Текст книги "Русская жизнь. Интеллигенция (февраль 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
Какой– то паренек поскользнулся и упал. Полежал, встал. Пошел, скользя.
Подумалось, что у молодого человека, живущего в таком городе и имеющего склонность к самовыражению посредством художественного слова, есть все шансы вырасти в мрачного гения, певца тотальной абсурдности и бессмысленности, и литобъединение «Радуга», по идее, должно изобиловать новыми местными кафками, беккетами и ерофеевыми (венедиктами). Но, скорее всего, дело, увы, ограничивается подражанием «деревенской» прозе 70-х, складно рифмованной «любовной лирикой» и стихами о «природе родного края».
А вдруг нет?
Андрей Ковалев
От Третьяковки до Рублевки
Наш путь к возвышенному
У всякой профессии есть свой фатум. Особо тяжела судьба гинекологов и урологов. Во всяком обществе, узнав о столь полезной специальности собеседника, ему немедля начинают рассказывать и показывать что-то, соответствующее его интересам. Искусствоведам ничуть не проще – с почти стопроцентной вероятностью найдется во всяком обществе хотя бы одна леди старшего бальзаковского возраста, которая начнет напористо расспрашивать об отношении к Шилову-Глазунову-Церетели. И никак не увильнешь – из утонченных эстеток прет такая агрессия, от которой трудно спрятаться. И, что самое печальное, встречи с такими дамами происходят в приятных интеллигентных компаниях, где как-то неудобно ответить прямо про бабу-дуру и место-у-параши.
Радость человеческого общения в таком случае моментально обращается своей адской стороной. Если удается избежать разговора об указанных персонажах, он немедленно перекидывается на Баскова и Волочкову. При этом односторонняя полемика пренепременно идет на самых повышенных тонах, и в любую минуту может перерасти в рукопашную схватку. Смоделировать таковую ситуацию в полевых условиях просто. Любителям экстремального времяпровождения рекомендую зайти, к примеру, в музей Шилова, прикинуться искусствоведом и начать вполголоса хаять народного героя. Чем дело кончится известно заранее. Забьют сумочками насмерть.
Ничего не поделаешь, это наша Родина. В качестве культовых символов Возвышенного выступает певец без каких-либо признаков голоса и балерина, которая с трудом отдирает ногу от пола. Про художников у меня даже слов никаких нет, обвинение в неумении рисовать теперь звучит смешно, поскольку решительно никто из художников этого не умеет и не стремится этим навыком овладеть. Он выпал из набора профессионала. Однако прежде чем приступать к массовым расстрелам, следует признать, что в этой трагедии и заключена вся наша культурная национальная особость. У прочих народов отсутствуют подобного рода феномены; создания вроде Баскова распевают в подземных переходах, а мазилки вроде Шилова малюют умильные личики на бульварах.
А дело ведь в том, что у народов, еще не достигших высшей стадии развития, начисто отсутствует интеллигенция. Им до нас еще расти и расти. Выход один. Начнем планомерный процесс отлова и последующего закапывания живьем любителей Шилова и Глазунова. Только так мы сможем с нашей национальной интеллигенцией напрочь покончить.
Однако планы культурного геноцида было бы неправильно останавливать в области очищения искусства от кича. Вся беда в том, что ключевое свойство нашего кича есть его манифестация в качестве истинно и абсолютного Возвышенного. Заметим, что это массовое стремление к высотам культуры стало серьезной экономической проблемой. Хитроумные островитяне, которые имеют от этого устремления неплохую маржу, получают оную от перепродажи подделок. Дело даже не в том, что на лондонских аукционах часто встречаются заведомо фальшивые произведения, но в том, что ВСЕ сотбиевско-кристиевское русское искусство является поддельным по сути. Для того чтобы в этом убедиться, достаточно сличить старую экспозицию Третьяковской галереи или Русского музея с каталогами ведущих мировых аукционов. Соответствий разных уровней (например, имен) наберется не более 15 процентов, все остальное, чем сегодня торгует Лондон щепетильный, Павел Третьяков и его последователи за искусство не считали, относя в разряд базарных забав.
Вывоз капитала через «русские аукционы» становится вполне ощутимой частью реального денежного оборота. Масштаб сумм, проходящих через открытую и закрытую части антикварного рынка, никто и не пытался просчитать.
