры разжигают, но тоже аккуратные, по делу, покос или еще там что, не сидят вокруг костров просто так, чтоб водку пить и шашлыки жарить, как это у импрессионистов, современников Иван Иваныча, было заведено. Догола, как у них, французов, принято было, никто не раздевается. Достойно все, прилично. И дали, и чащи, и тени, и дубравы, и простор, и раздолье. Кама несет свои спокойные воды, ширь несказанная, а травки зеленеют, такие маленькие, такие трогательные. Тучная рожь колосится, золотая, богатая. Изо ржи почему-то многовековые сосны торчат, но не мешают колосьям золотом наливаться. А над рожью бескрайнее и бездонное небо расстилается, в нем галки и тучки ходят: хочешь – галок считай, хочешь – Бога зри. Красота, единая Россия.
Нигде, кроме как на картинах Шишкина, я такой России не видал. Я очень люблю русские пейзажи и русскую деревню, и, хотя никогда не был в родной Шишкину Елабуге, во многих местах, изображенных великим русским пейзажистом, побывал. В той же Сиверской и окрестностях Нарвы, например. Похоже, очень похоже, но при созерцании шишкинских пейзажей все время возникает ощущение deja vu, как будто все, что он изображает, ты, конечно, видел, но когда-то давно, и никак не вспомнить, где и как. Так, вообще, когда-то, в жизни, в детстве. Если же отправиться в реальность в поисках шишкинских ржи и дубрав, то в натуре все как-то будет не так: и ширь пожиже, и сосны пониже, дубов поменьше, а то и совсем не найдешь, только в заброшенных старых парках, явно искусственного происхождения, а так все больше ольшаник. Нет, это никакая не фальсификация родной природы, не желание ее приукрасить в дюссельдорфском стиле, в чем многие обвиняют великого художника. Это грандиозное умение разглядеть в реальности истину, ибо истина не тождественна реальности и не дается нам в ощущениях, столь же обманчивых и ложных, сколь обманчиво и ложно представление узников пещеры, сидящих во тьме, обративших свои взоры к стене, по которой скользят тени проходящих мимо людей, о тех предметах, что проходящие несут в руках.
Иван Иванович Шишкин – художник абсолютно платонический.
Картина «Рожь» 1878 года из Третьяковской галереи в моих воспоминаниях плотно связана с обложкой учебника «Родная речь» какого-то совсем начального класса. Желтая «Рожь» парила на синем фоне. Синева обложки сливалась с синевой шишкинского неба, так что рожь зависала в сюрреалистической невесомости, рождая во мне неизъяснимое ощущение некоторой странности. Осознать эту странность ума не хватало, но с тех самых пор меня страшно занимал вопрос, как это получалось, что рожь оказалась высаженной впритык к мощным стволам раскидистых сосен, так что их нижние ветви просто утопают среди колосьев, никоим образом не мешая быть им такими густыми и золотыми. Занимало, как эту рожь высеивали, как землю под соснами боронили. Занимал меня также вопрос о том, как эту рожь жать-то будут: приподнимая ветви, что ли? Судя по другой великой картине – Мясоедова – рожь тогда косили. В шишкинской «Ржи» косцов, судя по всему, ждали немалые трудности.
Я в сельском хозяйстве ничего не понимаю. Вполне возможно, что очень полезно высаживать рожь вокруг сосен, которые, как известно, любят сухую песчаную почву. Возможно, что эти две ботанические культуры друг друга обогащают и что вокруг сосен и произрастают самые обильные хлеба. Я такого, во всяком случае, никогда не видел, а если и видел большие деревья посреди полей, то вокруг них, кроме травы, обычно ничего не росло. Но сила художественного образа такова, что все эти мелочи не играют никакой роли, но, наоборот, помогают мышлению отвлеченному. С того же детства замечательная картина Шишкина все время мне напоминала о другой картинке, тоже прекрасной, билибинской, изображающей как «Окиян подымет вой, хлынет на берег пустой, расплеснется в шумном беге, и очутятся на бреге, в чешуе как жар горя, тридцать три богатыря, все красавцы молодые, великаны удалые, все равны как на подбор». Про ту-то я знал, что это сказка, но и шишкинские сосны оборачивались сказочными богатырями, выступающими из моря ржи, и все чудесное и фантастичное, что есть в моей стране родной (которая, как известно, широка), связывалось с картиной Иван Иваныча. Так как-то случилось, что я уже не помню, что там, в этой «Родной речи», по которой я учил великий и могучий, было, – но картина Шишкина впечаталась в мое сознание столь резко и весомо, что потом, что бы я не услышал о величии и могуществе моей Родины, «Рожь» тут же выплывала из подвала памяти. Говорили ли мне о подвигах покорителей целины в Казахстане – я сразу «Рожь» вспоминал; и в пустынных степях, унылых и диких, поднимались сосны со скоростью библейской тыквы, и рожь росла, и начинала колоситься, и звучал Первый концерт П. И. Чайковского, и с комбайна, лихо тормозящего прямо около огромной сосны, легко спрыгивала прелестная комбайнерша, затягивала потуже узел простого и элегантного, такого шишкинского, платочка, и под божественные фортепьянные звуки, поддержанные мощным крещендо оркестра, бежала навстречу своему любимому с квадратной челюстью, как это изображено в голливудской «Песне о России».
