Текст книги "Русская жизнь. Интеллигенция (февраль 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
***
Начало пятидесятых… Статейки про театральных критиков-космополитов казались мне невинными шуточками. Настала пора массового увольнения с работы сотрудников-евреев (из так называемых идеологических учреждений) независимо от заслуг и талантов. Начались аресты, и наконец пришла пора «врачей-убийц». Помню, одна тихая молодая учительница сказала: «А я еще не верила…» Во время наших частых вечерних прогулок с Фридой Вигдоровой мы делились с ней впечатлениями от происходящего. И вот почему-то именно эта фраза – «А я еще не верила» – произвела на Фриду самое тяжелое впечатление.
Но были и приятные неожиданности. Преподавательница истории и секретарь парторганизации Раиса Васильевна не вызывала у меня симпатий: грубоватое лицо с некрасиво вздернутым носом, всегда один и тот же выглядевший казенным пиджак… И вот представьте, Раиса Васильевна, в отличие от большинства коллег, не безмолвствовала, когда директор начинал свои разговорчики про Рабиновичей. Она тут же вмешивалась: «А я вот знала на фронте одного Иванова, ну и трус же был, и пройдоха к тому же. Дезертировал в конце концов».
Однажды нам, классным руководителям, велели провести с учениками беседу о «врачах-убийцах». Я шла как на казнь. Не могла же я сказать детям, что не верю в эти провокационные выдумки. Но мои семиклассники не дали мне открыть рот и загалдели: «Да не надо!… Зачем? Мы и так все понимаем». Зина мне потом рассказала, что Раиса Васильевна во всех классах, где преподавала, провела беседу, говорила об имеющих место «перегибах», что плохих наций не бывает, напомнила и об интернационализме.
Я посмотрела на нее другими глазами…
А когда вождь опочил и воздух несколько очистился, я подошла к Раисе Васильевне и сказала, как она мне помогла, поблагодарила. А она мне: «Пустяки. Иначе и быть не могло». Но явно была тронута. Мужества этой бывшей фронтовичке было не занимать.
Пожалуй, закончу описание этого мрачного времени еще одним светлым штрихом.
В редкие свободные часы я бывала в доме моей школьной подруги Лены Конюс. Мать Лены Эсфирь Мироновна (кстати, родная тетка замечательного актера Александра Калягина) была известным врачом-педиатром. В один из моих приходов, когда страсти по поводу «врачей-убийц» достигли особого накала, Лена, угощая меня вкуснейшей квашеной капустой, сказала: «Это вчера принесла дочь одного священника из Подмосковья, мать маминого пациента. Вдруг привозит всякие плоды их сада-огорода и говорит: „Батюшка просил вам передать, что он вас о ч е н ь уважает“».
***
Считаю необходимым вернуться назад, в предвоенные годы – рассказать о моих сверстниках, появившихся на свет в России после революционных бурь и братоубийственной войны.
Два относительно мирных десятилетия сделали их непохожими на старших братьев и сестер, бросавшихся по первому зову партии то строить Магнитогорск, то возводить новый город Комсомольск-на-Амуре. Как правило, начинали стройки энтузиасты, а заканчивали заключенные, узники сталинских лагерей.
Почва в России на редкость плодоносна: после беспримерных потерь, понесенных страной, выросло новое поколение, много обещавшее стране. Ему были свойственны тяга к знаниям, широкая образованность, обилие талантливых людей.
