Текст книги "Русская жизнь. Интеллигенция (февраль 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
О, друзья мои! – иногда восклицал он нам во вдохновении, – вы представить не можете, какая грусть и злость охватывают всю вашу душу, когда великую идею, вами давно уже и свято чтимую, подхватят неумелые и вытащут к таким же дуракам, как и сами, на улицу, и вы вдруг встречаете ее уже на толкучем, неузнаваемую, в грязи, поставленную нелепо, углом, без пропорции, без гармонии, игрушкой у глупых ребят! Нет! В наше время было не так, и мы не к тому стремились. Нет, нет, совсем не к тому. Я не узнаю ничего… Наше время настанет опять и опять направит на твердый путь все шатающееся, теперешнее. Иначе что же будет?
Седой и высокий старик в невесть каких годов пиджаке принимается было отвечать, что он думает о последней статье Солженицына, как вдруг Пушкинская площадь взрывается воплями, аплодисментами и хлопушками. Кажется, это началась рекламная кампания новой, патриотической газировки. Мимо проходят господа тщательно скрываемого возраста, многообещающего вида галатеи, бунтующие младоменеджеры и несчастные зазывалы, прикрепившие к животу и спине щиты с описанием лучшего на свете потребительского кредита.
Он что-то говорит, говорит, прижимая к себе историю «временных неудач реформ в России» – а площадь восторгается, шумит, ликует и ждет фейерверка, поливая асфальт из халявных бутылок.
* ОБРАЗЫ *
Наталья Толстая
Наша элита
Воспоминания о классном журнале
На Новый год одноклассники собирались у того, у кого жилплощадь позволяла, но с каждым годом приходило все меньше народа, и теперь места за столом хватает у каждого: на встречу 2008 года собралось пять человек. Это были не мои одноклассники, а одноклассники моего мужа, правда, и они, и я окончили одну и ту же ленинградскую школу. Только они на одиннадцать лет раньше, в 1950 году. И учила нас английскому языку одна и та же учительница, Наталия Георгиевна Островская. В мой класс она пришла, когда была уже немолодая, усталая, сорвавшая голосовые связки: до нас пятнадцать лет проработала в мужской школе. Добрая и справедливая, любимая учительница.
За столом без умолку говорил один и тот же златоуст, Виктор Иванович. «Друзья, скажем прямо, чего уж там: мы с вами – элита, интеллектуалы высшей пробы. Все – состоялись, каждый в своей области. Ты, Марк – известный конструктор мотокосилок, ты, Леня – автор работ по философии. Твои труды переведены на польский и болгарский… Ты, Костя – военный интеллигент, подполковник, награжден памятными медалями. Мы тобой гордимся».
Каждому напомнили, чем он занимался до выхода на пенсию. Слушали внимательно, кивали, уточняли. Одеты одноклассники были в костюмы прошлого века, пахли «Шипром», обсуждали, у кого какая пенсия и кто проморгал вовремя получить удостоверение «Ветеран труда». Литературные вкусы одноклассников совпадали: полагалось любить Коэльо и Улицкую. Нравились им также мастера искусств Розенбаум, Николай Басков и Алла Борисовна. В свое время все состояли в КПСС и по старой памяти не любили США.
Я решила развлечь стариков и на Новый год принесла журнал их выпускного класса за 1949-1950 учебный год. Муж стащил этот журнал из учительской, забыл про него, а через пятьдесят лет журнал нашелся. Я получила его в подарок на Миллениум. Все записи сделаны каллиграфическим почерком; теперь я знала, что проходили по Логике 8 февраля 1950 года, кто отсутствовал, кто получил двойку. Даже на старой промокашке ясно проступала тема, которую в этот день спрашивали: «виды суждений». На последней странице – «Общие сведения об учащихся»: национальность, принадлежность к комсомольской организации, род занятий и место работы родителей.
