355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Русская жизнь. Земство (апрель 2008) » Текст книги (страница 5)
Русская жизнь. Земство (апрель 2008)
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:00

Текст книги "Русская жизнь. Земство (апрель 2008)"


Автор книги: авторов Коллектив


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)

***

Иллюстрация дружбы поэтов – их заграничная переписка.

Письмо Есенина Шнейдеру, тоже собирающемуся за рубежи: «Передайте мой привет и все чувства любви моей Мариенгофу… когда поедете, захватите с собой все книги мои и Мариенгофа…» И больше никому приветов, и ничьих книг не надо.

Вот письма самому Мариенгофу: «Милый мой, самый близкий, родной и хороший… так мне хочется обратно… к прежнему молодому нашему хулиганству и всему нашему задору…»

Это не поэтическое подельничество, это больше чем творческий союз, это, наверное, любовь.

У них даже любовные имена были друг для друга: «Дура моя-Ягодка!» – обращается Есенин к Мариенгофу с ревнивой и нежной руганью: «Как тебе не стыдно, собаке, – залезть под юбку, – пишет Есенин, когда Мариенгоф женился, – и забыть самого лучшего твоего друга. Дюжину писем я изволил отправить Вашей сволочности, и Ваша сволочность ни гу-гу.»

Как забавно требует Есенин писем друга: «Адрес мой, для того, что бы ты не писал: Париж, Ру дэ Помп, 103. Где бы я ни был, твои письма меня не достанут.»

Мариенгоф пишет ему ответы, такие же смешные и нежные. И вот вновь Есенин: «Милый Толя. Если б ты знал, как вообще грустно, то не думал бы, что я забыл тебя, и не сомневался «…» в моей любви к тебе. Каждый день, каждый час, и ложась спать, и вставая, я говорю: сейчас Мариенгоф в магазине, сейчас пришел домой… и т. д. и т. д.»

Ни одной женщине не писал Есенин таких писем.

По возвращении из-за границы Есенин собирался расстаться с Айседорой Дункан и… вновь поселиться с Мариенгофом, купив квартиру. Куда он собирался деть жену Мариенгофа, неизвестно: наверное, туда же, куда и всех своих – с глаз долой. Но…

Уже давно поэты предчувствовали будущую размолвку. Есенин напишет нежнейшее «Прощание с Мариенгофом» – ни одному человеку он не скажет в стихах ничего подобного:

 
Возлюбленный мой! Дай мне руки-
Я по-иному не привык, -
Хочу омыть их в час разлуки
Я желтой пеной головы.
Прощай, прощай. В пожарах лунных
Не зреть мне радостного дня,
Но все ж средь трепетных и юных
Ты был всех лучше для меня.
 

Уже – «был». Еще точней определил предощущение расставания Мариенгоф:

 
Какая тяжесть!
Тяжесть!
Тяжесть!
Как будто в головы
Разлука наливает медь
Тебе и мне.
О, эти головы!
О, черная и золотая!
В тот вечер ветренное небо
И над тобой,
И надо мной,
Подобно ворону летало.
А вдруг-
По возвращеньи
В твоей руке моя захолодает
И оборвется встречный поцелуй!
Так обрывает на гитаре
Хмельной цыган струну.
 

После ссоры обидчивого Есенина понесло: и «подлецом» окрестил «милого Толю», и «негодяем». Но такое бывает с долго жившими единым духом и единым хлебом.

Потом они помирились. Встречи уже не будили братскую нежность, но тревожили память: они заглядывали друг другу в глаза – там был отсвет молодости, оголтелого счастья.

В 25-м, последнем в жизни Есенина году, у него все-таки вырвалось затаенное с 19-го года:

 
Эй вы, сани! А кони, кони!
Видно, черт вас на землю принес!
 

(Помните, у Мариенгофа: «Эй вы, дьяволы!… Кони! Кони!»)

***

Как ни растрепала их судьба – это был плодоносящий союз: Мариенгоф воспринял глубинную магию Есенина, Есенин – лучшее свое написал именно в имажинистский период, под явным влиянием Мариенгофа.

Грустное для Мариенгофа отличие творческой судьбы поэтов в том, что Есенин остается великим поэтом вне имажинизма, Мариенгоф же – как поэт – с имажинизмом родился и с ним же умер.

