Текст книги "Русская жизнь. Возрастной шовинизм (декабрь 2007)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Мы, приехавшие в Петроград члены Учредительного собрания, были распределены по разным районам, чтобы вести пропаганду. План был такой. В день открытия Учредительного собрания будет устроена огромная манифестация. В этой мирной манифестации примут участие военные подразделения, которые нам преданы и которые за нас будут стоять. По нашим предположениям, в манифестации должны были пойти не менее ста тысяч человек, и как бы самокатом добраться до Таврического дворца. Потом представители фабрик и заводов должны были войти во двор Таврического дворца и заявить, что они оставляют здесь какую-то вооруженную силу для защиты Учредительного собрания. Такой план мы приняли. Важно было, с одной стороны, не допустить, чтобы некоторые преданные большевикам части выступили против нас. А с другой стороны, чтобы колеблющиеся все-таки отправили на демонстрацию хотя бы небольшие отряды. Для этого мы и разъезжали по полкам и морским экипажам. Меня отправили в Шестой запасной кавалерийский полк. И вот сцена митинга. Огромное помещение, низкий потолок. Там скопилось почти полторы тысячи человек. Едва я произнес несколько слов, как вскочил какой-то солдатик с чубом и закричал: «Товарищи, а вы спросите его, от какой губернии он в Учредительное собрание?» Я сдуру говорю: «От Бессарабской». – «Товарищи, знаете, какая это губерния? Это губерния Пуришкевичей и Крупенских, вот он откуда идет! С черной сотни!» И тут начинается дикий вой, кричат: «Не давать говорить этому реакционеру. Буржуй, черная сотня!»
Шесть часов продолжался этот митинг, и половина времени ушла на то, чтобы доказать, что, хотя я от Бессарабии, но я не товарищ Пуришкевича и Крупенского. И, конечно, никаких результатов от этого митинга ожидать не приходилось.
Когда нужно было голосовать резолюцию, то огромным большинством голосов прошла большевистская, а за нашу подняли руки пятнадцать или шестнадцать солдат. Провал был полный.
И даже некоторые удачи не слишком нас радовали. Например, нас послали в тот самый Второй Балтийский флотский экипаж, который когда-то был ареной моей деятельности. И меня узнали. И то обстоятельство, что я там вел пропаганду еще до революции, имело свой вес. Меня не только выслушали, но выслушали с интересом. И я, как и товарищи мои, которые приехали со мной, употребил все усилия, чтобы доказать матросам, что они не должны выходить в день Учредительного собрания. Если они не хотят поддержать, то они, во всяком случае, не должны присоединиться к тем частям, которые будут, наверное, разгонять демонстрацию. И вот представьте себе, что матросы после митинга, длившегося восемь часов, вынесли резолюцию: пятого января на улицу не выходить. Когда об этом узнали большевики, то через час туда приехали Дыбенко, Володарский и Коллонтай, но было уже поздно, им не удалось переломить настроение. Так Второй Балтийский флотский экипаж не вышел пятого января. Но, повторяю, радоваться было нечему, потому что в это время большевики делали все приготовления для разгона демонстрации.