Исследование показало, что из двадцати пяти учеников восемь – евреи, двое десятиклассников не приняты в комсомол, у половины нет отцов. Профессии родителей: шофер, кладовщик, художник Детгиза, медсестра травмопункта. Я знала, что 22 октября Блинов не явился к началу урока, 2 ноября Иванов бросал бумажки на Шмеркина, а 16 марта Ивановский мало того, что был без дневника, так еще и ходил по классу. Свидетельствую: за 1949-1950 учебный год всего пропущено учениками 3006 часов, из них по болезни – 2180. Опозданий за весь год было 20. Сохранилась и фотография десятого класса на фоне обшарпанной школьной стены. Одни выглядят, как уголовники, другие – не от мира сего, но и те, и другие одеты в чужие кители и гимнастерки, в какие-то невообразимые шаровары. Больше ничего не было, с этим выходили в жизнь. Позади – блокадное детство, впереди – полуголодная юность.
«Виктор Иванович, – спросила я, – почему вы сорвали урок 10 апреля? Вот тут есть запись». Старик оживился. «Как же, помню! У нас пропала тряпка, нечем с доски стирать. Ведь тогда достать кусок материи было невозможно, вам этого не понять. Наталия Георгиевна принесла из дома какую-то рваную тряпку, я пригляделся, а это женский бюстгальтер! Ну и стал на себя примерять. Ребята начали свистеть, улюлюкать… Урок, конечно, был сорван, а меня выставили из класса. Мать в школу вызывали». – «Не знаете, Наталия Георгиевна жива?» – «Жива-здорова. Мы ее каждый год на восьмое марта навещаем, ездим в Купчино. Она ведь раньше рядом со школой жила, в деревянном доме. Все ждала, когда же дом рухнет или его снесут. Жила там с тремя детьми и мужем-инвалидом – без ванной, с печным отоплением. Намучилась. Но, слава Богу, уже десять лет как в новую квартиру переехала».
Я узнала, что новую квартиру Наталия Георгиевна получила в 85-м году, когда уже не выходила на улицу. Муж умер еще в деревянном доме, а дети, успевшие жениться, развестись и опять стать бездомными, снова поселились с матерью и с нетерпением ждали, когда освободится ее комната. Чтобы не раздражать молодое поколение, Наталия Георгиевна на кухню не совалась, сидела сиднем в своем закутке, слушала радио или читала с лупой.
В первое же воскресенье я поехала в Купчино. Наталия Георгиевна встретила меня ироничной улыбкой: «Здравствуй. Вспомнила обо мне через сорок лет? Даже не позвонила ни разу». Что тут скажешь? Что после окончания школы хочется поскорее забыть и плохих, и хороших учителей? Ведь начиналось новое, замечательное время, и от счастья кружилась голова. Нет, надо перевести разговор на другую тему.
– Наталия Георгиевна, вы что окончили, ЛГУ или Педагогический?
– Меня в ВУЗ не приняли: я ведь дочь врага народа. Мне разрешалось учиться только на курсах, сперва на чертежных, потом на курсах английского языка.
– Расскажите про врага народа.
– Папа был двоюродный брат Александра Блока, окончил Императорский Александровский лицей. Ежегодно 19 октября лицеисты устраивали обед. В 25-м году их всех и арестовали, прямо на обеде.
– Всех разом? Удобно. А ваша мама где в это время была?
– Мама к этому времени была уже на Соловках. Представь себе: мама сидит в лагере, отец и восемьдесят других лицеистов обвиняются в монархическом заговоре, ждут приговора. Папе тогда повезло: получил всего три года ссылки на северный Урал и конфискацию имущества. Мне было одной не выжить, и я поехала за ним на Урал. Голод, холод, работу не найти. Тяжело вспоминать. Наконец вернулись, жили у чужих людей – квартиру ведь отняли. Как мне хотелось поступить в ВУЗ! Ходила вокруг университета и плакала: почему не дают учиться? Я искала, на кого бы опереться, и в восемнадцать лет вышла замуж за учителя физкультуры. А в 35-м папу опять забрали, уже по кировскому делу. Высылали всех дворян, ведь была версия, что Кирова убили дворяне. У меня была уже другая фамилия, меня не тронули.
– Когда было лучше всего?
– Много хорошего было. Муж вернулся израненный, но живой. Детей и внуков английскому научила, вот, квартиру получила с горячей водой. Папа дождался реабилитации.
– Вам нравилось работать в школе?