Говорят ли мне сейчас о том, что в 1913 году, благодаря реформам Столыпина, Россия по производству зерна вышла на первое место в мире, и валовой сбор наших зерновых превысил совокупный сбор США, Канады, Аргентины и Люксембурга, вместе взятых, – тут же перед моим внутренним взором встает «Рожь» и триумф «Русских сезонов» в Париже, Анна Павлова летит, как пух от уст Эола, гремят «Свадебка», «Жар-птица» и «Золотой петушок», Нижинский быстрой ножкой ножку бьет, а Гончарова с Ларионовым друг дружке щеки разрисовывают. Недавно в отличной книге Елены Костюкович «Итальянское счастье» прочел, что долгое время (чуть ли не до голода в Поволжье, когда все посевные запасы были съедены) лучшую пасту Италии изготовляли из муки, получаемой от помола твердого зерна, произраставшего на нивах только моей родины, – и сердце засветилось гордостью, и перед глазами встала «Рожь», хотя пасту из пшеницы делают, это я знаю, но все равно – протянулись длинными спагетти русско-итальянские корни от шишкинских сосен к пиниям Клода Лоррена. Вокруг же все заладили: Калам да Калам, Калам да Калам. Какое же отношение швейцарец Калам имеет к моей «Родной речи»? Да никакого, кроме чисто внешнего, а сходство внешнее не только поверхностно, но и обманчиво. Вот, например, многие мне говорят, что я похож на экс-губернатора Петербурга господина Яковлева: ну и что дальше, это хоть как-нибудь нас характеризует? Утверждает ли это внешнее сходство родство наших внутренних миров? Ни в малейшей степени.
Сам Иван Иваныч прекрасно понимал свое мифологическое величие, недаром так редко использовал конкретную географию в названиях своих произведений. Иногда же вообще использовал стихотворные строчки, вроде «На Севере диком…», явственно указывая на то, что изображает сон, мечту, чистую поэзию. Заснеженная сосна, очень похожая на ель, тоже забралась в самые глубины моего подсознания, в детскую поликлинику, расположенную прямо напротив моего дома, на старой петербургской улице Галерной-Красной-Галерной, в старом же особняке, где в длинных коридорах и кабинетах смешивались остатки исторической роскоши с приметами советского учреждения, и в одном зале, большом, с плюшевыми адвокатскими диванами, где долго и нудно приходилось ждать очереди к врачу, висели старые картины вперемежку с очень концептуальными фонарями, составленными из стеклышек-диапозитивов, наглядно демонстрирующих принципы советской детской гигиены, пятидесятых, кажется, годов. Фонари надо было зажигать, и тогда на стеклах загорались цветные картинки, можно было разобрать мальчиков и девочек в черных трусах и белых майках, делающих зарядку, аккуратно застилающих постели и покорно демонстрирующих свои зубы полным тетенькам в белых халатах, – и все как-то напоминало о волшебном фонаре Андерсена, фонаре, которого я никогда не видел, но знал по сказке, и знал что автор – сказочник из Дании, что он написал «Снежную королеву», там все о старухах-лапландках рассказывается. Поэтому датский Андерсен всегда был связан с кучами снега, Дания казалась еще севернее, чем мой родной Ленинград, а в центре, наверху, над фонарями, висела большая копия «На Севере диком…», огромные снега синели глубокими тенями, так было все одиноко и уютно, за окнами тоже был снег, потому что посещения поликлиники обычно происходили зимой, и миндалины слегка ныли, и это означало свободу: можно будет целый день провести дома, валяться в постели, читать того же Андерсена или сказки Гофмана, и взрослые будут о тебе заботиться, все прощать, приносить апельсины, чей сок так хорошо утолял жажду, и чьи пахучие корки потом валялись среди простыней, напоминая своим ароматом о том, что в пустыне далекой – в том крае, где солнца восход – одна и грустна на утесе горючем прекрасная пальма растет. За окном на крышах лежат большие-большие сугробы, мягкие, пышные, совсем как «На Севере диком…», очень большая черная ворона сидит на трубе дома напротив, так все вокруг хмуро и скучно, как бывает только русской зимой, а в постели тепло и уютно, ничего не надо делать, никто не заставляет ни зубы чистить, ни постель убирать, жизнь впереди еще долгая-долгая, а ты такой маленький и ленивый. Единственное в жизни счастливое время, когда ты никому ничего не был должен. Золотой век, знак детства, моя дорогая сосна.