Имажинизм – и мозг, и мышцы, и скелет поэзии Мариенгофа; лишенная всего этого, она превратилась в жалкую лепнину.

Великолепный Мариенгоф – это годы творческих поисков (в его случае уместно сказать – изысков) и жизни с Есениным.

В 20-м году Мариенгоф пишет программное:

 
На каторгу пусть приведет нас дружба,
Закованная в цепи песни.
О день серебряный,
Наполнив века жбан,
За край переплесни.
 

А 30-го декабря 1925 года заканчивает этот творческий виток стихами памяти друга:

 
Что мать? Что милая? Что друг?
(Мне совестно ревмя реветь в стихах.)
России плачущие руки
Несут прославленный твой прах.
 

Между этими датами вмещается расцвет великолепного Мариенгофа. Даже это, выбранное мной в заглавие, определение напоминает название какого-то изысканного цветка.

С 26-го года поэта под такой фамилией уже не существует. Есть прекрасный писатель, известный драматург, оригинальный мемуарист, который пишет иногда что-то в рифму -иногда плохо, иногда очень плохо, иногда детские стихи.

В стихах 22-го года Хлебников будто предугадал судьбы двух своих молодых друзей, написав:

 
Голгофа Мариенгофа,
Воскресение Есенина.
 

Последнего ждали страшные предсмертные муки, Мариенгоф же благополучно пережил жуткие тридцатые, однако в истории литературы Есенина ждало возвращение, а Мариенгофа – исчезновенье.

Но достаточно прочесть несколько его строк, чтобы понять, что такая судьба незаслужена:

 
И числа, и места, и лица перепутал.
А с языка все каплет терпкий вздор.
Мозг дрогнет,
Словно русский хутор,
Затерянный среди лебяжьих крыл.
А ветер крутит,
Крутит,
Крутит,
Вылизывая ледяные плеши,
И с редким гребнем не расчешешь
Сегодня снеговую пыль.
– На Млечный Путь
Сворачивай, ездок,
Других по округу
Дорог нет.
 

Голос Мариенгофа – ни с кем не сравнимый, мгновенно узнаваемый.

В области рифмы Мариенгоф истинный реформатор. Единичные в русской поэзии – до него – опыты с неправильной рифмой скорее случайны. Мариенгоф довел возможности неправильной рифмы до предела.

Выдающейся работой над рифмой характеризуются уже ранние опыты Мариенгофа. Для примера – поэма «Руки галстуком»:

 
Обвяжите, скорей обвяжите вкруг шеи
Белые руки галстуком.
А сумерки на воротнички подоконников
Клали подбородки, грязные и обрюзгшие,
И на иконе неба
Луна шевелила золотым ухом.
 

При невнимательном чтении можно подумать, что это белые стихи, но это не так.

Итак, следите за рукой: первая строка, оканчивающаяся словом «шеи», рифмуется с четвертой, где видим: «обрюзгшие», вторая строка, давшая название поэме – «руки галстуком» достаточно плоско рифмуется с шестой: «золотым ухом». Здесь все понятно: слово в рифмуемой строке повторяется почти побуквенно, но с переносом ударения.

Созвучие третьей и пятой строк чуть сложнее: слоги «ни» и «до» в слове «подоконников» являют обратное созвучие слову «неба». Подкрепляется это созвучием словосочетания «на иконе» и все тех же «подоконников».

***

С начала 20-х Мариенгоф работает с неправильной рифмой, как человек, наделенный абсолютным слухом:

 
Утихни, друг.
Прохладен чай в стакане.
Осыпалась заря, как августовский тополь.
Сегодня гребень в волосах,
что распоясанные кони,
А завтра седина – что снеговая пыль.
Безлюбье и любовь истлели в очаге.
Лети по ветру, стихотворный пепел!
Я голову крылом балтийской чайки
На острые колени положу тебе.
 

Что же касается содержания этих математически выверенных строф, то можно отметить, что вскоре лирическая героиня из стихов великолепного Мариенгофа исчезнет напрочь. Позднее в «Записках сорокалетнего человека» Мариенгоф напишет: «Не пускайте себе в душу животное. Это я о женщине».