Но именно таким товаром и заполнены сегодня жилые помещения интеллигентных обитателей Рублевского шоссе и филиалы оных на Лазурном берегу и в других важных для отечественной экономики географических точках. Конечно, в лицо смеяться над людьми, которые только обнаружили, что говорят прозой, никто не посмеет. Уничижительная британская ирония по поводу «русского вкуса» адресована по большей части в сторону бедных искусствоведов. А интеллигенция Рублевского шоссе так и пребывает в сладком заблуждении, что наполняет свои дома Истинными Ценностями, купленными за Истинные деньги.
А если кто-то полагает, что существует дистанция между ценностями интеллигенции новорусской и интеллигенции старосоветской, тот, увы, печально заблуждается. Для осознания этого в высшей степени позитивного явления следует посетить новую экспозицию искусства ХХ века в Третьяковской галерее на Крымском валу. Именно там и выражено в предельной форме коллективное эстетическое бессознательное русской интеллигенции.
Конечно, либеральное отношение к действительности не позволяет производить прямые рестрикции. Искусство, которое в рамках интеллигентного вкуса не считается искусством, там тоже присутствует, в качестве исторического примера. Но господствует там истинно интеллигентное искусство, которое противостоит и откровенной попсе, и собственно авангарду. В этой истории «западниками» будут те, кто наследует правильным и истинным традициям. В качестве таковой выступает русский сезаннизм, который и есть истинное воплощение чистой русской духовности.
Собственно, «интеллигентное искусство» и есть тотальный стилевой термин, с помощью которого и описывается в этом формате все русское искусство прошлого века. Интеллигентным оказывается даже Казимир Малевич. Но не тот, который Малевич «Черного квадрата», а тот, который писал избушки с красными крышами в конце двадцатых. Интеллигентное алиби есть даже у сталинского сокола Александра Герасимова – для души тот рисовал красочные натюрморты и пейзажи. Даже Илью Кабакова, несмотря на все его концептуалистическое антиискусство, тоже можно причислить к интеллигентным художникам. В конце концов, книжная графика у него очень даже качественная, а также он делал картины, в которых есть некие «пластические достоинства».
В этой истории «пластики» нет, и не может быть никаких намеков на идеологию. В свое время куратор позапрошлой кассельской «Документы» и директор парижского музея Jeu de Paume Катрин Давид, которую провели по залам ХХ века в Третьяковке, тонко подметила, что ей показывали множество художников, которые разными способами боролись против соцреализма. Точно так же она с удивлением обнаружила, что никакого авангарда в России как бы и не было. Были только хорошие художники, которые разными способами боролись с засильем идеологии.
Так оно и есть. Не было у нас ни авангарда, ни соцреализма. Ничего не было, только служение Идеалам Высокого Искусства. И ничего, что окружающие воспринимают эту историю как фатальную и принципиальную вторичность. На художественных рынках нижнего уровня больше всего ценится как раз незаинтересованное вдохновение.
Но все, однако, течет и изменяется. Вкусы интеллигенции третьяковской постепенно переходят к интеллигенции рублевской. То есть начинают преобразовываться из абстрактных представлений в колонки отчетов об аукционных продажах. Теперь «пластические качества» точно оцениваются в денежном эквиваленте. В открывшемся в прошлом году частном музее Art4.ru не так давно прошла выставка «Краснопевцев за миллион». Очень, конечно, неинтеллигентное название для выставки самого интеллигентного нонконформиста. Но очень правдивое – картину Дмитрия Краснопевцева и в самом деле купили за указанную сумму на Сотби.
И никакого плохого слова не скажешь: хозяин – барин. Однако у персонала – то есть историков искусства, критиков, художников и простых зрителей появилась почти неразрешимая задача. Так или иначе нам придется и впредь обслуживать рынок интеллигентного искусства. Но тогда возможно ли будет решить одну маленькую проблемку: «Что такое искусство?»
* ЛИЦА *
Ревекка Фрумкина
В Трубниковском переулке
Феномен нормального человека
Интересно, сколько человек выучило латынь благодаря Н. А. Федорову? Не у Федорова, а именно благодаря Федорову? Редкий дар: любить не только то, чему учишь, но и тех, кого учишь. Притом всех вместе – пусть одни внимают тебе по обязанности, а другие – с подлинным интересом; вот эти – способные, а иные – не очень, прилежные вперемежку с лентяями, одаренные вместе с заурядными – все они в данный момент сидят в очередной неказистой аудитории филфака с исцарапанными столами, немытыми окнами, скверными досками и вечно унылым освещением.
Любопытно, в каком зале они взаправду поместились бы все сразу?