И вот утром пятого января в двенадцать часов должно состояться открытие Учредительного собрания. Мы собрались все в девять часов утра в ресторане на Кирочной улице, и там были сделаны последние приготовления. И затем мы двинулись к Таврическому дворцу. Все улицы были заняты войсками, на перекрестках стояли пулеметы, город походил на военный лагерь. К двенадцати часам мы пришли к Таврическому дворцу, и перед нами скрестили штыки караульные. Началась перебранка, почти кончившаяся дракой, потому что нас не пускали, а мы лезли. В это время прибежал комендант дворца Благонравов, который сказал солдатам, чтобы нас пропустили, и объяснил, что мы не можем войти в зал, потому что там еще не кончены приготовления. Мы столпились во дворе, прекрасно понимая причины этой задержки. Причина была простая – с девяти утра колонны манифестантов двинулись от петербургских пригородов к центру. Манифестация была очень большая, по тем слухам, которые до нас доходили (почти каждую минуту кто-нибудь прибегал), было свыше ста тысяч человек. В этом отношении мы не ошиблись. И некоторые военные части тоже шли в толпе. Но это были не части, а скорее отдельные группы солдат и матросов. Их встретили специально посланные против толпы отряды солдат, матросов и даже конников, и когда толпа не захотела расходиться, в них начали стрелять. Я не знаю точного количества убитых и раненых, но мы слышали, стоя во дворе Таврического дворца, трескотню пулеметов и оружейные залпы. Помню, что кто-то прибежал и сказал, что убит депутат Логинов, крестьянин из Тверской губернии. К трем часам все было кончено. Несколько десятков убитых, несколько сотен раненых, демонстрация была разогнана, Учредительное собрание можно было открыть. В три часа дня, зная, что дело кончено, потому что помощи ждать неоткуда, мы вошли в Таврический дворец и разместились в зале. В министерской ложе, развалясь в кресле, подчеркивая своей позой все презрение к Учредительному собранию, сидел Ленин. У него было утомленное желтое лицо. Швецов, как старейший депутат, взошел на трибуну и объявил об открытии. В это время к нему бросился Благонравов и начал его толкать, повсюду матросы и солдаты, заполнявшие зал и хоры, начали щелкать ружьями, курками, а Крыленко так бил кулаком о пюпитр, что раскровянил себе руку. Поднялся совершенно невероятный шум, Швецова оттолкнули, на трибуну вошел Свердлов, который был председателем Исполнительного комитета Советов, и заявил, что от имени Советского правительства он открывает Собрание.
Началось это знаменитое и единственное заседание, длившееся до четырех часов ночи. Трудно представить себе ту обстановку, в которой мы были. Нас было свыше четырехсот человек – сто пятьдесят четыре большевика и левых эсера и около двухсот пятидесяти эсеров, несколько кадетов, хотя в это время кадеты боялись присутствовать на заседании после ареста Кокошкина, Шингарева и других. Весь зал, все проходы, каждые полметра пространства были заполнены вооруженными людьми. Стоял дикий шум и вой. Когда приступили к выбору председателя заседания, и выбран был Виктор Чернов, результаты голосования были встречены диким воем, на хорах мальчишки-солдаты издевались над депутатами или же вскидывали ружья и кричали: «Ну, а сними-ка этого контрреволюционера». И вот под такую музыку мы должны были заседать. Председателем стал Чернов, секретарем – Марк Вишняк. Речей никто не слышал и не слушал, и только время от времени наступали какие-то просветы, тишина на несколько минут, когда какой-нибудь из представителей правительства делал какое-нибудь заявление или же когда кто-нибудь из депутатов выносил законопроект. У нас было четыре законопроекта: о войне и мире, о земле, о республике и о труде.
Единственная речь, которую более или менее выслушали, и эта единственная речь была преисполнена огромного мужества и благородства, – это была речь Церетели. Он заставил себя слушать. У него была необычайно благородная и спокойная ораторская манера. И начало было очень удачное. Он вошел на трибуну и сказал: «Быть может, мы совершили много ошибок…» И в это время Троцкий крикнул ему: «Преступлений!» Тогда он повернулся и сказал: «Может быть, и преступлений. Но все преступления, которые мы совершили, – ничто по сравнению с тем, которое вы совершаете». Тут раздался дикий крик, но все-таки это произвело большое впечатление. Но после началась совершеннейшая свистопляска.
Трудно было расслышать, что происходило в зале. И – ирония судьбы – я сидел рядом с Виссарионом Яковлевичем Гуревичем, который должен был внести законопроект о депутатской неприкосновенности. Он склонился ко мне и говорит: «Хороша неприкосновенность!» О неприкосновенности, конечно, нельзя было говорить.