Возникновение в Германии фашистской чумы и приход к власти Гитлера способствовали росту гуманистических настроений в советской России. Ведь противостоять фашистской агрессии можно было, только объединившись с демократическими движениями на Западе. Когда в республиканской Испании в середине тридцатых годов произошел фашистский путч, мы с романтическим восторгом следили за борьбой республиканцев и интербригадовцев-антифашистов из разных стран, в том числе из СССР. Победа Народного фронта во Франции, Международный конгресс антифашистских деятелей культуры – все это сближало советское общество с демократическими силами всего мира. В Москве стал выходить замечательный журнал «Интернациональная литература». Одна за другой начали издаваться лучшие книги выдающихся писателей Запада: Хемингуэя, Ремарка, Олдингтона, Хаксли, Голсуорси, Мартена дю Гара…
И вдруг… катастрофа! В августе 1939 года Сталин заключает Договор о дружбе и сотрудничестве с гитлеровской Германией. Каково было увидеть мерзкую ухмыляющуюся рожу Риббентропа рядом с привычной физиономией Молотова на первой странице коммунистической «Правды»! На всю жизнь запомнила потрясение, которое я тогда испытала: на странице той же «Правды», вскоре после заключения пресловутого Договора, я прочитала цитату из речи Гитлера, заканчивающуюся мерзким антисемитским выпадом. Газета напечатала этот абзац целиком, безо всяких комментариев. Я была так ошеломлена, что запомнила даже место, где была напечатана эта гадость. 2-я полоса «Правды», крайняя колонка справа. Никогда не встречала в нашей печати упоминания об этом позорном факте, даже во времена хрущевской оттепели.
Мы позволили Германии начать Вторую мировую войну.
Однако все случилось не так, как задумывал товарищ Сталин. Не удалось ему поделить мир с Гитлером. Меньше чем через два года Гитлер вероломно напал на Советский Союз. Это слово «вероломно» Сталин повторял тогда неоднократно, с неподдельной горечью.
А мои ровесники в октябре 1941-го в рядах московского ополчения прикрыли своими телами родную Москву. Такова была судьба этих замечательных ребят. И все-таки они погибли за родину, сокрушая фашизм, а не так, как планировал Сталин.
***
Этот экскурс в предвоенное прошлое предваряет рассказ о моем сражавшемся и уцелевшем соученике по московской школе на Малой Бронной Юре Тимофееве. Он рано умер, но имя его не забыто – Юру помнят многие литераторы, его современники. С радостью прочла страницы, посвященные Юре, в «Дневнике» Аркадия Ваксберга, подружившегося с ним за годы совместной работы в «Литературной газете». В школьные годы меня с Юрой сблизила страстная любовь к поэзии, особенно к поэзии Серебряного века (тогда это название еще не закрепилось). Мы обменивались пожелтевшими сборниками Блока, Ахматовой, Кузмина… С упоением читали только что переведенные шедевры англо-американских писателей – прежде всего «Прощай, оружие» Хемингуэя, «Контрапункт» и «Шутовской хоровод» Олдоса Хаксли…
Помню в начале 1941 года на сцене битком набитого школьного зала только что вернувшегося из захваченного немцами Парижа Илью Эренбурга, еще нестарого, худощавого. Кто-то из соучеников пригласил его приехать в нашу школу встретиться с советской молодежью. На столе большая корзина белой сирени – подарок Эренбургу. А вечер ведет Юра Тимофеев. Сначала Эренбург читает главы из начатого романа «Падение Парижа». После окончания чтения Юра просит Эренбурга поделиться воспоминаниями о героической борьбе испанских республиканцев, к тому времени уже разбитых совместными усилиями фашистов – испанских, немецких, итальянских. Эренбурга просят рассказать об интербригадовцах, особенно писателях, принимавших участие в борьбе с фашистами. Больше всего нас интересует Эрнест Хемингуэй. Однако ничего нового о нашем кумире мы не услышали.
Разговор был продолжен и после окончания вечера – пока устроители встречи бегали за такси, нам (Юре, Лене Конюс, которая дружила с нами обоими, и мне) было поручено занимать нашего гостя разговором. Лена спросила, как Илья Григорьевич относится к «обновленной Ахматовой», имея в виду впервые после многих лет вынужденного молчания вышедший новый сборник Ахматовой «Из шести книг». «Старая Ахматова мне нравится больше», – подхватил разговор Эренбург. Юра с детской почтительной настойчивостью наводил разговор на Хемингуэя. Бесполезно! Лишь позже я поняла причину: из печати мы узнали, что недавно опубликованный на Западе роман Хемингуэя (об испанских событиях) «По ком звонит колокол» вызвал резкое недовольство властей. В романе под слегка измененным именем (Карков) был изображен замечательный советский журналист Михаил Кольцов («Испанский дневник» и др.), в 1940-м арестованный и, по-видимому, расстрелянный.