Впрочем, я уверена, что если бы Николай Алексеевич Федоров преподавал не латынь, а, скажем, аграрную историю или каноническое право, результат был бы тот же – тысячи людей сегодня вспомнили бы, как быстро летело время на его занятиях, как укладывался материал в памяти, какие потрясающие подробности оживали и какие невероятные казусы анализировались. И как он дарил своим ученикам всего себя – а не только свои познания.
Уверенность моя особого рода. Я не только никогда не училась у Федорова, но вообще не принадлежу к славной когорте классиков (теперь говорят – «антиковедов»). Но бывают более важные уроки – уроки жизни. Именно у Федорова я получила их тогда, когда это было мне не просто необходимо, но необходимо жизненно – то есть чтобы жить. С тех пор прошло более полувека, что, смею думать, позволяет мне и далее обойтись без полного титула Н. А. Федорова и называть его просто по имени.
Итак, в 1949-1950 гг. я училась на первом курсе филфака МГУ.
Колю Федорова (он был тогда аспирантом кафедры классической филологии) прислали к нам агитатором. В этом качестве Коля должен был отвечать за «общественное лицо» двух групп испанского отделения. Я смутно помню «политинформации», которые он время от времени с нами проводил, что в то черное время было особенно непросто сделать без фальши.
В группе Колю любили, а одна из девочек была и на самом деле в него влюблена. Я же всегда была склонна к преобразованию очередных своих безответных увлечений в дружеские отношения, и здесь Коля не был исключением. Не думаю, чтобы мы когда-либо встречались один на один – до поры.
Все изменилось, когда в декабре 1950-го трем девочкам и двум мальчикам, которых связывала даже не дружба, а единственная совместная встреча Нового Года, было предъявлено обвинение в «создании контрреволюционной организации, противопоставившей себя комсомолу». (В подробностях этот сюжет изложен в моих мемуарах, см. «Внутри истории», М., НЛО, 2002).
При всей ничтожности моего жизненного опыта я все же понимала, что нас ждет. По моим тогдашним представлениям, арест был равнозначен смерти. Несомненно, лучше было умереть, не дожидаясь ареста. Я не видела ни одного человека, который бы вернулся «оттуда». Зато «туда» к этому моменту уже попали многие, в том числе – ближайшие друзья нашей семьи. Разгоралось «дело врачей», других еще раньше забрали как членов Еврейского Антифашистского Комитета. С факультета исчезали яркие преподаватели и сильные студенты.
Всей этой истории, получившей огласку и на других факультетах МГУ, сопутствовал перелом в отношениях с университетскими друзьями. На филфаке принято было здороваться за руку – теперь мне перестали подавать руку. Но еще тяжелее переживалось поведение любимых преподавателей. Те из них, кто прежде звал меня по имени, отныне предпочитали меня просто не замечать.
Я перестала спать и существовала как бы по инерции.
Потом обвинение трансформировалось в так называемое «персональное дело» и пошло по комсомольским инстанциям. Однако никто из нас – включая моих родителей – не понял, что такой оборот почти всегда свидетельствовал о том, что госбезопасность потеряла к нам интерес. Так что я продолжала жить под дамокловым мечом, выслушивая в свой адрес все более пламенные обвинения со стороны однокашников и комсомольского начальства.
Прохождение разнообразных кругов ада растянулось на год с лишним…
Единственным человеком, который поддерживал меня все это ужасное время, был Коля Федоров. Коренной москвич, Коля жил в Трубниковском с тяжело больной мамой. У нее была астма, так что жизнь в семье протекала под постоянной угрозой очередного приступа. До всеобщего увлечения античностью было еще далеко. Найти заработок на стороне было нереально. Семья перебивалась на мамину пенсию и Колину стипендию.
Сочувствуя мне, Коля несомненно рисковал: в отличие от наших преподавателей, которым с этой стороны ничего не грозило, Коля как агитатор отвечал за нашу «идейность».
Я стала бывать в Трубниковском, в типичной старомосковской квартире, где у Коли была отдельная почти пустая комната с огромным письменным столом, стоявшим углом. Коля зажигал настольную лампу и усаживал меня в кресло напротив стола. Из наших разговоров я помню лишь то, что Коля искал какое-то рациональное объяснение случившемуся и стремился узнать, каковы были те «порочные» вкусы и убеждения, в которых нас обвиняли.
Он спрашивал меня, читала ли я – раз уж мы были такие романтики, что любили Ростана – «Голубой цветок» Новалиса. Я не знала, кто такой Новалис…
А не любить Ростана было бы странно: вся Москва тогда спорила о том, кто был лучшим Сирано – Астангов в театре Вахтангова или Берсенев в Театре имени Ленинского комсомола.