К двенадцати часам ночи все члены Советского правительства, сидевшие в ложе, один за другим вышли и покинули Таврический дворец. Для нас было совершенно ясно, что это начало конца. Рассказывали тогда, что к двенадцати часам, после ухода правительства, к Таврическому дворцу начали стягивать грузовики, и прислан был еще один отряд надежных солдат. И Благонравову было сообщено, что придется произвести арест всех депутатов, оставшихся в зале. Через десять минут после ухода правительства все депутаты-большевики и левые эсеры также покинули зал заседаний, остались только эсеры и несколько кадетов, и вот мы сидели, ожидая развязки. Когда пришли грузовики и когда Благонравову по телефону сообщили, что придется приступить к аресту, он ответил, что в зале царит такая атмосфера, что он ни за что не ручается, если произойдут аресты. И он снимает с себя ответственность.
В это время левые эсеры, которые тоже об этом узнали, бросились в Смольный, и началась торговля. Они заявили, что выйдут из правительства, если депутатов не выпустят из дворца. Я думаю, они боялись резни, того, что будет много убитых и раненых. Настроение было вообще такое, что те, кого начали бы арестовывать, оказали бы просто физическое сопротивление. Слишком напряжено все было. И вот причина того, что с двенадцати до четырех Благонравов и отдельные начальники отрядов пытались нас как-то выставить, а мы сидели и не давались.
Но к четырем часам утра нам сообщили, что через десять минут будет погашен свет. И вот, прав был Чернов или не прав, это судить будет история, к нему подошел Благонравов и сказал: «Солдаты и стража утомлены, мы не можем больше продолжать быть здесь. Закрывайте». Чернов ответил: «Депутаты тоже утомлены, но они должны выполнить свой долг». И тогда начался дикий крик и шум, опять эти взводимые курки, удары прикладами о пол, и Чернов сказал: «Закрываю сегодняшнее заседание. О месте и времени следующего заседания депутаты будут оповещены». И сквозь строй под градом ругательств мы начали выходить на улицу. К пяти часам утра в туманном, холодном Петрограде мы вышли на обледенелые улицы, не говоря ни слова, и молча разбрелись по нашим пристанищам. Где уже никто, конечно, спать не ложился, и часа через два мы узнали об убийстве Кокошкина и Шингарева, произошедшем в ту же ночь.
Почти немедленно после разгона Учредительного собрания начались аресты. И здесь я должен рассказать о некоторых личных приключениях. Совершенно было ясно, что оставаться в дортуаре на Болотной улице, где, как всем было известно, живут социалисты-революционеры, неразумно. Поэтому на другой же день я начал искать для себя помещение, где можно было бы в безопасности укрыться. И мне пришла в голову несколько дикая идея. Я пошел на Николаевский вокзал отыскивать тот самый вагон, в котором мы приехали. Зная, что происходит на железных дорогах, я почему-то подумал, что, пожалуй, вагон этот стоит где-то на запасных путях и еще назад, на юг, не двинулся. Так оно и оказалось. Благополучно на одном из путей я нашел этот прекрасный вагон первого класса, стоявший одиноко. Из двенадцати человек нашей стражи осталось только четверо, и секретарь комиссии Румынского фронта по выборам в Учредительное собрание сидел благополучно там со всеми бумагами, которые он не знал, кому сдавать. Большевикам сдавать не хотел. И вот я переселился в вагон и жил в течение нескольких дней на запасных путях Николаевского вокзала в совершенной безопасности.
Восьмого января двадцать один эсер был арестован, положение сильно ухудшилось. Расскажу смешную историю, типичную для того времени. Восьмого января было воскресенье. В ресторане на Болотной, где мы питались, мне сказала одна из студенток-официанток, что в воскресенье будет гусь.