Через несколько месяцев после того вечера новоявленный друг Сталина напал на СССР. Холеный мальчик Юра Тимофеев, профессорский сынок, не дожидаясь призыва, пошел сражаться с фашистами. Он стал пулеметчиком, а потом журналистом фронтовой газеты. После окончания войны закончил институт и начал работать в Радиокомитете. Быстро выдвинулся и вскоре возглавил Детский отдел Всесоюзного Радио.
Я же в начале пятидесятых была безработной. Как-то, возвращаясь откуда-то после очередного отказа, встретила Юру и пожаловалась ему на свое горестное положение. Он сказал: «Это сейчас очень трудно. Впрочем, я попробую. Пойдем». Мы пришли в Радиокомитет, в большую приемную, и Юра скрылся за огромной дверью. Я ждала, как мне показалось, очень долго – больше получаса, разозлилась и ушла.
В тот же вечер рассказала Фриде Вигдоровой о происшедшем. Фрида посмотрела на меня долгим, пристальным взглядом и сказала: «Юра прав, это сейчас очень трудно».
Через некоторое время я узнала, чем закончилось Юрино пребывание в начальниках. Однажды ему вручили предписание уволить всех радиожурналистов-евреев. Юра твердо сказал: «Увольняйте меня, я этого не сделаю». Ну, его и уволили.
***
5 марта 1953 года страна узнала о смерти вождя. Скажу прямо: я почувствовала облегчение. Появилась надежда, что надвигающийся мрак рассеется и страна избежит фашистского безумия. И все-таки, когда я поздним вечером вышла пройтись перед сном, мне показалось, что верхние этажи домов зашатались и стали сдвигаться – то ли рухнут мне на голову, то ли сомкнутся и закроют небо. Колени ослабели. Мне стало очень страшно. Заговорило что-то подсознательное, глубоко затаившееся в душе. Видать, не очень-то я была уверена в светлом будущем, ожидающем страну без Сталина.
Назавтра опять школа. В учительской тягостное молчание, заплаканные физиономии. Зина Кулакова взглянула на меня и неуверенно пробормотала что-то вроде: «Вот, хорошие люди умирают…» Я заторопилась к детям. В коридоре Зина меня догнала: «Кена, да ты что? Думаешь, я прощу людоеду загубленного в лагере дядю Сашу?!» Я уже слышала от Зины о воспитавшем ее дяде-меньшевике и его судьбе. Я уже бывала в ее домике в Покровском-Стрешневе, который дядя с семьей делил до ареста со своим другом, тоже в прошлом меньшевиком, профессором эконом-географом Рафаилом Михайловичем Кабо, отцом известной писательницы Любови Кабо. Мир тесен: Кабо и его жена были ближайшими друзьями моего отца, еще со времен печорской ссылки в эпоху проклятого царизма.
