Текст книги "Русская жизнь. Интеллигенция (февраль 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Именно с экономической реформы начался политический кризис в Чехословакии.
Когда в 1968 году советские войска вошли в Прагу, подавив движение за «социализм с человеческим лицом», возглавляемое самой же Коммунистической партией, для многих из «шестидесятников» это было крахом. По собственному признанию, они потеряли веру в социализм, перейдя на либеральные, правые позиции.
Однако же странно: почему насильственное прекращение эксперимента воспринимается как доказательство его провала? Это все равно, как если бы богемские последователи Яна Гуса потеряли веру в идеи проповедника, узнав, что его сожгли. Насилие власти героизирует идеи, против которых оно направлено. По логике вещей, советское вторжение должно было бы укрепить миф о «настоящем социализме», а не похоронить его.
Интеллигенты отказывались от идеи демократического социализма не потому, что она была раздавлена танками (идею танками не раздавить), а потому, что изменилась сама интеллигенция. Миф о «переломе» 1968 года был создан задним числом, чтобы оправдать и обосновать массовую «смену вех», которая началась значительно раньше, а завершилась существенно позже. Не отрицаю: тот или иной конкретный персонаж действительно «перековался» за один день (вернее, за одну ночь 21 августа 1968) года. Но тут речь идет о целой социальной группе, целом поколении.
Идеологический поворот можно считать более или менее законченным лишь к середине 1970-х. Отныне устанавливается четкая граница между легальной прессой и самиздатом. Раньше в редакции «Нового мира» могли лежать рукописи, машинописные копии которых уже гуляли из рук в руки. Теперь самиздатовские тексты пишутся изначально «не для печати». Вслед за Синявским и Даниэлем все больше авторов изначально пишут свои произведения для публикации на Западе.
Идеологу свойственно считать, будто его теории суть продукт чистого мышления, никак не связанный с внешними обстоятельствами и условиями его собственного существования. Однако идеи, получающие массовое распространение, отражают коллективный опыт и интересы. В этом плане идеологическая эволюция советской интеллигенции – не исключение.
Вытеснение «шестидесятнической» идеологии вульгарным либерализмом не случайно совпало с застоем и общей – экономической, политической и, надо сказать правду, культурной – деградацией советского общества. Если «шестидесятники» стремились вернуть общество к его исконным идеалам, то интеллектуалы 70-х и 80-х годов от этих идеалов отрекались вместе с обществом, которое постепенно утрачивало всякую объединяющую систему ценностей.
Естественно, среди интеллигенции того времени – как диссидентской, так и «легальной» ее части – еще немало было приверженцев социалистических взглядов, но общие настроения определяли не они. Бывшие критики сталинизма разделились на две категории. Одни стали диссидентами, другие превратились в экспертов и «статусных либералов», которым была разрешена самостоятельная мысль в строго определенных пределах, при точном соблюдении условий места и времени. И то, и другое вело к своеобразной моральной коррупции.
Общество как таковое, массы населения все меньше интересовали «мыслящие круги». В качестве привилегированного сословия интеллигенция (как открыто оппозиционная, так и формально лояльная) мыслила себя единственной подлинной ценностью советского общества. Диссиденты, никак не связывавшие свои претензии с массовым недовольством (вульгарные вопросы «о колбасе»), оказались зависимы от Запада. Сперва бессознательно, а потом и сознательно они превращались в инструмент холодной войны. Суть этой позиции с поразительной откровенностью выразил Иосиф Бродский. Да, быть может, капитализм – это тоже зло, но советский порядок есть зло абсолютное, «ужас». Ради борьбы с «ужасом» надо – сознательно и последовательно – встать на сторону зла.
Забегая вперед, замечу, что для подавляющего большинства бывших советских граждан ситуация обернулась ровно противоположным образом: советский порядок в его брежневском воплощении был безусловным злом, но именно его крах обернулся полноценным и полномасштабным ужасом, от которого общество в полной мере не оправилось до сих пор.
Народническая традиция окончательно отброшена, авторитаризм остался. Интеллигенция из реформистско-социалистической становится либеральной. Из либеральной – агрессивно-антикоммунистической. Логичная эволюция. Каждый следующий шаг – вправо.