– Как тебе сказать… Раньше ведь не было ни хороших учебников, ни словарей. Носителей языка в глаза не видели. Попробуй тут, научи языку. Но научила; профессор Гинзбург, выпускник 53-го года, своих внуков по моим разработкам учит. Мальчишек было тяжело держать в узде, хулиганили, во время урока вылезали в окно, однажды сунули мне в портфель живую мышь… Со школой связано у меня одно потрясение. В 41-м, до эвакуации я преподавала английский в восьмом классе. Ленинград уже голодал. В тот день я проверила дома контрольные работы, потом пошла в школу, раздала ученикам тетрадки и вернулась домой. Хватилась – нет хлебных карточек! Я чуть с ума не сошла: ведь это верная смерть. Или я их потеряла на улице, или кто-то вытащил. В обоих случаях один конец. И вот представь себе: тем же вечером, не дожидаясь утра, пришел тот мальчик, чью тетрадку я случайно заложила хлебными карточками. Он мне их принес, вернул. Я его не забуду, пока жива. Я бы молилась за него каждый день, если бы верила в Бога, но не верю. Прости.
Вернувшись домой, я снова раскрыла классный журнал. Наименование предмета: английский язык. Фамилия учителя: Островская Н. Г. Число и месяц: 21 декабря 1949 г. Что пройдено на уроке: перевод со словарем текста о т. Сталине. Что задано на дом: повторить биографию т. Сталина. Заметки учителя: Миронов шумел на уроке, удален. Я спросила у мужа: «Помнишь Миронова из вашего класса? Он в декабре 49-го шумел на уроке и был удален». «Конечно, помню. Он за мной сидел, в колонке у окна. Поступил на геологический, поехал на практику и утонул».
Вечный наш тамада, Виктор Иванович! Вы молодец. Хвалите, хвалите своих оставшихся товарищей. Пусть считают себя выдающимися учеными и конструкторами, интеллектуальной элитой нации. Они честно трудились и честно служили той власти, которая им досталась. Они хорошие.
Михаил Харитонов
Барды
Источники и составные части
***
У Саши было все. Как любой, у которого все, жил он счастливо и тревожно: а вдруг чего? Но никакого «чего» не наступало, все оставалось всем, и оно у него, прошу заметить, было.
Тут надо добавить: шли восьмидесятые, местом действия была Москва, мы были молоды, а, следовательно, словом «все» обозначался набор из кожаной куртки, синих джинсов и мафона, разумеется, кассетника.
Джинсы, джинсы. Настоящие, разумеется, а не гедеэрашные и не румынские, или чьи они там, польские, все равно подделка, соцлагерь. Настоящие джинсы это ой-ей-ей какое о-го-го.
И мафон, мафон! у Саши был мафон! Не позорная, как волк, «Яуза», а импортный, настоящий. Черная продолговатая волшебная коробка с полированными клавишами, похожими на зубные протезы, где и перемотка, и пауза! пауза! Пауза была каким-то очень буржуазным, что ли, удобством, наши такого ни за что б не выдумали. Прикинь, да: слушаешь песню, а тебя, скажем, зовут с кухни, и ты не выключаешь, а ставишь на паузу, и приборчик шипит тихо и зло, но держит, держит то самое место, чтобы прямо с полунотки, с самого-самого тогосенького, где прервали, покатить хрипатым аркашиным голосом – «…гибну пад поездом дачным, улыбаяся проммэж колес». Кстати, Аркашка-то уж и сгиб, как и Володя – еще в Олимпиаду, так что на другой кассете, на рыжей «TDK», есть шандриковская песня на смерть Северного – «отлюбил, сколько смог, и отплакал, страдая». А на голубой «соньке» Володя, – чуть помедленнее, кони, у дельфина взрезано брюхо винтом. А на черной гедеэрке Галич разбирает венки на веники, интеллигентно перебирая струны тонкими холеными пальцами. И более того! есть Вертинский! древние какие-то записи, совершенно запрещенные, про юнкеров и офицеров: и какая-то женщина с искаженным лицом. И «поручик Голицын» в исполнении сашиного папы, под гитару и домашние аплодисменты.