Пожалуй, после смерти Сталина я впервые увидела значительную часть советских граждан в состоянии возбуждения, граничившего с психозом. Во время прощания с любимым вождем в Колонном зале улицы в центре города кишели народом. Ко мне прибежала моя подруга Лена, однокурсница, тогда преподавательница филфака, соседка по Спиридоньевке, жена моего друга. Она была на себя не похожа, вся дрожала. Я впервые наблюдала психоз с такого близкого расстояния. «Я поведу Сашу (трехлетнего сына, – К. В.) попрощаться с великим человеком! Пусть он запомнит этот день». И дальше: «Ты представляешь, Наташа (ее золовка и тоже моя подруга, – К. В.) заявила, что не выпустит Сашу из дому. Сидит и спокойно пьет чай. Как будто ничего не произошло!» Я Лену усадила, дала водички… Да что там… Пришлось мне вылить на нее не один ушат воды, чтобы привести в чувство. Пришлось напомнить про алма-атинскую компанию ее однокурсников, которых арестовали ни за что ни про что, и что сидеть бы и ей с ними по воле вдруг полюбившегося ей вождя, если б не вернулась она из эвакуации в Москву незадолго до ареста друзей. И про Ходынку напомнила… Как в воду глядела – до сих пор неизвестно, сколько подобных энтузиастов, бросившихся прощаться с почившим вождем, было затоптано, задавлено толпой. Попросила пожалеть ребенка. Лена протрезвела малость. Обошлась без прощания, вернулась домой.
Скорбь не помешала гражданам, как всегда в тревожное время, выстроиться в очереди перед магазинами, особенно комиссионными – скупали ценные вещи.
Как всегда делилась с Фридой Вигдоровой первыми впечатлениями от происходящего. Передам то, что особенно врезалось в память. Жена известного профессора (по-моему, имени его она мне не назвала) сказала ей при встрече: «Подумайте, любимый аспирант мужа плакал, узнав о смерти Сталина. А мы его считали порядочным человеком!»
А второй ее рассказ я уже приводила в своих воспоминаниях о Фриде, но не грех и повторить: замечательный режиссер и художник Николай Павлович Акимов, в последние годы жизни Сталина изгнанный из Ленинградского театра Комедии, ныне носящего его имя, скитался в Москве по знакомым, оформлял как художник спектакли своих более благополучных товарищей.
Узнав о смерти Сталина, Акимов прибежал к Фриде и ее мужу Шуре Раскину, в коммунальную квартиру на Ермолаевском, с криком: «Я его пережил! Я его пережил! Я его пе-ре-жил!!!»
***
Как ни чистил Сталин и его приспешники университеты, институты и вообще идеологические учреждения, как ни арестовывали людей, способных думать и правильно оценивать то, что происходит в стране, мои единомышленники не были редкостью. И среди молодежи далеко не все скорбели о Сталине, давились в толпе, чтобы попрощаться с усопшим вождем.
Я заканчивала свой мемуарчик, когда в одну из бессонных ночей, которые так часты в старости, в памяти всплыли строчки из давно забытого стихотворения. Вспомнила название «Страна Керосиния». Год 1957-й, а может, 58-й.
Днем обзвонила питерских друзей – мало кто слышал о нем. А когда-то среди московской литературной молодежи оно пользовалось популярностью. Я напрягла мозг, и постепенно («камень на камень, кирпич на кирпич») я его вспомнила целиком. О, чудо!
Итак:
Небо зеленое, земля синяя,
Желтая надпись – «Страна Керосиния».
Ходят по улицам люди-разини,
Держится жизнь на одном керосине.
Лишенные права смеяться и злиться,
Несут они городу желтые лица.
В стране рацион керосина убогий:
Лишь только бы двигались руки да ноги.
За красной стеной, от людей в отдалении,
Воздвигнут центральный пульт управления.
Там восседает, железный и гордый,
Правитель страны, керосина и города.
В долине грусти у Черного моря
Родился правитель в городе горя.
Он волосом рыжий и телом поджарый,
Он больше всего боится пожара.
По всей стране навели инженеры
Строжайшие антипожарные меры.
Весь год разъезжают от лета до лета
Машины пожарные черного цвета.
Пропитаны въедливым запахом влаги,
Повисли над городом вялые флаги.
Но вот однажды веселой весною
Они обгорели черной тесьмою.
Чугунные трубы, жерла прорвите!
Вперед ногами поехал правитель.
Но долго еще весенние сини,
Но долго еще караси и Россини,
И апельсины, и опель синий,
И все остальное в стране той красивой
Пахло крысами и керосином.