Население «этой страны» – уже не дикие крестьяне, а образованные граждане, в значительной массе сами «полуинтеллигенты». Но идеологию интеллектуальной элиты по-прежнему не разделяют. Значит – все равно отсталые, «деформированные коммунистическим опытом», «совки». Просветительский пафос сменяется презрением. Интеллектуальная элита по-прежнему противостоит массе, но, в отличие от XIX века, испытывает к ней не сочувствие, а ненависть. И страх.
Отныне отрицание «коммунистической системы» сопровождается вполне догматическим (воспитанным той же системой) идеологическим конструированием, когда вся палитра красок сводится к черному и белому цвету. В соответствии с правилами догматического мышления тезис о превосходстве капитализма становился универсальным ответом на любую проблему советской жизни, так же, как ранее лозунг превосходства советского порядка должен был устранить любые сомнения и вопросы по поводу текущего положения дел. Проклиная «совок» и «коммунистическую казарму», либеральная интеллигенция оставалась по своему менталитету и образу жизни сугубо советской, с той лишь разницей, что она по капле выдавливала из себя все прогрессивное и демократичное, что было в советском опыте. Понятие о демократии у нее сложилось весьма своеобразное: не власть большинства (как можно быдлу власть доверять?), а некая система процедур, при которой во главе государства оказываются «правильные» люди. Не удивительно, что эта извращенная советскость превратилась в непроходимый барьер, отделивший русскую (восточноевропейскую) либеральную интеллигенцию от западной. И дело не только в левых симпатиях последней, а во всем стиле мышления – менее догматическом, критичном и политкорректно-гуманистическом. При всей симпатии к диссидентам в СССР западный интеллектуал не мог понять: почему для советского коллеги самоочевидно, что ссылка академика Сахарова в город Горький есть несравненно большее преступление против человечества, чем убийство тысяч людей в Чили или Аргентине?
Парадоксальным образом, несмотря на пропасть, разделившую диссидентствующую и лояльную часть интеллигенции, обе группы транслировали одни и те же ценности, взгляды и образ жизни. Официальные «критически мыслящие» эксперты вроде бы являлись заложниками бюрократии. Но бюрократы тоже мечтали о переменах. Разумеется, не в интересах общества, а в своих собственных.
Они мечтали сменить неудобные «Волги» на комфортабельные «Мерседесы», серые пиджаки – на костюмы от Диора, унылые казенные дачи – на настоящие и законно присвоенные дворцы. Короче, им хотелось стать органической частью мирового правящего класса. И такой шанс им представился на рубеже 1980-х и 1990-х годов. Странным образом теперь интеллигенция и власть шли навстречу друг другу, только делая вид, будто не замечают этого.
«Истинный ленинизм» и «социализм с человеческим лицом» не были нужны новым заказчикам. Но подобные идеи имели в конце 1980-х некоторую «тактическую ценность», в качестве своего рода «переходной программы» буржуазной реставрации. В этом качестве они были на короткое время извлечены из архива. Лицемерие получило оправдание тактической целесообразностью, спецификой момента. Нельзя было сразу говорить о своих намерениях, требовалось мобилизовать общественную поддержку для политической программы, реализация которой, в конечном счете, грозит ударить по материальному благополучию большинства общества. Постаревшие «шестидесятники» в очередной раз появились на первом плане в качестве «властителей дум». Их провозгласили учителями и моральными авторитетами. Лишь немногие предпочли остаться в стороне, с ужасом наблюдая профанацию идеалов своей молодости.
Романтические лозунги («Больше демократии – больше социализма») были скоро выброшены на свалку за ненадобностью. Советская интеллигенция в качестве специфического социального слоя исчезала. Если в прежние времена провинциальный школьный учитель и столичный академик могли с основанием считать себя частью одной и той же общественной группы, то по итогам либеральных реформ между привилегированной «интеллектуальной элитой» и массой «бюджетников» пролегла пропасть.