Женщина для него понятие негативное.

Все женщины одинаковы. Все они лживы, капризны и порочны. Неверность подругам декларируется Мариенгофом как достоинство. В зрелых стихах его не найти ни чувственной дрожи, ни смутного ожидания, ни нежных признаний.

Страсть к женщине – это скучно, да и о чем вообще может идти речь, если рядом друзья-поэты, и верность принадлежит им, а страсть – Поэзии.

Мариенгоф как никто из его собратьев по перу тяготеет к традициям романтизма. В описании шальных дружеских  пирушек и в воспевании заветов мужской дружбы Мариенгоф – прямой потомок Языкова.

Удел «дев» – именно так в традициях романтизма Мариенгоф называет своих подруг – сопровождать дружеские собрания, внимать, по возможности не разговаривать.

 
Люди, слушайте клятву, что речет язык:
Отныне и вовеки не склоню
Над женщиной мудрого лба
Ибо:
Это самая скучная из прочитанных мною книг.
 

Зато с какой любовью Мариенгоф рисует портреты имажинистов, сколько блеска и точности в этих строках:

 
Чуть опаляя кровь и мозг,
Жонглирует словами Шершеневич,
И чудится, что меркнут канделябровые свечи,
Когда взвивается ракетой парадокс.
 
 
Не глаз мерцание, а старой русской гривны:
В них Грозного Ивана грусть
И схимнической плоти буйство
(Не тридцать им, а триста лет),
Стихи глаголет
Ивнев,
Как псалмы,
Псалмы поет, как богохульства.
 

Девы в вышеприведенном стихотворении упоминаются как часть интерьера, некая досадная необходимость поэтического застолья, и нет у них ни примет, ни отличий. Иногда поэт снизосходит до разговора с ними (хотя это, скорее, монолог), время от времени разделяет с ними ложе. Однако преданный собачьей верностью лишь поэзии и мужской дружбе, поэт считает правилом хорошего тона цинично заявить:

 
Вчера – как свеча белая и нагая,
И я наг,
А сегодня не помню твоего имени.
 

Имена же друзей-поэтов вводятся в стих полноправно, имена их опоэтизированы.

 
Сегодня вместе
Тесто стиха месить
Анатолию и Сергею.
 

Замечательно, что, несмотря на, мягко говоря, прохладное отношение, женщины Мариенгофа любят. Он высок и красив, он блистательно саркастичен и даже развратничает он с вдохновением. С изысканной легкостью и, скорее всего, первый в классической русской поэзии, Мариенгоф описывает, что называется, запретные ласки:

 
Преломил стан девий,
И вылилась
Зажатая в бедрах чаша.
Рот мой розовый, как вымя,
Осушил последнюю влагу.
Глупая, не задушила петлей ног!…
 

Дев возбуждает цинизм Мариенгофа и пред ним собственная обнаженная беззащитность:

 
Мне нравится стихами чванствовать
И в чрево девушки смотреть
Как в чашу.
 

Но суть действа, что бы оно не представляло, всегда одна – все это во имя Поэзии, реченное выносится на суд друзей – конечно же, поэтов. Категории моральности и аморальности, по словам Мариенгофа, существуют только в жизни: искусство не знает ни того, ни другого.

Искусство и жизнь не разделяются поэтом, они прорастают друг в друга. Верней даже так: чернозем жизни целиком засажен садом творчества. Еще Вольтер говорил, что счастье человека в выращивании своего сада. Мариенгоф радуется друзьям, нисколько не завидуя их успехам, – радуется цветению, разросшемуся по соседству с его садом.

И самое печальное, что происходит с душой лирического героя стихов Мариенгофа, – это вкрадчивый холод разочарования в дружбе Поэта и Поэта, отсюда – душевная стылость, усталость, пустота, увядание…

В одной из своих статей Сергей Есенин вспоминает сюжет рассказа Анатоля Франса: фокусник, не знающий молитв, выделывает перед иконой акробатические трюки. В конце концов, Пресвятая Дева снисходит к фокуснику и целует его.

Имажинисты – и в первую очередь знаковая для этого течения фигура – Мариенгоф, согласно Есенину – никому не молятся. Они фокусничают ради своего удовольствия, ради самого фокуса.