Имя автора «Страны Керосинии» я хорошо помню – Юрий Панкратов, студент Литинститута. Его хотели исключить из комсомола и из института, сначала за «Керосинию», потом – за дружбу с Пастернаком. Кажется, в 1995 году вышел сборник стихотворений Панкратова.
***
Сталина похоронили в Мавзолее рядом с Лениным, в мундире генералиссимуса и при всех регалиях; к имени «Ленин» над входом прибавили еще одно имя. Сначала в Мавзолей пускали по специальным билетам. Наш учительский коллектив стараниями директора, близкого к верхам, этими билетами был обеспечен. Вокруг права первенства шла какая-то глухая возня.
Когда наконец весь коллектив был «охвачен», дошла очередь и до меня. «Спасибо! Я терпеливо ждала. Очень хочу попрощаться с товарищем Сталиным», – лицемерно сказала я. Билет оказался в ближайшей урне, разорванный в клочки. Зина Кулакова мне сказала, что так же поступила со своим билетом.
Не прошло и месяца, как начались чудеса. В газетах было напечатано сообщение об освобождении пресловутых врачей-убийц и об их невиновности. На следующее утро, торопясь на работу, обогнала двух тоже спешащих теток. «Слыхала? – сказала одна. – Врачей-убийц отпустили!» Вторая ответила: «Ужас!»
В учительской царила зловещая тишина. Только директор спросил завуча: «Читали?» Тот ответил: «Чита-ал…»
Помню рассказ Лидии Корнеевны Чуковской (со слов Фриды Вигдоровой). Речь шла об одном позднем июньском вечере.
«Иду вчера от вас, Фрида, выхожу на Тверскую – смотрю, меня обгоняет солдатский отряд. Маршируют в сторону Кремля. „Однако, как наша власть нас бережет“, – подумала я. Подхожу уже к дому – и вдруг на Тверской появились танки и тоже движутся в направлении Кремля. Тут-то меня осенило: что-то происходит!» Так и было: в тот вечер группа бывших приближенных Сталина во главе с Хрущевым свергла всесильного Берию. От этой ночи и от сметливости и распорядительности Хрущева многое зависело в судьбе страны. Берию поспешно судили и расстреляли столь же поспешно. Судили не как подручного Сталина и палача, а… не смейтесь, как английского шпиона – дух времени взял свое.
Шла борьба под ковром за власть, и победителем оказался простоватый на вид и малообразованный Хрущев. Началась так называемая хрущевская оттепель. Были освобождены сотни тысяч уцелевших политзаключенных, страна шла к XX съезду, к хрущевским разоблачениям сталинского культа.
И тут стало очевидно, как неосмотрительно поступили сталинские наследники, похоронив тело Сталина в Мавзолее, рядом с по-прежнему обожествляемым Лениным. Поторопились! Попытка выйти из неудобной ситуации была необычна и даже несколько трагикомична. На одном из коммунистических форумов (не помню, был ли это съезд, а может, конференция) выступила Дора Лазуркина, старая большевичка, подруга Ленина и Крупской. Долголетняя жительница сталинских лагерей, она недавно вернулась из ада. С трибуны Лазуркина во всеуслышание заявила, что видела недавно Ильича во сне и он ей поведал, что не хочет лежать рядом с товарищем Сталиным. Выступление Доры Абрамовны было воспроизведено в материалах не то съезда, не то партконференции, для сведения трудящихся. Наш друг Арон Яковлевич Гуревич, замечательный историк и весьма остроумный человек, с серьезным видом заявил: «Да, в истории нашей партии было все, но в и д е н и й, пожалуй, еще не было!»
Однако партия вняла. Вещий сон старой большевички был принят во внимание: тело товарища Сталина вынесли из Мавзолея.
* ДУМЫ *
Борис Кагарлицкий
Отрицание отрицания
О колебаниях генеральной линии
Интеллигенция в России постоянно ощущала себя лишней. Но в то же время страшно необходимой. И даже самой главной.