Однако исчезновение советской интеллигенции из социальной реальности оказалось отнюдь не равнозначно концу соответствующей культуры. Постсоветская интеллектуальная элита оказалась обречена сводить счеты с политической и идейной традицией, обрекавшей ее в новых условиях на неразрешимые противоречия. На первых порах она бурно отрекалась не только от советского прошлого, но и от самого имени «интеллигенции», предпочитая роль «интеллектуалов» (по Сартру – «техников практического знания»). Свои знания и навыки предстояло успешно и выгодно продавать на рынке по правилам буржуазного общества. Правила эти принимались полностью и безоговорочно. Между тем один из парадоксов капиталистической реальности состоит в том, что важнейшим требованием, предъявляемым рынком к интеллектуалу, является способность к критическому мышлению и идеологическому новаторству. Иными словами, люди, неспособные капитализм критиковать, самому капитализму не сильно нужны. Им в лучшем случае отводится роль пропагандистов, идеологической обслуги, с которой и обращаются соответственно. С другой стороны, главным заказчиком пропаганды в России остается власть. На первых порах заказ выполнялся с восторгом и энтузиазмом, отнюдь не ради чинов и денег. Но по мере эволюции российского капитализма власть менялась. Она формировала собственный штат профессиональных пропагандистов, не слишком изощренных в культурных вопросах, но четко выполняющих поставленные задачи.
Оказавшись отстраненными от власти, либералы внезапно снова осознали себя интеллигенцией. Критически мыслящим сословием, противостоящим правительству. Только противостояние это ведется не во имя народа и даже не во имя противоположного нынешнему порядку вещей идеологического проекта. Как и в лучшие годы после ХХ съезда, фундаментальные ценности либеральной интеллигенции полностью совпадают с принципиальными лозунгами власти. Теперь это «свободная» (рыночная, капиталистическая) экономика, развитие гражданского общества, демократические ценности западной цивилизации. Критика власти, как и в 60-е годы, сводится к обвинению в неправильном понимании, демагогическом извращении или отходе от ценностей «подлинного капитализма».
Но «шестидесятники» были демократами в том смысле, что апеллировали к ценностям и идеалам, которые разделяло – на тот момент – большинство общества. А либералы сегодняшние прекрасно отдают себе отчет в том, что находятся в непримиримом противостоянии с большинством, осуждая «неправильный» народ, для которого – при всех ее очевидных пороках – ближе оказывается все-таки власть. Этот принципиальный антидемократизм является вполне осознанным и последовательным, многократно сформулированным и выраженным, несмотря на все мечтания о «европейских демократических процедурах». Если дореволюционная либеральная публика сборником «Вехи» свою идейную эволюцию закончила, то нынешняя с тех же позиций начинает.
На этом повесть об истории русской интеллигенции можно было бы и закончить, если бы не одно обстоятельство. Если «наверху общества» политическая эволюция либералов завершается исчезновением всех интеллигентских традиций и ценностей, кроме веры в собственную исключительность, то в низах образованного сословия созревают предпосылки для возрождения интеллигентского народнического сознания. Превращение «бюджетников» в интеллигенцию, похоже, уже началось. Но окончательно это выяснится только тогда, когда на сцену выйдет новое общественное движение, вдохновляемое все теми же левыми и радикально-демократическими идеями.
Евгения Долгинова
Простые и сложные
Интеллигент как мещанин
Люблю, когда про быдло. Про быдло, про скотов, бескультурье, свинство, про «они и мы», про «да что вы хотите, он из простых» (а мы из сложных). Тема не сказать что повсеместная, однако не умирающая; большая вербальная работа по растождествлению себя с «народом» совершается средним интеллигентом на протяжении всей жизни. И как в таком разговоре распахивается человек, как он себя проясняет! Дама по случаю – машина встала – осенила себя крестным знамением и опустилась в ад подземки; рассказывает дежурно-нервическое: понюхала кариесные пасти, помазалась человечьим потом, сломала двадцатибаксовый акриловый ноготь, а завершает высказывание: «Таков мой прецеНдент хождения в простой народ». Народ в метро межсословен и непрост, это понятно даже пришельцу из «Лендровера», поэтому дефиниция построена на имущественном различении («безлошадные»). «ПрецеНдент», казалось бы, выдает с головой, – однако даму («дизайн интерьеров») и в мещанки просто так не записать: на полках дресс-код – Пелевин-Сорокин-Улицкая, Фукуяма и Августин Блаженный, вчера ходили в Дом музыки на скрипичный концерт, журналы по специальности читает на английском, участвует в благотворительности, подает нищим и может заплакать не только при виде телевизионных детей Сомали, но и, например, подкормить уличную деточку. Мы понимаем, что на самом деле дизайнер интерьеров не испытывает ни классовой ненависти, ни физиологического отвращения, что она и не такое нюхала, а в юности ездила зайцем в питерском плацкарте, – что она, попросту говоря, выделывается, то есть решает проблемы сословной идентификации. Зачем, от каких таких комплексов? Это ощущение социальной неуверенности, нужда постоянно доказывать себе самому (что много сложнее, чем окружению) свою чувствительность и уязвимость свойственны не только разночинцам-образованцам. Очень небольшой части интеллигенции удается сохранить или воспитать в себе «дворянское чувство равенства со всеми живущими». Интеллигент обязан пропагандировать демократические ценности и быть недемократичным в бытовом поведении. Иначе ему не выжить.