К двенадцати часам дня у меня в душе случилось совершенное раздвоение. Я прекрасно понимаю, что это довольно глупо – идти на Болотную, есть там гуся. Но в тоже время – кусок гусятины, а еще обещали подливку к нему. Не выдержал. В час дня явился в ресторан, где были еще человека два. И когда меня эти официантки увидели, они в ужасе всплеснули руками: да что вы! с ума сошли!
– Гуся дайте! И вот, быстро заглатывая куски, я съел этот совершенно исключительной пышности обед и выбежал на улицу вовремя, в тот самый момент, когда грузовики окружали здание на Болотной. Я побежал, и никто меня не останавливал. И в этот самый час всех, кто был на Болотной, арестовали. Аресты ширились, и нужно было смываться.
Вступительная заметка, подготовка текста и публикация Ивана Толстого
* ДУМЫ *
Михаил Харитонов
Пожилые
Возраст власти и безвластия
Медицинское определение старости: период жизни, начинающийся и кончающийся смертью. В первом случае имеется в виду малая смерть, то бишь утрата организмом способности к продолжению рода. В мужском варианте – impotentia virilis, «старческая немощь». Что касается варианта женского, то писатель Эдуард Лимонов как-то заметил: женское тело стареет, за исключением одной его части, которой всегда шестнадцать лет. «Вот в чем ужас», – добавил к этому жизненному наблюдению писатель Эдуард Лимонов – кажется, искренне. Вот и не будем об ужасах. Дальше речь пойдет исключительно о мужиках.
В евротически развитых странах старость начинается где-то с семидесяти, у нас сейчас стариками ощущают себя и сорокалетние. Не все, конечно – это все больше от нищеты, водки и безнадеги, а есть и живучие.
Живучие справляют полтинник – у большинства наших мужчин это главное событие жизни, как правило, ресторанная пьянка с фальшивыми тостами: «А теперь еще столько же!» Ага-ага. Человек пьет водку и понимает: ему отпущено еще лет пять-шесть похорохориться, от силы десять, дальше вступят в силу обстоятельства непреодолимые, жизнь прожита, ничего нового не будет… и поживший дядька скултыхивается до состояния пожилого.
Или, как выражались в культурные времена, человека преклонного возраста.
* * *
В советское время социальные функции пожилых были прописаны четко.
Во– первых, пожилой -это пенсионер. Гадкое словечко «пенс» еще не родилось, а пенсия была делом почетным, хорошим и практически всеобщим – нечто вроде зеркального отражения столь же почти-всеобщего членства в комсомоле.
Конечно, голая пенсия – то бишь начисляемые «на книжку» деньги – была невелика. Но хорошо прожитая жизнь предполагала собирание листочков, то есть различных льгот и привилегий. Они были нужны не столько самому пожилому, сколько его многочисленным домочадцам, в том числе и молодому поколению. Льготы пожилого, таким образом, привязывали к нему молодых. Кроме того, они были измерителем заработанного за жизнь уважения, каковое человеку могло воздать только государство. За неимением институтов общественного признания честь измерялась в льготах – отсюда и бешеная, непонятная сейчас борьба за любую мелочевку вроде состава продуктового набора к празднику. Кому положен пакет гречки, кому нет – слезы, инфаркты, ужас-ужас-ужас.
Это права. Но на пожилых лежали еще и обязанности, крайне ценимые в семье и обществе. Из них две важнейшие – снабжение и присмотр.
Снабжение – стояние в очередях, высматривание выброшенного товара, урывание его (язык не поворачивается назвать это «покупкой») и транспортировка урванного до места потребления. Пожилые составляли основной контингент дневных, недлинных очередей. Давка начиналась с шести: толпами бегущие с работы люди ломились в магазины в надеже что-нибудь урвать. Несчастны были одиночки, живущие на сам-свой, без крепких пожилых родственников, бойцов коммунального тыла. Им не доставалось. Или доставалось совсем уж смитье.
Присмотр – сидение с внуками. Вытирание носов, проверка домашних заданий, супчик и кашка, почитать сказку на ночь. Пока родители работали и немножечко отдыхали.