О величии «Утра в сосновом лесу» и говорить не приходится. Я не знаю, есть ли человек, из чьего русского детства можно было бы «Утро» изъять. Ничтожны все соображения о том, что все в картине произвольно, число медведей неправильно, так как медведица никогда не рожает нечетное количество детенышей, и что этот сосновый лес есть чистый вымысел. Картина-то – никакое не наблюдение над реальностью, а мифология, и медвежат на ней может быть только трое с той же определенностью, с какой апостолов может быть только двенадцать, муз девять, стихий четыре, а чувств пять. Мне она напоминает «Свободу на баррикадах» Эжена Делакруа, с которой схожа композиционно: тоже чередование вертикалей и диагоналей, ярко выраженный центр, смещенный чуть вверх и вправо, туманный фон и общее настроение смутной надежды посреди всеобщего хаоса. Торжество во время перелома. Когда случился августовский путч, я был в отпуске, в деревне Старое Рахино Новгородской области, при въезде в которую стояла запыленная табличка с надписью «СтРахино». Я там был с женой и годовалым ребенком и очень хорошо помню утро с сообщением о перевороте, «Лебединое озеро», неизвестность, растерянность, попытки дозвониться знакомым в Москву и Ленинград, мучительные, так как дозваниваться приходилось с деревенской почты, мобильников тогда и в помине не было. Помню, как мой московский друг сказал мне: «Все очень тяжело, но мы пытаемся что-то делать». Я никак не мог себе представить, что это он там пытается сделать, но очень хотелось попытаться помочь сделать что-то, и не очень понятно было, куда ехать, в Москву или в Ленинград, так как я находился ровно посередине, и бросать семью или не бросать, и страшно все было, а насколько страшно, непонятно. Утром я ушел в лес, как бы за грибами, но на самом деле, конечно, чтобы «оказаться в сумрачном лесу», чтобы встретить волчицу, рысь и пантеру, и все ходил, и думал, и решил окончательно, что сегодня же на вечернем автобусе обязательно уеду в Москву, как бы там ни было. День был серый, дождливый и туманный, я подходил к деревне с чувством полной безнадежности, улица была пуста, из домов слышались звуки приемников, из хлевов мычание, и когда я пришел домой, домашние сказали, что все кончилось, путчисты арестованы, и Ельцин на белом танке куда-то въехал. Перед моими глазами сразу же встало «Утро в сосновом лесу». Просит ли меня журнал «Русская жизнь» написать сочинение на тему «Что бы вы делали во время Великой Октябрьской?», слышу ли я призывы идти на выборы второго декабря, все перед глазами стоит неотступно шишкинское «Утро».
Иван Иванович Шишкин – большой русский художник, никуда от этого не деться. Разговоры о его заимствованиях и легкости подделок под него мелочны и неубедительны. Ван Гога подделывали и гораздо больше, и легче, и даже Вермера Делфтского, а они от этого только краше стали. Нет художника более подходящего для обложки «Родной речи», чем Иван Иванович, а это уже не то что не мало, но очень много. Конечно, мы все, кто учил родную речь по книжкам с обложками, украшенными «Рожью», – немножко «плоский затылок, уши без мочек». Но уверен, что те, кто, не дай Бог, родную речь будут учить по учебникам с Черным, Красным или Белым квадратом на обложке, будут вообще без ушей и без затылков.