Вся эта красота, в смысле фонотека, была, конечно, не совсем сашиной. У Саши было все, но своих кассет у него было четыре штуки ровно: битлаки, абба, аки-даки и москоу-москоу. Остальное – папино. Брать у папы разрешалось с оглядкой и разбором – например, черную кассету с Галичем выносить из дому было строжайше запрещено, потому как запрещенные песни мог услышать кто-нибудь из неправильных людей и донести в КГБ. Правда, Сашин папа был одновременно убежден в том, что КГБ и так знает, что у него есть Галич и даже Солженицын – не на бумаге, а тоже на кассете, записанный с Голоса Америки. Но это было уже высокое. А так – нельзя было выносить и Галича, и Северного, и Володю, и Булата, и Никитиных тоже, и даже совершенно невинных братьев Жемчужных – нельзя, ибо нефиг.
Поэтому на случай развлекалочки мы складывали усилия. Саша приносил мафон, а прочие – кассеты.
В тот злополучный день мы – компашка московских школьников из благополучных семейств – собирались тихонько отметить день отдыха, то бишь воскресенье.
Ту кассету принес, кажется, Кирюша.
– Ребятам записали, – несколько туманно пояснил Кирюша, вструмляя кассету в мафон, – это питерский бард, очень классный. Про блатных поет душевно. С матом, со всеми делами. И как коммуняк пытать и вешать.
Все дружно сделали стойку. Нет-нет, никто из нас лично не собирался пытать и вешать членов Коммунистической Партии Советского Союза. Чего там, у половины присутствующих родители сами состояли в указанной партии, хотя, как истинно интеллигентные люди, не придавали особого значения этой формальности. Самое же обидное заключалось в том, что – я знал это доподлинно – те же самые юноши и девушки неуважительно относились к моей полностью беспартийной семье, называя ее промеж себя «советской», в нехорошем, презрительном смысле. Видимо, меня дискредитировало то, что у меня не было мафона и кассет с песнями Галича.
Кстати, у меня и в самом деле не было мафона, и не потому, что мы были «так бедны». Просто, когда моя любящая мама решила сделать мне, наконец, серьезный подарок, имея в виду именно мафон, я попросил у нее пишущую машинку. Для меня, книгомана и начинающего сочинителя, эта штука была бесконечно круче любого звуковоспроизводящего агрегата. Единственным ее недостатком было то, что стучать на машинке в компании – не самое веселое времяпрепровождение, что да, то да. Но все-таки это же был не повод, чтоб вот так…
– Там у него, – увлекался Кирюша, все упихивая кассету на уготованное ей ложе; та никак не ложилась, все упиралась какими-то пластмассовыми фигучками, – про Ленина даже есть.
Мы зацокали языками. Про Сталина был Высоцкий, но чтоб про Ленина – это было бы ой. Все знали, что ругать Сталина, в общем-то, не так страшно, нельзя только двух Ильичей. Второй Ильич уже никого особо не интересовал, ибо успел двинуть кони, а вот первый был фигурой актуальной и демонической.
– И чего про Ленина? – спросил Саша, берясь самолично за вправку кассеты на место.
– Не знаю, – честно сказал Кирюша, – я сам не слышал. Мне дали на сегодня. Не зажует?
– Не-а, – уверенно сказал Саша, наконец, уложивший кассету на место. – У меня не жует. Япония.
В этот момент из мафона вместо сладостных аккордов раздался очень нехороший – и, увы, многим знакомый, – звук: свиристение сорвавшейся ленты, стремительно затягиваемой в протяжный механизм.
Надо было как-то спасать ситуацию, нажимать на стоп. Но нас было слишком много, а владелец техники растерялся сам.
Мы как зачарованные смотрели, как на наших глазах два чуда – редкая кассета с запрещенными песнями и божественно прекрасный заграничный аппарат – губят друг друга.
I.
«Бардовская песня – это культурный феномен эпохи». Не помню уж кто сказал – в памяти встает надменное телевизионное рыло с тщательно наетыми барскими брылями, как если бы поручика Голицына изловили большевицкие орды и скрестили насильственно с хомячком. Кажется, то был какой-то знатный деятель российской культуры, ныне возглавляющий некий международный фонд. О, сладкое, калорийное: фонд! о, сколько уважаемых людей интеллигентно вкуснятничают оттуда свежие денежки – это ж понимать надо… И тем не менее, прав хомячливый фондоед, прав: бардовская песня – это именно что культурный, и, несомненно, феномен, и, действительно, эпохи.