Это хлесткое, но по сути неверное замечание послужило, в смысле литературной памяти, эпитафией всем незаслуженно забытым поэтам братства имажинизма. «Милому Толе» – в том числе.

Но, думается, наличие иконы при производстве фокуса было не обязательно. Гораздо важней то, что поэт иногда превращается из фокусника в волшебника. В качестве свидетелей по этому делу можно пригласить строфы Мариенгофа. Его срывающийся голос еретика и эстета…

…И святой дух отыщет дом безбожника.

Юрий Гурфинкель
Беседы наедине

Воспоминания врача Анастасии Цветаевой

Мне казалось, она будет жить долго. По меньшей мере, до своего столетнего юбилея. Почти 20 лет нашего знакомства убеждали меня в этом. Но она, смеясь, с грустью говорила: «Боюсь этой трехзначной, нечеловеческой цифры. Наверно, буду походить на ведьму».

А в начале апреля 92-го, за полтора года до ее смерти, возникла идея ехать летом в Голландию. Оттуда прислали приглашение на конгресс писательниц-женщин и международную книжную ярмарку.

Анастасия Ивановна разыскала меня по телефону.

– Сможете? Я сказала им, что согласна, но только если с вами. Не отказывайтесь. Мы ведь хорошо съездили в Коктебель.

Звучало заманчиво. Еще бы – Голландия! Я осторожно напомнил ей недавний тяжелый грипп с воспалением легких и то, как трудно она выкарабкивалась из него.

– Вы всегда осторожничаете. Как кот лапой, – сказала она, как мне показалось, легкомысленно. – Уж если судьба, ну так у вас на руках, когда-то все равно ведь придется.

Все дальнейшее напоминало сказочный сюжет. Наш перелет из Москвы с красным вином в небесах на борту королевского авиалайнера, ее чтением стихов. Потом номер в фешенебельной гостинице в центре Амстердама, куда бежевый «Мерседес» доставил из аэропорта обшарпанный московский чемодан, перевязанный ремнями и веревкой, Почтительный портье внес его в номер, и вещи были извлечены оттуда и заняли место на полках шкафов. Смуглая индонезийка, прибиравшая ежедневно, только таращила от изумления ореховые глаза, не зная, как поступить с рассыпанными на коврах гомеопатическими шариками или алюминиевой мятой кружкой, должно быть привезенной еще из ссылки.

И вот огромный выставочный зал с тысячами книг, среди которых мелькнула обложка с лицом Марины Цветаевой. И главный сюрприз на втором этаже: зрительный зал человек на пятьсот – там, где ей предстояло выступать.

Постукивая палкой, в элегантном светлом костюме, подаренном ей накануне, она поднимается по крутым деревянным ступеням на сцену. Я же, проводив ее, спешу занять место где-нибудь в зале, поблизости. Но она просит, чтобы я сидел рядом, настаивает. Таким образом, я оказался перед тысячью глаз, в фокусе телекамер. Неуютность моего положения возмещалась, однако, возможностью наблюдать реакцию зала.

У нее разные оттенки голоса. Одни для друзей – уютные, насыщенные теплом. С людьми официальными голос учтив, но – бывало – и холоден. По-иному разговаривала с животными. Часто можно было услышать «душенька» и обращение на «Вы» к какому-нибудь бродячему псу с несчастными глазами. Но совершенно по-особому она читала стихи. С ясной, глубокой мелодией, временами напоминающей по звуку виолончель. Свидетельствую: так читала она в Амстердаме залу, где мало кто понимал русский, но слушали завороженно.

Мне казалось, зал она не видит и мощное его дыхание едва ли слышит. Скорее только догадывается о том, что она в центре внимания, по яркому свету юпитеров. Как передать эту атмосферу разрастающейся любви? Слушая ее, публика неистовствует, руки, кажется, сами по себе аплодируют, тогда как лица просветлены и всем уже ясно, что, если Марина гениальна, то Анастасия, по меньшей мере, феноменальна.