История русской интеллигенции начинается в середине XIX века, когда масса образованных людей внезапно осознает себя особой группой, противостоящей официальному обществу. Речь не об отдельных диссидентах, подобных Радищеву, или критически мыслящих просветителях, таких как Новиков. Речь о целом общественном слое с собственной культурой, самосознанием, традицией. Почему «лишние люди»? Почему в конфликте с системой? Да просто в силу материальных причин: система образования производила больше европейски образованных людей, чем общество могло использовать. Вернее, место для этих людей находилось, но – по их собственным критериям – не достойное знаний, навыков и душевных качеств, им присущих. Университетская и академическая системы работали в значительной мере на себя (что, впрочем, и предопределило высокое качество русской образованности уже сто пятьдесят лет назад – для тех, кто это образование мог получить).
Результат – самые передовые знания и теории, распространяемые в самой отсталой европейской стране. Хотя, не совсем так. Контраст между собственной передовой образованностью и национальной отсталостью высвечивается именно в интеллигентском сознании. Чем более передовой осознает себя интеллигенция, тем более дикой и отсталой кажется страна. Однако в духе просветительского пафоса интеллигенция приспосабливаться к «диким нравам» не пытается, она стремится поднять до своего уровня народ. А препятствием является власть, охраняющая status quo, сама вполне европейская (вспомним Пушкина: правительство – единственный европеец в России), но злонамеренно и корыстно поддерживающая страну в состоянии дикости. Власть – в силу своей европейской ориентации – порождает интеллигенцию, интеллигенция в силу природы европейского образования и культуры – вступает в борьбу с властью.
Самосознание интеллигенции изначально авторитарное, просветительское, демократичное и народническое. Здесь еще нет противоречия. Демократия – власть народа. Но она опирается на знания. Народ дик и к демократии неспособен (потому-то власть и заинтересована держать его в невежестве). Надо просвещать. Сверху вниз. Насаждать знания, передовые идеи.
Интеллигенция XIX века народ не уважает, но любит. Критикует его, но не боится. Это как бы масса взрослых детей. Дурно воспитанных, безграмотных. Но зло – в официальных наставниках. Надо с ними разобраться. Поставить себя на их место.
Интеллигенция из либеральной становится революционной. Из народнической превращается в марксистскую. Логичное и последовательное развитие. Каждый следующий шаг – влево.
Левый марш интеллигенции оборвался в 1905 году, когда народ, который так долго будили, вдруг действительно проснулся. И действительно проникся (в значительной мере) теми идеями, что пропагандировали интеллигенты. Настолько проникся, что старая интеллигенция почувствовала себя ненужной. А свои привилегии, поддерживавшиеся ненавистным старым режимом – под угрозой. В революционных митингах профессорам-марксистам внезапно почудился «сатанинский дух».
Внезапный приступ страха перед революцией выразился в сборнике «Вехи». Но авторы «Вех» были лишь меньшинством, хотя и выразившим новую, набиравшую силу тенденцию. Им отвечала партийная интеллигенция всех прогрессивных партий. От либеральных кадетов до большевиков. Основная масса интеллигенции была верна традиции XIX века.
События 1917 года в значительной мере подтвердили опасения авторов «Вех». Представления интеллигентов об их роли в революции оказались совершенно неоправданными. Народ начал творить свою историю сам, подтверждая на каждом шагу горькую шутку Ленина о том, что во время революции глупостей совершается не меньше, а гораздо больше, чем в обычное время. А чего вы хотите? Миллионы людей, которых раньше в образованное общество не пускали, вовлекаются в политику. Демократия – она в том и состоит, что кухарка должна управлять государством. Это и есть свобода. Для всех. И равенство. Не нравится?