Эти разговоры постепенно стали для меня единственной отдушиной – мне не надо было делать вид, что ничего не случилось; не надо было скрывать, что отныне на филфаке я чувствую себя совершенно чужой. (Замечу, что возникшее тогда отчуждение сохранилось на всю жизнь: не случайно потом я не была ни на одной встрече бывших выпускников – чувство всепроникающей фальши меня уже не покидало.) И только сидя в сумерках в кресле напротив Коли, с которым до всего этого мы были лишь знакомы, я могла вынырнуть на поверхность и нормально дышать.
Спустя годы, когда разница в возрасте и положении между нами стерлась, я неоднократно пыталась объяснить Коле, чем я ему обязана. Он забыл, как много месяцев регулярно звонил мне по телефону, начиная разговор словами: «Ну что это у вас за голос?» Что бы я ни говорила, Коля только отмахивался.
Последний раз я наблюдала подобную сцену, когда в 1997 году он откликнулся на мое настойчивое приглашение и пришел в РГГУ на презентацию моих мемуаров «О нас – наискосок», где упомянутая история была довольно подробно описана.
Коля даже выступил – по-моему, это была заслуга его жены Кати.
Это был все тот же Коля – высокий, худой, те же интонации – некая неокончательность, удивление, чуть капризная скороговорка. Сказал он нечто наподобие: «И что это Рита про меня напридумала? – ничего я не сделал».
Коля был и остался нормальным русским интеллигентом.
Олег Кашин
Умный еврей при губернаторе
В гостях у кремлевского либерала
I.
Институт Соединенных Штатов Америки и Канады РАН – мечта рейдера. Целый квартал (городская усадьба с двумя флигелями и доходный дом через дорогу) старинных зданий в самом начале Хлебного переулка – за спиной андреевского Гоголя на Никитском бульваре. Внутри института – богатый по советским меркам учрежденческий интерьер, хрустальные люстры с перегоревшими лампочками и ни души в коридорах. Из просторной приемной – вход в два кабинета. Направо – директор института, Сергей Михайлович Рогов, которого на рабочем месте застать трудно: то эфир на «Эхе Москвы», то круглый стол в «Президент-отеле». Дверь налево – на табличке написано просто «Академик Арбатов Г. А.», без должностей. Арбатов всегда на месте. Он приходит на работу к полудню и проводит в своем кабинете весь день, до темноты.
Весной академику исполнится восемьдесят пять. К юбилею выходит очередная книга его мемуаров. Последние пятнадцать лет он в основном пишет мемуары – и это неудивительно: человеку, разумеется, есть что вспомнить.
– Вся мебель, которая в кабинете, мне от Брежнева досталась. Когда мы въехали в это здание (здесь раньше Школа рабочей молодежи была), в кабинете был только один поломанный стул, и на стуле стоял телефон. Я обратился в Академию наук, чтобы мне выделили деньги на мебель, деньги мне выделили, но в то время было мало иметь одни деньги, нужны были еще фонды. Фондов у меня не было, а мебель – ну хотя бы 5-6 письменных столов – была очень нужна. А у ЦК КПСС была собственная мебельная фаб?рика – между прочим, при Бутырской тюрьме, то есть заключенные делали столы и стулья. Я обратился в ЦК. И звонит мне однажды такой Григорян, заместитель управляющего делами. Говорит: «Тебе директорский кабинет нужен?» – «Конечно, нужен». Институт заплатил, привезли рабочий стол, стол для переговоров, стол для заседаний, кресла, стулья. Я был очень, конечно, доволен. А потом сидим мы с Брежневым в Завидове, работаем над каким-то очередным докладом. Он сидит, уткнувшись в бумаги, а потом поднимает глаза и говорит: «Георгий, ты мебель-то получил?» Оказалось, этот Григорян не сам дал мне мебель, а зачем-то пошел за ней к Брежневу. А я никогда у Брежнева ничего не просил. Мне до сих пор за эту мебель стыдно.
II.
На книжной полке, впрочем, – еще один подарок Брежнева: портрет с автографом. Было так: Арбатов вернулся из загранкомандировки, и во время очередной встречи Брежнев спросил советника: ну что, мол, там нового, за границей? Арбатов ответил, что заграница как загнивала, так и загнивает, а вот в совзагранучреждениях повсюду висят портреты Брежнева, на которых Леонид Ильич так серьезен и мрачен, будто только что вернулся с похорон. Брежнев посмеялся, но на следующий день фельдъегерь доставил в институт пакет с этой фотографией – Брежнев на ней даже не улыбается, а просто хохочет.