Денис Горелов
Александра Николаевна сердится
Родина по-сокуровски: смесь бурмистра и Фирса
Выдающийся оператор и колорист, Сокуров окрасил фильм о Гитлере в цвет плесени – мучнисто-зеленый тон мистики и загробного средневековья. Того же оттенка была полевая форма вермахта, которую в советских медиа упорно звали мышиной – хотя это название куда больше подходило тогдашней мальчиковой школьной форме. Фильму о Ленине он придал цвет бутылочного стекла – тот, о котором старый колдун из «Недопеска Наполеона III» говорил «тьфу, салатовый»; но с нерезкостью, с размывом бессильной старческой слезы. Фильм о Чечне и Родине «Александра» стал бурым – цвета самой войны. Солнцепек, видавшее виды солдатское хаки, бинты в засохлой крови. Прокопченные бытовым, а не курортным загаром тела. Скудная плоскогорная растительность. Быстрый, но тяжелый сон. Ковыли. Рукомойники. Рябые стены в оспинах пробоин. Сплошная мозоль на рабочих пятках, греча с мясом, сухофрукты в мешке. Даже оператор у фильма – Буров.
Грузная тетка, приехавшая к внуку-офицеру из Ставрополя с гостинцем-шанежками. Ставрополь. Тоже пыльное слово.
Принято считать, что эта зобатая свойская старуха – и есть Родина-мать.
Похоже.
Ей всегда тесно, душно, жестко, грязно, шумно, жарко. Она всем недовольна: войной, расстоянием, бобыльством внука, запреткой, шлагбаумом, старой формой. Даже хваля дохлый солдатский обед, подпускает в голос металла инспекторского каприза. Мать-генеральша приехала. Пуговку застегнуть, стоять-виноватиться. Все время ее на хребет принимать, подсаживать – и вздохи желчные слушать.
Зато и по стриженому ежику погладит – а больше некому.
Без Галины Вишневской в этой роли и впрямь никуда – со всей ее властностью, вздорностью, величавостью, государыниным своеволием. Спросом за все, манерой серчать и отходить, и везде чувствовать себя дома. «Долго воюете. Привыкли. Нравится». «Ты всего-навсего мужик, и ты мне не ровня». «Чем-то у вас все время пахнет». Крупнотоннажная мадам-баржа: какой полюбили изображать Родину в поздние самотечные времена, с фильма «Мама». С низкой осадкой. Густым голосом-гудком. Главное – с подзабытым церковным весом прямого высказывания.
О том, что матерые, мощные, завидные русские мужики ничего делать не умеют, кроме как стрелять, и уметь не хотят. Что все в разводе, потому что круглый год в командировках и кочевых стойбищах. Что даже на бабу в годах глядят с недоверчивым удовольствием, как на диковинну зверушку. Что у всех ветер в головах, густой и смрадный, как из горелой степи. Что скопления мужчин и железа на малых площадях противоестественны.
«Жениться тебе надо», – как всегда заканчивают назойливые соседские тетки.
Будь это все сказано зычно, артикулировано, поставленным голосом примы – вышла б неловкость. Но тетка-Родина топочет меж рядами палаток и знай бурчит под нос. Руку подай-ка, как тебя звать-то, чего уставился. Садись на пенек, ешь пирожок. Этому дала и этому дала, а ты и не просил ничего, не ври, тебя не было.
Местами ее и слышно-то плохо: Сокуров чужд нажима, заскорузлого педалирования говорящей детали; все впроброс. В чеченской квартире камера скользит по книжным вязанкам в углу до того небрежно, что уложенную поверху «Историю одного города» угадываешь только по характерной обложке, буквы узнать некогда: то ли со смыслом, а то ли просто так.
Нет здесь ничего просто так. Только с третьего раза удается прочесть надпись на палатке: «Если ты не свинья – снимай обувь» и оценить ассимиляцию интервентов с исламским Востоком.
И пялится бабка через калашниковый прицел на горы не просто так.
И индульгенцию сынкам выписывает: «Стрелял не ты один. Упавший – еще не убитый». Спи спокойно.
И эта понтярно-пубертатная белая лошадь дыбом на дивизионном шевроне. Разве бело-сине-красных полосочек еще понизу недостает.
И сигареты «Пират».
Вопреки ожиданиям (Чечня, война-муйня, в воскресенье мать-старушка) как-то это все не позорно выглядит.