О чем мы тут, собственно, и собираемся немножечко поговорить.
Если коротко, бардовская песня – это исполнение текстов собственного сочинения под акустическую гитару в микрофон, в расчете на магнитофонную запись. Как правило, запись происходит на концерте. Концерт может быть любым – начиная от «квартирника» и кончая стадионным. Важно, что это не студия.
Итак, для того, чтобы бардовская песня существовала, нужны следующие вещи. Во-первых, поэт, не обязательно хороший, даже лучше, чтобы средний, понятный. Во-вторых, этот поэт должен уметь петь, не обязательно хорошо, даже лучше, чтобы плохо, чтобы голос нормально ложился на запись без особых потерь красоты при многократном переписывании. И играть – как вы уже догадались, не обязательно хорошо, желательно, наоборот, просто, чтобы желающие могли подобрать аккорды. В-третьих, магнитофон, не обязательно хороший, лучше средний, чтобы записи были, что называется, нормализованы под стандарт. И в-четвертых – система распространения записей, и вот она должна быть отличной. Как и сетевая реклама, и система внутренних рейтингов, и те пе.
Но начнем все же с песни. То есть даже не с нее, а с технических составляющих.
II.
В принципе, гитарная песня популярна в России столько же, сколько и сама гитара. Инструмент с более чем почтенной историей.
В Россию гитара въехала как орудие высокой культуры. Первым известным русским гитаристом был Андрей Осипович Сихра (1773-1850). Он-то, собственно, изобрел русскую семиструнную гитару, усовершенствовав испанский ее вариант. В советское время русский инструмент был вытеснен «интернационалисткой»-шестистрункой. Зато в дальнейшем семиструнка станет «визитной карточкой» бардов и даже сама станет предметом песен (например, визборовской «Я верю в семиструнную гитару»). А самая знаменитая семиструнка, Володина, настроенная на полтона ниже номинала, в семидесятые брала за горло всю страну.
Магнитофон, второй нужный в этом деле прибор, был изобретен еще в XIX веке. Более-менее внятные модели магнитофонов, позволяющих записывать и воспроизводить звук в домашних условиях, появились к семидесятым годам прошлого века.
Кстати. Некоторые товарищи недоумевают, как советская власть допустила столь разрушающий механизм до массового потребителя. Не нужно забывать, что при Сталине даже радио считалось недопустимой вольностью и было под подозрением. Так что «с чего бы».
Я разделяю их недоумение. И, тем не менее, факт: первый советский магнитофон – «Днепр» – был выпущен аж в сорок седьмом, а в 1954-м советская промышленность освоила приставку к проигрывателю МП-1. В дальнейшем «Днепры» совершенствовались: первые концерты Аркаши Северного записывались на «Днепр-11». Впрочем, это была техника студийного класса. Народные магнитофоны начались с «Чайки» великолукского завода, изделия не очень качественного, но зато стоившего всего 105 рублей, в отличие от многосотенных предшественников, простым гражданам недоступных.
Теперь о самой песне. Меня интересует механизм бардовской песни, ее внутреннее устройство, точнее – тот крючок, на который она ловила слушателей и подпевал.
III.
У всякого уважающего себя явления обязательно есть три источника и три составные части. Это не Ленин придумал, это он Гегеля перепел. У советской бардовской песни тоже есть три источника и три составные части.
По официальной версии, живительным родником бардовской песни стал профессиональный фольклор, замешанный на советской самодеятельности. В советских условиях сочинительство было особенно типично для всяких экстремалов, добровольных и профессиональных. Характерной парой были туристы и геологи. Тяжелая физическая работа, необычные места, маленький замкнутый коллектив, и, last not least, отсутствие пригляда со стороны начальства – все это подвигало к творчеству.
Отдельно надо сказать о советском туризме. В большом буржуазном мире туризм – это комфортное времяпрепровождение, подразумевающее отдых в хороших отелях и прогулки по чужим столицам. То, что в СССР называлось туризмом, в мире называлось экстремальными видами спорта. То есть походами плохо снаряженных людей в дикие и мрачные места, интересные разве что красотой пейзажей и относительной отдаленностью от все того же начальства. Впрочем, серьезным туризмом занимались все-таки немногие. Чаще речь шла о походе в ближайший лесок с целью распития водки, чтоб не зудели над ухом родители и жены. Так или иначе, пение под гитару входило в меню.