Сегодняшний «народ», точнее, «простонародье» – сплошь горожане. Это соседи интеллигента, люди мещанского звания, пролетарьят, лимитчики, рабочие-замкадыши.
К быдлу деревенскому интеллигент относится много снисходительней, теплее – и потому, что мало знает деревню (личные контакты избирательны, по большей частью уходят в память детства, студенческую картошку или дачную жизнь), и потому, что знает про деревню все («мужики там дерутся, топорами секутся, а по будням там дождь и по праздникам дождь»); не изжиты еще и буколические умиления – парное молочко, левкои, помидор, сеновал, что отчасти оправдывает существование производящего все это неопрятного человеческого перегноя. Кроме того, деревенские – они такие забавники, особенно которые пьянь и дебоширы, из-за забора можно этнографически прищуриться на топор, навести невидимый лорнет. Бывают, конечно, приступы коллективного испуга – вспомним, сгорел священник в селе Прямухино, и по первоначальной версии СМИ сожгли его односельчане за то, что «не давал грабить церковь и призывал не пить». Абсурднейшая версия с точки зрения здравого смысла? – абсурднейшая, и очень быстро не подтвердившаяся, но поверили легко и заинтересованно, как иностранцы. Загудели про власть тьмы и жизнь животных, а когда интеллигентный священник из прихода Св. Татьяны (храм при МГУ) призвал создавать для народа, подобного прямухинскому, специальные военные поселения типа аракчеевских – мало кто возмутился. Но это нечасто случается.
Другое дело – ближний простолюдин. Все ближе, и ближе, и ближе: дети учатся в одном классе, а на родителях, может статься, одинаковые куртки. В квартирах один и тот же домашний кинотеатр из «Электронного рая». Продавщицу Раю с третьего этажа можно встретить на отдыхе в Анталии, и она напомнит про долг. Как жить, чем дышать?
Никогда еще интеллигенция не была так мучительно близка к народу.
Чем интенсивнее выравнивание сословий по уровню доходов и уровню потребления, тем острее нужда в классовых декларациях, тем навязчивее чувство, называемое социальным чванством. Именно потребительская унификация обостряет классовое самоощущение – оно становится все более протестным и более демонстративным. В девяностые, когда самые разные социальные группы были брошены в один костер отчаяния, происходило, воленс-неволенс, некоторое межсословное единение, верблюдами в челночных экспедициях работали мэнээсы и слесари, за прилавком в Лужниках стояли московские учителя и заслуженные кондитерши. Но то был фронт, война за физическое выживание, «послевоенная» же смена шинелей на платьица снова поставила вопрос о фасонах и брендах платьиц. И здесь измена: известная формула «Интеллигент – это человек, который тратит на книжки не меньше, чем на водку» внезапно стала работать и в обратном направлении. Мещанин и пролетарий тоже начали «тратиться на книжки» – как минимум, на учебники для детей (а куда денешься?), на романы Донцовой, на глянцевые журналы для отроковиц. Сближение идет по многим ценностным линиям: собственность, образование для детей, благополучие, семья. Интеллигенция обмещанивается? Пожалуй: культ «опрятной бедности» сегодня непопулярен и в самых небогатых (педагоги, культработники) слоях, а с иронией говорить о «духовке» научились и возвышенные провинциальные литкружковцы.