Больше часа продолжалось ее выступление. Лента в моем магнитофоне остановилась, и в напряженной тишине, с которой зал слушал ее, неловко было щелкать крышкой и переворачивать кассету. Теперь жалею об этом, потому что шквал аплодисментов остался незаписанным. Но до сих пор в ушах звучат неутихающие плещущие звуки. Люди стояли в проходах, не расходились. Потом возникло стихийное движение к сцене. Словно каждому хотелось убедиться, что этот комок жизни и стойкости – не плод их воображения, а вполне реальный человек. Возможно, это был час ее триумфа. Того, к чему она всегда относилась с иронической улыбкой.

Вокруг нас смешение берез, хвои, осин. Кажется, сполохи солнца между листвой, уже ослабевшие к середине лета птичьи голоса, аллеи с пастернаковским кафедральным мраком елей и тонким, хотя и ощутимым запахом грибной прели собраны здесь нарочно, для того, чтобы сообща дать уловимый толчок памяти. История, в самом деле, необыкновенная.

– Знаете, в это трудно поверить. Но ведь это было! Я сейчас даже не вспомню точно – в каком году? – Когда-то папа посадил вокруг дачи три елки. Елка Леры, Муси и Аси. По именам трех дочерей. И вот – представьте, сколько лет прошло. Приезжаю в Тарусу. Лето 59-го года. Три года как вернулась из ссылки.

Лера, моя старшая сестра, мне говорит: «Ася, тебе надо сходить в Песочное на нашу бывшую дачу. Сходи, увидишь удивительную вещь».

Иду вдоль Оки. Отражения облаков в воде, трава. За бревенчатым мостиком крутой подъем. Откуда-то от Оки через калитку попадаю в сад. Малинник, тишина. Все заросло. Уже какой-то чужой дух над старой дачей, но все узнаваемо, знаете, – до сердцебиения. Вот старшая елка – Лерина. Вот перед моим окном – моя. Елка «Ася». Обе сочно зеленые. И только одна напротив Марининого окна – сухая. До самого корня! Когда она засохла? Я ищу ответ, и не у кого спросить. Думаю, в день смерти Марины.

А. И. протянула мне толстую папку с тесемками, вмещавшую разномастные машинописные страницы. На папке стояло размашистое AMOR.

– Хотелось бы знать ваше мнение, – сказала она лаконично.

Позже, когда роман был напечатан отдельной книгой, в предисловии к нему А. И. написала: «Он рос, как одинокий костер в лесу, с конца 1939 года и был вчерне окончен в первые дни войны, в 1941-м… Писала его на Дальнем Востоке, в зоне, на маленьких листах, настолько мелко, что прочесть его не смог бы никто, кроме автора, да и то лишь по его близорукости. За пределы зоны он попадал через вольнонаемного, в письмах».

«Жизнь Ники» – самая живая, самая захватывающая глава в «Аморе» середины восьмидесятых, который мне довелось прочесть. По сути, это повесть внутри романа.

Нике, alter ego автора, в раздумье, с чего начать, как пересказать свою жизнь, нелегко сразу взять правильный тон. Но постепенно поезд повествования разгоняется. Мы узнаем удивительные вещи. Всего несколько лет назад Ника и Глеб (Анастасия и Борис Трухачев) ранним утром отправлялись в путешествие по Франции. На все дни разостлавшееся настроение – безделья; ласковое безразличие к тому, день ли сейчас или вечер. Запах сигар, запах фиалок. Бесцельность денег в щегольских портмоне, их скучающие фигуры у витрин… Это строки из «жизни Ники».

«…Лицо Глеба – сквозь синий дым сигары. Светлое золото легких волос, отброшенных, задумчивый взгляд пронзительных синих глаз, в которых щемящий ей душу холод, полное – его – одиночество! И мое – полное. И его ребенок во мне. Тьма над будущим»

«…в Москве, вечером, зимой, в домике на Собачей площадке я спускалась по крутой каменной, мокрой и темной лесенке, ведущей в светлую и жаркую кухню. На мне черное платье из бархата, круглая бриллиантовая брошь и кольцо с бриллиантом. Выйдя от тепла вечно горящего камина, я куталась в боа и дрожала от холода. Я шла сказать что-то об ужине. И вдруг – я остановилась на ступеньках. У камина, в комнате Глеба, сидели у огня несколько человек и, увидев меня, уже приготавливали мне место. Я поглядела на них острым, внимательным и широким взглядом и молча села у огня. Меня укрывали маминой бархатной шубой. Юные лица всех нас были ярко освещены».