Так вот, советская бардовская песня официально возводит себя именно к «гитарной песни у костра». Когда геолог, турист или студент, лупцуя на тощей шее комаров, извлекал из изгиба гитары простые, незатейливые звуки.
Подчеркнем – это именно официальная версия. По воспоминаниям участников бардовского движения, точками зарождения его были биофак и геофак МГУ, откуда вышли первые люди с гитарами. С другой стороны к ним шли, взявшись за руки, туристы. Даже аббревиатура КСП – «Клуб самодеятельной песни» – была известна еще в пятидесятые и обозначала «конкурс студенческой песни». В дальнейшем инфраструктура КСП, с его ежегодными слетами и «Грушинкой», развивалась именно как надстройка над туризмом и прочим комсомолом.
Второй источник «бардизма» совсем прост. Это советский театр и кинематограф, с их специфической музыкальной и песенной культурой.
И третий, потаенный источник – это, разумеется, блатной фольклор.
Одно время его деликатно называли «уличным» или еще как-то. Но лучше все-таки называть кошку кошкой. Блатата – это песни, сочиненные уголовниками или для уголовников, и посвященные тому, что раньше называли «преступным образом жизни», его прелестям и горестям.
Разумеется, ничего особенно оригинального в этом плане Россия не породила. Блатата известна повсюду, где существует организованная преступность. Песенки о преступниках появляются там, где сами преступники хоть в какой-то мере считаются частью общества. Например, во Франции времен Франсуа Вийона уличные банды были, в общем-то, нормальным явлением. Попавшегося вора или разбойника могли повесить, но тогда много кого могли повесить, пеньковый галстук не считался украшением, пятнающим честь. Вийона, кстати, вопреки легенде не вешали (вышел по амнистии) – хотя наши барды, очень любившие, по двойной причине франкофилии и классовой близости, его образ, чрезвычайно ценили и эту легенду про петельку на шеечке. Им хотелось, чтобы и Вийон был настоящим блатным.
Как ни странно, собственно русская земля сколько-нибудь значимого блатного фольклора не рождала аж до самого двадцатого века. В народной среде было относительно мало преступников, и они считались именно что отбросами общества, а не его «спефицической составляющей», которой положена «своя культура».
Признанным центром преступной культуры в Российской Империи стала Одесса. Связано это было с тем банальным обстоятельством, что в южном портовом городе процветал относительно респектабельный преступный промысел – контрабанда. С точки зрения обывателя, контрабандист не делает ничего плохого, даже наоборот, снабжает его хорошими сигарами и вином по невысокой цене. Поэтому перевозка морем «коньяка, чулков и презервативов» под покровом ночи, стычки с полицией и все такое, не вызывает у него дрожи и чувства протеста. С другой стороны, контрабандисты принадлежат именно преступному миру, а ни какому-нибудь иному, «тут не надо иллюзий». Первые блатные одесские песни вышли именно из этой среды. Кое-что из блатного репертуара середины позапрошлого века живо до сих пор. В семидесятые я слышал песню про Маньку, которой «не нравится мой аккредитив», исполняемую вживую – а ведь ее цитирует еще Александр Грин в мемуарах, и уже тогда она считалась старой… Точно так же знаменитая «Я мать свою зарезал, отца я застрелил, сестренку-гимназистку в сортире утопил» была сочинена еще во времена гимназий – а пелась за милую душу в те же семидесятые.
Большая часть блатного фольклора была сочинена уже в двадцатом веке. Причиной был террор – когда огромное количество людей пошло в тюрьмы ни за что. Причем сначала специального блатного фольклора не производилось. Заключенные любили, например, Есенина – об этом упоминает Шаламов. Серьезное производство текстов и музыки, обслуживающих культурные интересы преступного мира, началось уже в шестидесятые. Для бардов же «старая одесская тематика» была одним из родников творчества.
Если подытожить, то советская музыкально-песенная индустрия дала бардам технические навыки и образцы для подражания, туристская песня – тематику, а блатная – лирического героя.
Что получилось в результате совокупления всех этих разнопородностей?