Есть великий интеллигентский миф о «комплексе вины перед народом», вмененном – якобы – народовольческими идеалами и гуманистическим пафосом русской литературы. Вайль и Генис, например, считали родительницей этого комплекса карамзинскую «Бедную Лизу», иные – «Бедных людей» Достоевского, далее везде. Это представление о «комплексе», в свою очередь, сгенерировало массу широких, страстных и упоительно бессмысленных полемик о том, является ли интеллигент народом, и почему народ – это muzhik и baba, соха (кто видел соху?) и подзол, а не я, инженер Уткин, и не жена моя, врач Ковалева, народ – это мы, и в чем же мы, работающие и думающие, виноваты перед пьющими и лежащими. Не договорились – и не договорятся. Густое, вязкое пространство говорения, по-своему захватывающих публичных рефлексий (не тем ли и мы сейчас занимаемся?), весь этот бесконечный «канал-культура» прекрасно сосуществуют с пониманием того факта, что на протяжении последнего столетия русская интеллигенция только и делала, что по капле выдавливала из себя этот комплекс и, в конце концов, освободилась от него полностью. В тезаурус большей части интеллигенции легко вошли понятия «виннерства», успеха, «актуальности» и, соответственно, презрения к «лузерам» (вообще, когда кто-то упоенно говорит о лузерстве, я начинаю подозревать, что говорящий живет в пьющей коммуналке или в долгах как в шелках). Никогда еще глуповатые социал-расистские декларации не произносились так полнозвучно – и таким количеством образованных людей, никогда разговоры о «быдле» не были такими легитимными.
Они мало кого шокируют – и, наверное, правильно. Потому что за этим дискурсом не стоит искать симптомы классовой ненависти. Это, напротив, сближение сословий, медленное и когда-то долгожданное «стирание признаков». Радоваться ли ему – другой вопрос.
Захар Прилепин
Достаточно одного
О людях с тонким голосом и пронзительным взглядом
Главное качество русского интеллигента – нравственная и безропотная последовательность в своих заблуждениях. Только в таком случае интеллигента можно использовать как градусник: замерять им температуру и состояние общества. И это единственный случай в медицине, когда градусник может лечить.
Интеллигент Лихачев прав, называя первым в ряду русской интеллигенции Радищева.
В Радищеве изначально были заложены все черты грядущего русского интеллигента.
Он был образованный человек, но интеллектуалом не был: известно, что ему наняли учителя-француза, а тот впоследствии оказался беглым солдатом. Потом, конечно, Радищев выучился и праву, и филологии, но беглый солдат в качестве первого учителя – это концептуально.
Он был в известном смысле смелый человек, но напугать его все-таки оказалось не сложно. На допросах, арестованный за свое неразумное «Путешествие…», Радищев сразу же раскаялся, и, думаю, искренне. Правда, давая показания, в забывчивости, он вновь повторял все ту же ересь, что уже написал в «Путешествии…»
Сильный интеллигент, которого согнуть нельзя, зато можно сломать и убить – уже не интеллигент, а революционер. Посему Рылеева, да и вообще всех декабристов, к интеллигенции не отнесешь.
Радищева вернули из ссылки, пригласили в государственную комиссию по составлению законов, и он, дрожа слабыми руками и покрываясь испариной от ужаса, все-таки написал «Проект либерального уложения», в котором опять заговорил о равенстве всех перед законом, свободе печати и прочих светлых призраках русского интеллигента.
Председатель законотворческой комиссии, получив сей труд, поднял брови, в каждой из которых могла поселиться небольшая птичка, и громко произнес несколько слов, в том числе одно из области географии. Это было слово «Сибирь».
Терзаемый душевной лихорадкой, Радищев вернулся домой, выпил яду и умер в диких мучениях.
С тех пор интеллигенции ничего более не оставалось, как ступать след в след по грустному пути Радищева, бесконечно путешествуя из Петербурга в Москву, в то время как чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй гонится за тобой, обдает тяжелым запахом мундира и сапог, поднимает брови, откуда в ужасе взлетают птицы, и произносит «Сибирь» так, что явственно слышится «заморю».
Интеллигент тонко вскрикивает и смотрит пронзительными глазами.