Бросается в глаза явная театральность происходящего: бархатное платье, дорогие украшения, ярко освещенные лица, притихшие в предчувствии надвигающегося тектонического разлома в их судьбах, в судьбе страны.

Как же стремительно изменяется ее жизнь!

Это на свой лад «Титаник». Драматизм его крушения не только – и даже не столько – в том, что богатые спасались, а низшие сословия так и не смогли прорваться к шлюпкам. По сути, это урок гибельности человеческого высокомерия и гордыни. Повелители судеб, прислушайтесь: в днище уже хлещет вода, и наиболее проницательные из пассажиров смутно догадываются о надвигающейся катастрофе.

Еще один поворот сцены, новая пантомима жизни с ее, Ники, участием. Возвращается с войны Глеб с параличом руки и лица. Все тесно переплетено: хаос революции, разрушения, смерти близких. Корабль окончательно идет ко дну. Она остается в голодном Крыму одна с двумя детьми. Вскоре младший, Алеша, умирает.

«Амор», опубликованный в 1991 году, сильно и в лучшую сторону изменен по сравнению с тем, машинописным. Здесь уже все вещи названы своими именами. Тут впервые я прочитал то, что слышал от нее в кухне, в ее скупых устных рассказах во время наших встреч.

«Жизнь в тюрьме… Один следователь (нос с дворянской горбинкой, читал Герцена), другой – менее грамотен, ошибки поправляла ему в протоколе. Какой-то ее ответ вынудил у него восклицание: «Стерва!»

«После таких слов прекращаю отвечать на вопросы».

За это ее заперли в одиночную узкую камеру. Настолько узкую, что сесть невозможно. А стоять не было сил, потому что допрос продолжался много часов.

Через некоторое время вновь повели на допрос. И опять повторилось запирание в узкий, похожий на шкаф, бокс.

– Что вам от меня нужно? – не выдержал следователь.

– Я бы хотела понять, что вам от меня нужно…

– Хотите, чтобы я извинился, что ли?

– Вы напишите в протоколе, после какого слова я отказалась отвечать.

– Что я, дурак? – простодушно захохотал следователь.

И я тоже засмеялась…«

Обвинение выстраивалось вокруг ее причастности к «Ордену Розенкрейцеров». Дело по тем временам было нешуточным. По сути, речь шла о подрыве государственных устоев.

Еще в 1933 году, когда розенкрейцеры оказались под подозрением, А. И. была арестована, провела под следствием два месяца, после чего ее выпустили. Об этом периоде Анна Андреевна Ахматова как-то заметила, что это были еще «вегетарианские годы». Как потом оказалось, помог ей освободиться из застенков ОГПУ не кто иной, как Максим Горький.

В 1937– м с «вегетарианством» было покончено. После ее нового ареста следователь не без ехидства заметил: «Теперь он за вас не заступится».

В самом деле, в 1936-м Горького не стало.

Читая недавно открытые секретные материалы допросов, приговоров, судебных постановлений, наглядно видишь, как сооружалось очередное дело, и можно только диву даваться, какая гильотина нависала над любым, даже самым безобидным инакомыслием.

А. И. мне рассказывала, как сутками ее мучили следователи, меняя друг друга, не давали ей спать. Несменяемой была только яркая лампа, направленная в лицо, и монотонно повторяемые вопросы: «Какая разведка вас завербовала?…» Как теперь видно из этих самых материалов, даже в нечеловеческих обстоятельствах ей удалось выстоять и при этом никого не оговорить.

Сегодня, спустя 70 лет после этих событий, о розенкрейцерах можно свободно прочитать на сайтах в интернете. Это было странное единение мистики и науки. Они почитали сплетение Розы и Креста как символов единства Жизни и Смерти. Розенкрейцерам в средние века приписывалось исключительное могущество, власть над природными силами и людьми, способность воскрешать мертвых и создавать в алхимических лабораториях искусственных людей, так называемых гомункулусов. Среди них были такие ученые и предсказатели, как Парацельс и Нострадамус, а позднее и Френсис Бэкон. К началу двадцатого века розенкрейцеры представляли себе человечество как единый организм, вырабатывающий нравственные и культурные ценности. Здесь же можно узнать и о том, что в России идеи розенкрейцеров стали особенно популярны после революции в кругах интеллигенции, верившей в возможность создания ноосферы, выхода человечества за пределы земного пространства, освоения иных миров. И наиболее ярким представителем и руководителем розенкрейцеров в России называют Бориса Михайловича Зубакина.