Родина наша такая и есть.
Старая и хмурая. Сварливая. Со всеми на «ты». Никого не боится, но ноги болят. Говорит всегда правильные вещи, но напрочь разучилась держать в узде своих соколов, которые творят что в голову взбредет: много чистят оружие, лязгают по железу тяжелой обувью и совершенно не желают жениться. В то, что надоела и обрыдла, и крепко досадила былым доглядом и вмешательством во все, верить не желает. «Че, зеркало грязное? Надо – вымоешь», – огрызается внук. Родственные отношения с ней прервались в перестройку, на шевчуковской «а она нам нравится, хоть и не красавица». Сайт «Одноклассники.ru» среди прочего показал, что в каждом классе через 20 лет после выпуска недостает минимум семерых; шестеро живы, но звонят из очень большого далека, где не пахнет, степь не горит и на всех хватает шанежек.
И прощаются с нею, и смотрят вслед, как всегда в армии со старыми родственниками – как будто в последний раз.
Без особого горя. Так, жалко, да.
Внук на прощание дарит ей спецназовский берет с подзабытым мужским запахом.
И словно в старину в родном кино – отдаются издалека в пространстве паровозные гудки, только тем и создавая перспективу.
Максим Семеляк
Большой куш
«Хедлайнеры» Александра Кушнира как ремесленный реквием уходящей натуре
Здорово, Семель!
Я пишу тебе в столицу
Сказать, что здесь ужасная жара.
Но надо ж было ехать за границу,
Чтоб повстречать на пляже…
Кушнира!
Станислав Ф. Ростоцкий, стихи из Египта
На обложке черным по белому сказано, что книга посвящена восьми главным поп-музыкантам и продюсерам России. Внутри, однако, речь идет только о семи: о Лагутенко, его директоре Бурлакове и открытой ими сообща Земфире, а также о БГ, Кормильцеве, Фадееве и Глюкозе (щедрое распределение последних двух персон по отдельным главам – уже само по себе плеоназм). Может быть, Кушнир под восьмым артистом и продюсером России имеет в виду себя?
Загадка.
Хедлайнеры – вообще слово некрасивое, а здесь оно в ряде случаев употреблено еще и не совсем по адресу. Например, Гребенщикова, одного из главных героев книги, автор берет под свою опеку уже в середине девяностых годов – то есть в тот момент, когда «Аквариум» стадионов уже, в общем, не собирал; беднягу Кормильцева тоже странно числить по ведомству кумиров толпы.
Александр Кушнир, журналист-архивариус, автор могучей монографии «Сто магнитоальбомов советского рока» и основатель одиозного PR-агентства со смешным названием «Кушнир-продакшн», обещал жесткую, почти подсудную книгу. Однако при ближайшем рассмотрении ничего специально скандального в ней не обнаруживается. Будучи незлым по природе человеком, Кушнир рассказывает как о своих, так и о сторонних конфликтах с искомыми хедлайнерами весьма деликатно, вплоть до элементарного утаивания явно известной ему информации. Из книги, например, так толком и не понятно, что же, собственно, произошло между Земфирой и Бурлаковым. (Леонид Бурлаков вообще, пожалуй, наиболее интригующий из кушнировских героев. Человек, запустивший два главных рок-проекта второй половины девяностых, постепенно скатился до продвижения откровенного убожества вроде «Братьев Грим» – очень американский, очень киношный сюжет, несколько даже в духе фильма «Красивые и злые»).
В свою очередь, информация о том, что Земфира по натуре девушка злобная, а Гребенщиков на «ты» с ЛСД – это, конечно, совершеннейшие секреты Полишинеля. Меня, если честно, во всей книге поразила только одна деталь: оказывается, у Ильи Кормильцева на стене висел портрет БГ, превращенный в мишень для дартса.
Основная же тайна, которую Кушнир все-таки разболтал (думается мне, невзначай), заключается в следующем. Практически все описанные им «хедлайнеры» суть люди недобрые, необаятельные и неостроумные. Ни с какими инвективами в их адрес Кушнир не выступает. Однако чем больше он восторгается своими героями, тем очевиднее становится, какие это, в большинстве своем, скользкие напыщенные дурачки. Даже как-то жалко.