Революции были нужны не интеллигенты, верящие в самоценность своей культуры и собственную избранность, а люди, которых Антонио Грамши задним числом назвал «органические интеллектуалы», политические медиумы, устами которых начинает говорить еще недавно немая, безъязыкая масса трудящегося класса. Те, кто не могли или не хотели стать «органическими интеллектуалами» рабочего класса, но сохраняли верность народнической традиции, могли превратиться в «специалистов», «спецов». Их знания по-прежнему были востребованы. Но идеологической, лидерской роли у них не было.
Впрочем, сами большевики были слишком интеллигентами, чтобы отказаться от идеологии Просвещения. Значит, сверху – вниз, от знающих – к темной массе распространяется свет истины. Авторитаризм большевиков весь вышел из интеллигентской традиции. Из идеалов Просвещения. Из мифов Французской революции. Из европейской идеи о долге, о цивилизаторской деятельности в отсталой стране. Бремя белого человека превращалось в миссию марксистского интеллектуала.
В 1937 году все кончилось. На политическом уровне смысл чисток – в том, чтобы уничтожить старую революционную партию и поставить на ее место (под тем же названием) новую, тоталитарно-бюрократическую. Покончить с демократическо-просветительской культурой, заменив ее новой дисциплиной. Сменить теорию марксизма на доктрину «марксизма-ленинизма», четко прописанную в старательно отцензурированных учебниках. Такие перемены не делаются одними политическими усилиями. Носители старой культуры и политики уничтожаются.
На социальном уровне, впрочем, «чистки» имели другую функцию. Они были кровожадно-демократичны. Выросло новое поколение образованных советских людей, которым старая интеллигенция мешала. Занимала посты, кафедры, квартиры. А новые и сами уже могли справиться. И, кстати, как показал опыт, справились неплохо. Выиграли войну, построили индустрию, запустили спутник. Не без помощи уцелевших «старых», конечно. Но факт остается фактом: демократическая масса, сев на место старой интеллигенции, оказалась впечатляюще эффективна.
Другое дело, что, заняв место старой интеллигенции, новая восприняла ее традицию и самосознание. Новая интеллигенция в значительной мере была порождением чисток, но отождествляла себя с их жертвами. Что по-человечески вполне понятно.
После смерти Сталина и разоблачения культа личности советская интеллигенция дружно принялась разоблачать преступления прошлого. Так возник интеллигентский миф о 1937 годе. Не в том смысле, разумеется, что ужасов не было – были, да еще какие – но интерпретация этих ужасов полностью подчинялась законам мифотворчества. Почему именно 1937 год? Потому что это нечто вроде коллективной исторической травмы интеллигентов. Для старых – ужас гонений, для новых – изживания ответственности за счет отождествления себя с гонимыми. Для молодых – присоединение к прошлому, ритуальное искупление вины отцов.
В 1931 году во время коллективизации погибло куда больше людей. Вымирали целыми селами. Но в историческом сознании засел именно 1937 год. Его жертв мы знаем поименно. А в 1931 году исчезали мужики. Кто их знал? Кто считал?
Советская интеллигенция послесталинской эры осознала себя в движении «шестидесятников». Носили это название не без гордости, признавая себя выразителями общественных настроений, типичных для самого, быть может, успешного десятилетия в истории современной России. А пожалуй, и современного мира.
Многие из шестидесятников сформировались как личности значительно раньше. По существу, речь идет не об одном, а о двух поколениях, объединенных общими идеалами и надеждами, общим политическим опытом.
Старшие прошли войну. После войны поступали (возвращались) в университеты. Но мирная жизнь оказалась не совсем такой, как ожидали. В конце 1940-х годов началась новая волна репрессий, гонения на «космополитов» (интеллектуалов с еврейскими фамилиями). К 1956 году, когда Хрущев на ХХ съезде КПСС выступил с разоблачительным докладом о культе личности Сталина, «старшие шестидесятники» были уже вполне сложившимися людьми с богатым жизненным опытом.