Помню, как в какое-то из моих первых посещений квартиры А. И. я обратил внимание на нечеткую фотографию в рамке, видимо сильно увеличенную с маленькой. На ней был изображен человек, которого можно было бы принять за прямого потомка Шекспира – так схожи были их черты.

Взяв фотографию в руки, она стерла ладонью несуществующую пыль, некоторое время пристально разглядывала ее, после чего сказала:

– Необыкновенный, удивительнейший был…

Я хотел узнать больше об этом человеке, но А. И. назвала только его фамилию и от более подробных расспросов уклонилась. Это был Б. М. Зубакин.

…Какой– то пронзительно яркий день, кажется, конец февраля. Солнце освещает перья лука в банках на подоконнике в кухне на Спасской. А. И. говорила о своей книге «Королевские размышления», написанной ею в 20 лет, и о том, как эта книга -по сути атеистическая – была воспринята Василием Розановым.

Те, кто хотя бы немного знаком с ее биографией, знают, что в возрасте двадцати семи лет ее взгляды резко, если не сказать диаметрально, переменились. По сути, она налагает на себя обет безбрачия. Отказывается от лжи. Далее – вегетарианство, отречение от любого рода излишеств. Атеизм улетучивается, ему на смену приходит глубокая вера в Бога, сохраняющаяся почти до самого конца ее долгой жизни.

Меня всегда интересовало, что именно послужило причиной такой перемены ее мировоззрения. Был ли какой-то внешний толчок? В тот день в кухне на Спасской я спросил ее об этом.

Она так объяснила этот произошедший в ее душе перелом: «Отношения с любимыми людьми порой складываются таким образом, что ты либо вынужден лгать, либо, говоря правду, причинять страдания другому человеку. И то и другое для меня стало невозможным». Это не дословно, но смысл был именно таким.

Гораздо позже я начал понимать, что всего она мне не сказала. А может, в те первые годы нашего знакомства и не доверяла мне полностью – в советские времена такого рода вопросы настораживали.

Познакомил их поэт Павел Антокольский в 1922 году в Московском доме литераторов.

Позднее, во время его первого ареста, Борис Зубакин написал о себе в графе «партийность» следующее: «свободомыслящий мистический анархист, христианин, в общем христианстве разочарован», а в графе «политические убеждения»: «сочувствую маленьким коллективам – общинам духовного типа».

Родился в Петербурге в 1894 году. Его предки по линии матери были шотландцы, которых привел в Россию Петр I. В 1912 году Зубакин узнает о существовании ложи розенкрейцеров, которую возглавил Александр Кордиг. Идея о том, что Душа бессмертна не только мистически, но и физически, ибо основа ее – Свет, увлекает его. Себя и своих «товарищей по ордену» он называет рыцарями Света, а сам орден – Lux astralis («Звездный свет») сокращенно – LA.

А вот что об этом можно прочесть в официальных бумагах ОГПУ:

«По предложению следователя Зубакин в письменной форме рассказал историю группы «LA», эти записки им названы «Показания арестованного профессора Б. М. Зубакина». Фактически – это его биография. Он рассказал о том, как пытался осмыслить мир, как нащупывал в нем свой путь – путь розенкрейцера, о своих духовных и нравственных исканиях. Свою группу «LA» он назвал «частный сектантски-религиозный кружок мистиков». Зубакин поведал и о том, что в 1912 году у него произошел нравственный перелом, когда он почувствовал потребность уединения и дал обещание не есть мяса и рыбы, не лгать и вести умеренный образ жизни. Решение жить уединенно оттолкнуло от него некоторых из его друзей и мать, решение не лгать причинило массу неудобств и неприятностей. «Однако я горжусь ими, если это слово вообще здесь уместно, «…» и не нарушаю», – подытожил он. О себе Зубакин сообщил: «Никогда не шел лукаво. Ни с какими властями не боролся. «…» хотел бы написать пару книг по философии и литературе и умереть, никого не обидя, – среди природы и таких же, как я, друзей».