Это, кстати, хорошо и правильно было. Человек как биологическое существо рассчитан на семью из трех поколений: детенышей должны выхаживать и лелеять не мама с папой (их задача – добывать еду и прочие ресурсы), а именно что дедушки-бабушки. Уничтожение семьи из трех поколений сделало детоводство жутким мучением или очень затратным занятием, ибо присмотр и сидение с детьми приходится перекладывать на наемных людей. Понятно, что бонна ребенка не обиходит так, как бабушка – которая и кашу сварит, и уроки проверит, да и по попе нашлепает, не опасаясь скандала с нанимателями.
Некоторые пожилые, впрочем, работали.
Во– первых, ценные работники, которых не хотели отпускать -и которые сами не хотели уходить, так как зарплата грела, а силы были. Непьющий слесарь шестого разряда был обеспечен работой буквально по гроб жизни. Кстати, забегая вперед – сейчас на проходных лучших российских заводов можно увидеть череду седых и лысых затылков: пожилые востребованы, потому что они еще помнят, как сверлить дырку и крутить гайку…
И, во– вторых, руководящие товарищи. У этих как раз начинался возраст власти.
* * *
Надо признать: власть пожилых – не только советский, но и общемировой стандарт. Мужчины «за полтинник» обычно и стоят у руля.
На что, опять-таки, имеются известные биологические причины.
У мужчин всякие чисто мужские функции завязаны на выработку тестостерона. Производство в организме этого полезного гормона резко снижается после сороковника – чем, кстати, и вызывается обычный кризис среднего возраста. Исключение – люди с повышенной агрессивностью и стремлением к власти. Дело в том, что хорошая драка – не обязательно на кулачках, можно и подковерно, – самый вид поверженного соперника вызывает нехилый гормональный всплеск. У кого таких всплесков бывает много, те приходят к полтиннику «еще ого-го». Таким образом происходит своего рода естественный отбор: если уж человек к соответствующему возрасту бодр и крепок, значит, его можно допускать до настоящих дел: в нем есть начальственная жила (или, как ее ласково называют заинтересованные лица, «руководящая жилка»), выдержавшая полувековую проверку на разрыв. Плюс опыт. Плюс наработанные связи. В сумме получается, что власть и должна принадлежать пожилым, но, конечно, не всем, а тем немногим, кто сохранил форму.
Опять же: это стандарт. Но он обычно разнообразится. Например, на Западе молодых пользуют в хвост и в гриву в качестве ближайшей обслуги политического аппарата, а также в умеренных количествах допускают в самый аппарат – примерно как к шерсти прибавляют лавсан, для прочности ткани.
Не то СССР, который был мягкой геронтократией. Насчет власти молодых придерживали жестко. К серьезным руководящим должностям допускались люди заслуженные – это был эвфемизм, означающий все тех же пожилых, но успевших пробиться. На самую верхушку без седины не приглашали вообще. Зато с удалением отслуживших свое заслуженных товарищей были большие проблемы.
Стилистика власти определялась возрастными приличиями. Пожилые руководители вели себя именно как пожилые, не шикуя, не понтуясь. Из развлечений приветствовалось умеренное, тихое пьянство. Бабы и книжки – «не по годам», хотя иногда можно. Добротные сукном, но ужасные по крою пиджаки и галстуки фабрики «Луч» оформляли картину.
Опять же кстати: дорогой товарищ Леонид Ильич Брежнев в свое время считался «молодым ястребом» – когда он возглавил заговор против Хрущева, ему не было и шестидесяти. Сидел он, как мы помним, до самой смерти – причем не потому, что хотел, просто было непонятно, как его сменить. Сказать честно, что дорогой товарищ староват и из него песок сыплется – противоречило логике системы.
И последнее лыко в ту же строку. Перестройку часто определяют как восстание вторых секретарей против первых. Еще точнее назвать ее восстанием пятидесятилетних против шестидесятилетних.