«Младшие шестидесятники» войну не пережили. Это было первое поколение советских людей, которое, хоть и застало войну в детстве, получило возможность мирной жизни. Их взгляды сложились под влиянием идей ХХ съезда и опыта «старших шестидесятников».
Это было время безусловного оптимизма.
Шестидесятники верили в социализм и истинный ленинизм, противопоставляемый ими «культу личности», всему комплексу явлений 30-40-х годов, получившему название «сталинизма». Идеология социализма, революционная и марксистская традиция были их опорой в диалоге и полемике с властью. Да, они были выращены в традиции социалистической мысли, но именно поэтому становились критиками системы, инакомыслящими и диссидентами.
Правда, Маркса шестидесятники в большинстве своем знали неважно. Михаил Лифшиц, Эвальд Ильенков и Григорий Водолазов были на этом фоне исключениями. Большинство ограничивалось работами Ленина, входившими в обязательный курс любого гуманитарного (и не только) образования. Однако и этого было достаточно, чтобы увидеть гигантскую дистанцию между идеалом и действительностью.
Отношение к власти тоже было двойственным. Ее критиковали. С ней спорили. От нее требовали признания вины и просто ответов на вопросы. Неприятности с цензурой становились обязательным эпизодом в биографии любого уважающего себя писателя. Но с другой стороны, власть, с которой спорили, была та же, что освободила миллионы из лагерей, разоблачила культ личности и разрешила пропаганду свободомыслия в журнале «Новый мир». Власть надо было устыдить, уговорить, убедить. Перед ней надо было поставить зеркало и заставить всмотреться в собственные неприглядные черты, ужаснуться им.
Увы, власть и интеллигенция шли по расходящимся траекториям. Уже в 1956 году Хрущев, только что произнесший доклад о «культе личности», послал танки для подавления восстания в Венгрии. А ведь венгерские повстанцы вдохновлялись выводами из его же доклада!
Прогрессивная интеллигенция не одобряла разгром Венгрии, но склонна была простить его советской власти. Его списывали на «противоречивость процесса», общую ситуацию холодной войны. Да и в самой Венгрии было далеко не все ясно: наряду со сторонниками демократии и социализма там вышли на улицу и откровенно реакционные силы. Во всяком случае, так говорили и думали люди, обсуждавшие происходящее на московских и ленинградских кухнях.
Принято считать, что после того, как Н. С. Хрущева сменил Л. И. Брежнев, политическая оттепель закончилась. Понемногу стали приходить вести о новых политических репрессиях. Разумеется, это даже сравнивать нельзя было со сталинскими временами. Ведь наказывали сейчас только тех, кто сам, вполне сознательно, перешел определенную черту – например, Андрея Синявского и Юлия Даниэля, публиковавших «антисоветские книжки» на Западе. Или активистов Союза Коммунаров Валерия Ронкина, Сергея Хахаева, призывавших к новой социалистической революции против бюрократии.
Однако «заморозки» наступили не сразу. В известном смысле вторая половина 1960-х даже динамичнее, чем первая. Происходили серьезные изменения в самом советском обществе, а также в его бюрократической элите. Показательно, что ни смещение Хрущева, ни даже ужесточение цензуры и повседневного идеологического контроля не привели к отмене решений ХХ съезда. Критика «культа личности» не была инициативой одного Хрущева. Бюрократия поддержала его, ибо стремилась стабилизировать и укрепить свое положение – прекратив террор, избавившись от угрозы «чисток» в собственных рядах. То же стремление к стабильности привело и к свержению Хрущева, когда стало ясно, что тот своими инициативами начинает раскачивать лодку. Те же обстоятельства подталкивали советскую партийную верхушку запустить экономическую реформу 1964 года. Повышение экономической эффективности встало в повестку дня после того, как прежние, репрессивные методы контроля вышли из употребления. Но когда выяснилось, что реформа ведет не только к повышению эффективности, но и к перераспределению экономической власти внутри системы, ее предпочли остановить.