На книжных полках в кабинете Арбатова вообще много интересного. Например, лакированная дощечка с врезанной в нее чеканкой, изображающей монстрообразный зерноуборочный комбайн. На комбайне гравировка: «Коллективу Института США и Канады от херсонских комбайностроителей». Казалось бы, какое дело херсонским комбайностроителям до США и до Канады? Но разгадка проста. Херсон – родной город академика. Мама – крестьянка в имении барона Фальц-Фейна Аскания-Нова, отец – рабочий-металлист, большевик с семнадцатого года, позднее директор рыбоконсервного завода в Одессе, а потом ответственный работник Наркомвнешторга, проработавший шесть лет (с 1930 по 1936) в разных городах Германии, а потом еще полгода в Париже. Биография по тем временам почти гарантированно расстрельная, но приговор – 8 лет за саботаж – пришелся на переходный (от Ежова к Берии) период в истории НКВД, и, вероятно, именно поэтому председатель суда, дочитав приговор, сказала Арбатову-старшему, чтобы тот обязательно подал апелляцию. Приговор действительно пересмотрели, отца восстановили в партии, и он еще пятнадцать лет проработал на руководящих должностях в Минлесхозе.
III.
Умер отец в 1953 году – Георгий Арбатов к тому времени был инвалидом Отечественной войны. Воевал на Калининском и Воронежском фронтах, ос– вобождал Черкассы (уже будучи советником Брежнева, Арбатов станет почетным гражданином этого города), в 1944 году был комиссован с туберкулезом и поступил на факультет международных отношений (это будущий МГИМО) МГУ. После института работал в Издательстве литературы на иностранных языках, потом – в журнале «Вопросы философии», потом – в англоязычном журнале «The New Times», формально принадлежавшем советским профсоюзам и поэтому использовавшемся Кремлем для ориентированных на экспорт публикаций, которые по разным причинам не могли появляться в партийной и государственной прессе. На статьи Арбатова в этом журнале обратил внимание Отто Куусинен, к тому времени уже не глава рабоче-крестьянского правительства Финляндии, а секретарь ЦК КПСС, курировавший, среди прочего, новый учебник истории марксизма-ленинизма. Так началась арбатовская карьера тайного советника Кремля. Вначале он консультировал Куусинена на внештатной основе (работая при этом в журналах «Коммунист» и «Проблемы мира и социализма», потом – в Институте мировой экономики и международных отношений), а в мае 1964 года ближайший соратник Куусинена, секретарь ЦК КПСС по отношениям с соцстранами Юрий Андропов пригласил Арбатова в свою группу консультантов.
Об этой группе, которую Арбатов позднее ненадолго возглавил, много писали в перестроечной прессе, что неудивительно – это было уникальное явление. Один из секретарей ЦК, интеллектуал, любитель джаза и литературы, даже сам сочинявший стихи (но стеснявшийся их обнародовать – впервые стихотворение Андропова в 1987 году с трибуны съезда писателей прочитала поэтесса Екатерина Шевелева; Шевелева еще не знала, что всего через пять лет она напишет стихотворение «Будь прокляты советские вожди»), собрал вокруг себя в мрачном консервативном Кремле большую группу либерально настроенных экономистов, политологов, журналистов. Александр Бовин, Федор Бурлацкий, Олег Богомолов – «андроповская башня» Кремля до сих пор считается символом постоттепельного либерализма по-советски, а кремлевский эстет Андропов – чуть ли не наиболее адекватным политиком в брежневском Политбюро.
Я спросил Арбатова, в чем на практике выражался андроповский либерализм – в конце концов, группа консультантов так же, как и весь ЦК, участвовала в подготовке вторжения в Чехословакию. А, например, высылка Солженицына из СССР – так и вовсе была личным проектом Андропова, его идеей.
Арбатов ответил, что здесь он противоречия не видит. Да, вводу танков в Прагу либералы-андроповцы не помешали, но Александр Бовин написал на имя Брежнева записку, в которой изложил свое особое мнение. Бовин хотел передать записку через Андропова, но тот ответил: «Неси сам». Бовин пошел к Брежневу, Леонид Ильич его выслушал и сказал: «Знаешь, Александр, у нас с тобой на этот вопрос разные взгляды». А что касается высылки Солженицына – то это именно либерализм, ведь если б его не выслали, то силовики обязательно бы добились его посадки. Либералы всегда делают гадости, думая, что силовики поступили бы еще хуже.