* * *
Постсоветские пожилые отличаются от советских, как понос от запора.
Почтенный советский пенсионер с его льготами, нужными всей семье, доставала и сиделка, в одночасье выродился до презренного «пенса».
Произошло это не вдруг. Например, в ранние девяностые был момент, когда целые семьи существовали «на дедову пенсию», так как младшие остались без работы. Точно так же функции доставалы и «очередевого» стояльца у пенса ушли не вдруг, да и льготы играли роль. Помню, как в девяносто пятом, что ли, году, старая, но крепкая бабулька перла в троллейбус огромный мешок с рисом. Мешок был куплен ею в каких-то гребенях, чуть дешевле, чем у дома, но бесплатный проезд делал это выгодным предприятием. Выгода была с гулькин нос, но для кого-то и он был спасением.
Дальше, однако, льготы стали урезать, а пенсия сама собой сжалась, как шагреневая кожа. Под конец все прибили «монетизацией». Заодно, походя, прибили и единственную форму выказывания уважения, которую пожилые понимали. Я, кстати, уверен, что массовые выступления против монетизации были на самом деле выступлениями за сохранение статуса уважаемых людей. Люди за честь свою боролись, а им предлагали ее продать за копейки какие-то идиоты и мерзавцы. Впрочем, что с них взять.
Да, вот об этом – что взять.
Новое поколение пожилых руководителей, получившее власть в девяностые, отличалось от опрятных советских предшественников кардинально.
Если коротко: это были классические развратные старцы – из той самой породы, которые вожделели библейскую Сусанну, только здесь на них не нашлось никакой управы.
Новые главначпупсы, засев в кабинетах и поделив полномочия, начали вести себя как престарелые клиенты дорогого борделя, то есть предаваться всевозможным излишествам. О способности пожилых дядечек в дорогих костюмах выжирать моря вискаря и текилы рассказывают саги. Сейчас «вечно пьяного Ельцина» вспоминают как символ эпохи – вот он, старик, мочащийся на колесо самолета. Но вообще-то это была норма жизни. Например, ни одни переговоры – особенно серьезные – не проходили без бутылки дорогущего коньяка. Люди этой генерации просто не понимали, как можно разговаривать иначе.
Культура потребления у товарищей была чудовищной, а аппетиты – непомерными. Они вывозили с Запада ведрами золотые цацки и кашемировые тряпки, не зная, как это надо носить и что с ними делать. В результате получались классические «мартышка и очки». Они годами ходили в импортных шмотках, предназначенных для молодежи и остромодных в прошлых сезонах. Такие вещи вообще-то выбрасываются или продаются с огромными скидками, но тут мировые модные дома обнаружили в России спрос на отработавшее свое барахло, и лет десять сбывали его за немыслимые деньги. Дядечки гордо ходили в пиджаках от Труссарди или Армани, с неотпоротыми лейблами на рукавах, и думали, что им завидуют.
Это, впрочем, был еще не самый жир. То же касалось автомобилей, драгоценностей et cetera. Люди уже и не знали, чем себя еще потешить. Милицейские начальники делали себе кокарды («крабы») из настоящего золота, военные сажали золотые звезды на погоны. Ходили легенды про шифоновые рясы высокопоставленных деятелей Русской Православной Церкви и их автопарки.
Все это сопровождалось каким-то трогательным инфантилизмом в области общей культуры. Эта генерация могла послушать, конечно, «этакий какой-нибудь ихний рок», но сама крепко уважала Аллу Борисовну Пугачеву. Развратные старцы иногда были даже не прочь спеть хором «Ой, да не вечер», «Мыла Марусенька белые ножки», а то и «День победы».
Набоков как-то заметил: «Аскету снится пир, от которого чревоугодника бы стошнило». Здесь аскеты, сорвавшиеся с цепи, устроили такой пир в натуре.
Тошнило, правда, не их, а страну. Нас всех тошнило.