Впрочем, если кого из участников книги и стоит пожалеть, так этого самого А. Кушнира. Сквозь его бравурное и, в общем, вполне оправданное хвастовство слишком явно пробивается заслуженная горечь. Ведь ясно, как все эти хедлайнеры к нему относятся. Никакие они ему не друзья. Практически все главы строятся по одной схеме: Кушнир оказывает рокерам искренние услуги разной степени увесистости, после чего те делают ему ручкой, хорошо не кулаком. Вот Гребенщиков выпроваживает его из гримерки, вот Земфира вычеркивает из списка приглашенных на телеэфир, вот Лагутенко отказывается отвечать на невинные вопросы (а Кушнир в тот момент служит его биографом!). Даже мелкие музыкальные сошки – и те не преминут высокомерно посетовать: эх, сболтнул Кушниру лишнего, зря.
Именно эта возможность сопереживания автору делает «Хедлайнеров» книгой живой и трогательной – при том, что, конечно, солдафонский юмор, пудовые шутки на тему минета, шквал неинтересных рабочих фактов (кому важно, как Кушнир делает пресс-конференции?) и дотошный оптимизм А. К. порой бывают решительно невыносимы.
Александр Кушнир чем-то напоминает Андрея Немзера (я, разумеется, не сравниваю ни тип, ни масштаб, ни внешнюю отделку этих фигур – речь идет о некотором родстве амплуа). За спиной у Кушнира – культовый самиздатовский журнал «Контркультура», у Немзера – в сто раз более культовая газета «Сегодня». Оба они, в некотором смысле, адвокаты дьявола: один носится со своей современной русской словесностью разной степени безнадежности, другой с местным рок-н-роллом такого же калибра. Оба в той или иной степени обречены на осмеяние – подобный энтузиазм невозможен без известной глупости, таковы правила этих игр. Оба они – не в обиду будет сказано – были, по сути, не самыми искрометными представителями своих «культовых» изданий. Однако же с годами, пока их коллеги уверенно превращались то в неприкаянных слововержцев, то в обыкновенных бездельников, именно Кушнир и Немзер стали отвечать за то, что называется неприятным, но неизбежным словом «процесс» – каждый в своей области. И книги пишут и с завидной регулярностью выпускают – именно они. И с годами почему-то их все сильнее хочется уважать. (Где, спрашивается, книги Сергея Гурьева, главного идеолога «Контркультуры», некогда замечательного сочинителя, явно превосходившего Кушнира талантом? Конечно, молчание иных бывает красноречивее трескотни некоторых, но боюсь, что на изготовителей газет и журналов данная романтическая установка не распространяется в принципе).
Впрочем, дело, конечно, не в книгах – подумаешь, книги. Дело в том, что Кушнир со своим несомненным даром к квалифицированному пособничеству музыкантам вписал себя во вполне историческую (хотя и фарсовую) систему координат. К 2007 году ему бы больше пошло быть не автором, но героем книжек. Я, например, отчетливо могу вообразить себе фотографию, где Кушнир с присущей ему широкоформатной улыбкой обнимается с Джимом Моррисоном. Или с Петулой Кларк. Или с Кимом Фаули. Скорее всего, на лицах последних будет читаться некоторое недоумение, и тем не менее – чисто стилистически подобные миражи вполне оправданы. Кушнир по этой части. Заслужил. Вот, кстати, Гурьева (Господи, да что ж я к нему привязался-то?) в обнимку с Джимом Моррисоном, Петулой Кларк или Кимом Фаули представить себе невозможно.
Кушнир, в отличие от многих, умеет быть неотъемлемой частью порой глупой, нередко безвкусной, но все-таки очень жанровой авантюры. Есть некая абсурдная индустрия рок-н-ролла, и Кушнир умеет ей соответствовать, а в чем-то даже превосходить. Он ведь, по сути, вполне голливудский, даже бродвейский персонаж – из тех, что тороватыми и исполнительными колобками закатываются в самые лучезарные контексты. Трогательный, неунывающий, невыносимый, совсем небогатый еврей-импрессарио с неистощимой энергией, он и сам, в некотором смысле, уходящая натура. Человек, все еще способный как следует восхититься какой-нибудь местной чушью (а Кушнир совершенно искренне восхищается и группой «Сегодня ночью», и еще чем почище). Вот и пластинки по сей день честно покупает, а не скачивает из интернета.
В гипотетической голливудской постановке роль Александра Исааковича Кушнира скорее всего досталась бы Майклу Майерсу.