Впрочем, и закричать огромным голосом, и взглянуть с пепельным, непоправимым презрением русский интеллигент тоже умеет; и даже ударить человека сможет – правда, один раз в жизни. И потом долго смотреть на свою ладонь, видя в ней мнимые отражения своей низости, злобы и бесчеловечности.
Русский интеллигент красив, но странной, нравственной красотой. Он верующий, но не воцерковленный. Он способен выжить на каторге, хотя самая мысль о ней способна остановить его сердце. Он видит культуру как огромную мозаику, в которой каждому узору есть место. Поэтому он способен любить в литературе или в музыке то, чего образованцы не принимают по скудоумию, которое они выдают за снобизм, а интеллектуалы – из снобизма, который в их случае является разновидностью скудоумия.
Русский интеллигент по-настоящему добр, как никто другой. Добрее мужика, солдата и поэта.
После Радищева Россия получила еще одного образцового интеллигента по фамилии Чехов. Первый свое «Путешествие…» издал в 1790-м году, Чехов совершил свое ровно сто лет спустя – в 1890-м он зачем-то отправился на Сахалин, где убил свое здоровье, составляя никому вроде бы не нужную перепись сахалинского люда. («…Какая наша грамота? Народ мы темный, одно слово – мужики…»)
Так Чехов задал тон. Чеховские бородки пошли в революцию, чтоб куда более рационально применить свои силы, но вскоре перестали быть интеллигенцией, а некоторые даже сошли с ума.
В течение всего века интеллигентов во власти не было, но ведь их там не наблюдалось и до революции.
Тем не менее чеховский тип поведения в двадцатом столетии был столь же определяющим, как радищевский тип – в девятнадцатом.
Михаил Булгаков был почти что Чехов, Трифонов очень Чехов, Синявский совсем Чехов, Маканин несколько Чехов и даже Валентин Распутин чуть-чуть Чехов.
Сегодня мы ожидаем нового интеллигента, потому что век уже начался, а его все нет.
Стало забываться само слово «интеллигент» и тем более черты, определяющие его.
Спешим напомнить, что интеллигенция – товар штучный, к тому же он не продается. Если ее все-таки купить, а потом, изнывая от нетерпения, развернуть, то обнаружится, что покупатель был жестоко обманут: брал, хоть и недорого, интеллигенцию, а в итоге черт знает что получилось, эльдар рязанов какой-то.
Выйти из интеллигенции очень легко, вернуться обратно почти невозможно.
В интеллигенцию долгое время норовили попасть с двух сторон: с одной – образованцы, с другой – интеллектуалы.
Первые туда не попадали по недостатку ума, вторые – по недостатку нравственности.
Академик Сахаров очень хотел быть интеллигентом, но созданная им водородная бомба тянула его в ад и раскалывала надвое гениальную, покрытую цыплячьим пушком голову.
Заявку на интеллигентность подавали целые колонны демократического движения. В 91-м году, 19 августа, я зачем-то шел в такой колонне по Арбату и особенно помню шедших рядом: эти белые, в неровную клеточку рубашки-безрукавки, эти несильные руки, покрытые редким черным волосом, и непременные часы с ремешком на левом запястье, эти очечки в плохой оправе, эти черные, опрятные усы над нервной губой. Рабочая интеллигенция, образованцы. В интеллигенцию их не приняли, да они и сами быстро остыли.
Самая хорошая интеллигенция та, что не осознает себя таковой. Самый настоящий интеллигент не строит свою героическую судьбу.
Интеллигент добр, я говорю. Интеллигент последователен. Интеллигент смотрит пронзительными глазами, сам того не замечая.
Если те, кто в начале прошлого века могли стать настоящими интеллигентами, уходили в революцию, то сегодня интеллигенция, даже не сформировавшись, уходит в дворню.
Пусть идет себе, нам и не нужно много интеллигенции. Надо всего одного интеллигента на целую стомиллионную державу. Всегда хватало всех по одному.
Один поэт был во все времена. Один полководец. Один интеллектуал. Один художник. Один герой. Один интеллигент.
Но ныне распадается хрупкая наша гармония. Поэта вроде бы видел, интеллектуала, кажется, знаю, полководца, если захотим, найдем, герой очевидно есть – а интеллигента нет.
Совсем нет, нигде.