Вглядимся в эти чудовищные документы, скромно поименованные «протоколами следствия». «Поведал», «сообщил», «подытожил» – может создаться впечатление, будто речь идет о дружеском чаепитии. Этот нарочито повествовательный тон следственных протоколов кажется особенно фальшивым рядом с одной только его эмоциональной, на грани срыва запиской следователю, приложенной к «делу»: «В тюрьме я написал (в мыслях) 16 стихов (280 строк) и начинаю забывать. Разрешите бумагу, хотя бы для записи стихов. Некоторые о тюрьме и России, – заинтересуйтесь хотя бы, тов. следователь! – и подпись: Профессор Зубакин, лишенный Вами возможности работать за то, что стихи и философию любит больше всего в мире».

Вот еще одна маленькая иллюстрация к его портрету того периода, когда он уже был знаком с А. И., почерпнутая из миниатюры, опубликованной в ее книге «О чудесах и чудесном»:

«В конце 20-х годов Борис Михайлович Зубакин привез из Карачаева Тамбовской губернии, где жила его сестра Надежда Михайловна и где разорили церковь, – сидящую статую Христа, деревянную, тонко раскрашенную масляными красками; почти в натуральную величину, в терновом венце. Борис Михайлович вез ее в большой бельевой корзине. В пути его остановила милиция, по согнутой в колене ноге, выглянувшей из корзины, заподозрив, что он везет тело. Осмотрев, отпустили. Он поднял статую ко мне на 4 этаж без лифта в квартиру, где я жила с сыном-подростком Андреем с 1921 года по год ареста, 1937. (Мерзляковский переулок, 18, кв. 8). Статуя была покрыта от плечей по полуобнаженному телу темнопурпурной материей, стянутой возле шеи. Мы поставили ее возле киота в уголку у ширмы, делившей комнату на две части – мою и сына…»

В апреле 1933 года, когда А. И. была арестована первый раз, на следствии она не отказывалась от своего знакомства с Зубакиным, но отрицала какое-либо участие в его организации: «…ни о какой мистической или иной группе я не знаю и ни в какой из них не участвовала». Пробыв в заключении 64 дня, была освобождена (Горький?) постановлением ОС при Коллегии ОГПУ.

Однако на этом дело не кончилось.

Как явствует из материалов следственных дел, хранящихся в Государственном архиве Российской Федерации, спустя четыре года после первого ареста, А. И. вновь арестована 2 сентября 1937 года в г. Тарусе. Из Тарусы вместе с сыном отправлена на Лубянку, а затем в Бутырки.

Следствие длилось четыре месяца. Первые вопросы относились к восьмиконечному кресту, изображенному на фото. Анастасия Ивановна отвечала, что этот крест хранился у нее на квартире более двух лет, примерно до 1935 – 1936 года, название креста – «Сакрэ-Кэр» («Священное сердце»), получила его от Б. М. Зубакина, дорожила им как реликвией, но когда, кому и почему отдала, не помнит.

Следствие выбивало имена участников «организации», сведения о ее структуре. Вот протоколы, донесшие сильно отретушированные вопросы-ответы.

Следователь: «Кто такой Зубакин?»

А. Цветаева: «Мой друг. Он – поэт, скульптор, талантливый импровизатор и философ. Познакомилась с ним в 1922 году в Союзе писателей в Москве. Сблизила нас общность этических и философских взглядов, а также отношение к религии и искусству. Наша дружба и личное общение продолжались до самого последнего времени, хотя в последнее время переписка и встречи стали редкими».

Следователь: «Каких философских и религиозных взглядов держится Зубакин?»

А. Цветаева: «По своим философским взглядам Борис Зубакин – идеалист. Он интересуется каббалой, мистикой и вопросами древних религиозных учений. Я разделяю эти взгляды Зубакина».

Следователь: «Назовите фамилии Ваших и Зубакина знакомых, разделяющих философские и религиозные взгляды Зубакина».

А. Цветаева: «Из таких лиц мне известны Валентин Николаевич Волошинов и Леонид Федорович Шевелев. Оба эти лица – ныне умершие».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю