Текст книги "Русская жизнь. Будущее (август 2007)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 16 страниц)
Аркадий Ипполитов
Ренессанс-XXI
Леонардо, Рафаэль и Микеланджело нашего столетия
Каким будет искусство грядущего? Занимательнейший вопрос, так или иначе свербящий в умах тех, кто вообще об искусстве думает. Во-первых, интересно, чем станут восхищаться наши дети, внуки и правнуки. Во-вторых, это очень полезно с точки зрения маркетинга: знать, на что ставить, кого поддерживать, что приобретать, чтобы и деньги получить, и передовым прослыть. В-третьих, будущее связывается в нашем понимании с вечностью, поэтому мысль об утверждении в нем помогает самоопределению: хочется все-таки уяснить, кто же ты на самом деле в веках – тварь дрожащая или право имеющий. Что же там будет, в искусстве XXI века?
У Саши Черного есть забавное стихотворение о том, как царь Соломон решил заказать портрет своей возлюбленной Суламифи скульптору Хираму. Решив, что позирование несовместимо со скромностью, он отделывается описанием Суламифи, взятым из «Песни песней». И в результате получает идолище с носом, как башня Ливанская, чревом, как ворох пшеницы, обставленный лилиями, и зубами, как стадо овец, выходящее из купальни. Проклятия раздраженного царя, узревшего это уродство, прерывает выступление пророка, вдохновенно возглашающего Хираму, что через тысячелетия молодые художники «возродят твой стиль в России».
Задумывался ли создатель Венеры из Виллендорфа, любуясь своим творением, о будущем? О, эта Венера палеолита, как она выразительна. Лица у нее нет, шарообразная голова со всех сторон покрыта одинаковыми отверстиями и волнистыми линиями, которые делают ее похожей на шишку или шлем космического скафандра. Но тело умопомрачительно: огромные тяжелые груди лежат на необъятном чреве, бока полновесно свисают на широченные бедра, ляжки колышутся, как море. Куда там кубофутуризму. Человечество через тридцать два тысячелетия заблуждений, оставив позади афродит книдских, средневековых худосочных ев, фригидность ренессансного идеала, роскошное цветение барочного целлюлита, голую вульгарность мах и олимпий, вернется к восхитительному языку пластики подлинно лаконичной, символичной и выразительной, столь точно угаданной им, безымянным творцом, обретавшимся где-то около Виллендорфа тогда, когда никакого Виллендорфа и не было. Знал ли, чувствовал ли греческий скульптор, ваяя в начале V века до н. э. памятник тираноубийцам-неудачникам Гармодию и Аристогитону, что он создает прообраз великого знака, символ нового человечества, свободного, сбросившего оковы капитализма Что его незадачливые Гармодий и Аристогитон, чуть-чуть приодевшись и замаскировавшись под колхозницу и рабочего, превратятся в главную икону СССР – передового эксперимента человечества, которое шагнуло в светлое будущее и там, в светлом будущем, безнадежно увязло? Черт его знает, что они чувствовали и думали, эти гении: ни от виллендорфского творца, ни от греческого скульптора ни одного интервью до нас не дошло.
Саша Черный наделяет пророка чертами дальновидного арт-критика, почувствовавшего тенденцию, актуальную для будущего. Есть теория времени, которой, в общем-то, придерживается сегодняшнее большинство, – идущая от Гераклита, утверждавшего, что время подобно реке и невозможно дважды вступить в одну и ту же воду. Есть и другие теории, в том числе теория цикличности времени и буддийская идея о вечном перерождении, отрицающая эволюционизм в европейском его понимании. Многочисленные истории искусств по-прежнему пережевывают общую идею трансформации, хотя искусство находится в сложнейших отношениях с так называемым развитием, так как определяется гениями, а гениев прогнозировать невозможно. Но, зная прошлое и предположив (а такое вполне возможно), что история не эволюция, но вечное возвращение, почему бы и не помечтать о том, что бы делали гении, о которых нам известно достаточно много, в XXI веке? Леонардо, Рафаэль и Микеланджело, например.
Все трое столь прочно укоренились в вечности, что их индивидуальности трансформировались в обобщенный образ гения вообще, в три вневременных типа творчества. Изменчивый Леонардо, столь же многогранный, сколь и неуловимый, олицетворяет бесконечно ищущий ум, в величии своей одухотворенности ко всему равнодушный, даже к реализации. Ангелоподобный Рафаэль в сотворенном им совершенном мире привел в равновесие жизнь и смерть, наслаждение и страдание, счастье и горе. Дерзновенный Микеланджело, взвалив на плечи глыбу мук человеческих, восстал против земного притяжения, достигнув высот, для человека почти непереносимых. Ну и что бы эти три гения делали в ближайшем будущем, если они такие вечные, совершенные и мифологичные?
Леонардо родился в 1952 году и был незаконным сыном высокопоставленного столичного адвоката. Детство его прошло в провинции, в идиллии послевоенного Амаркорда, где он пользовался всеми привилегиями мальчика из богатой буржуазной семьи, смутно ощущая некоторую отчужденность от окружающего, породившую его прославленную страсть к одиночеству. Он был очень красивым, избалованным и печальным юношей; таким, во всяком случае, его вспоминают соученики по факультету изящных искусств Болонского университета, где он оказался в конце 60-х. Ни учение Мао, ни сексуальная революция, ни марихуана его не привлекали, и он держался особняком, хотя многие испытывали к нему расположение. Впрочем, в 1973 году на него пало подозрение в отношениях с «красными бригадами», которое впоследствии сняли. Большую часть времени он проводил в роскошных болонских библиотеках, часами просиживая над коллекциями натуральной истории, скелетами и окаменелостями, собранными в XVI-XVII веках, иллюстрациями из старинных анатомических трактатов с плетением вен и сухожилий, картами звездного неба, заполненными абрисами мифологических существ. Первые его опыты – абстрактные композиции в стиле Фонтана, очень декоративные, с очевидным пристрастием к дорогим материалам вроде настоящего золота или толченого лазурита. Их сразу же стали покупать, так что в деньгах он нужды не испытывал, хотя тратил их еще легче, чем приобретал, в основном на всякие материалы. К абстрактным опусам он быстро охладел, занявшись инсталляциями в духе arte povera – «бедного искусства», весьма актуального в Италии начала 70-х. «Бедное искусство», однако, в его исполнении выглядело весьма богато, так как он любил включать в свои объекты различные фрагменты антиквариата, тогда относительно доступного: гравюры, осколки майолики, ткани, кусочки скульптур и мебели. Ни Мерц, ни Ведова, ни другие радикалы его своим не считали, хотя он и принял участие в нескольких римских и миланских выставках, обретя известность. Одну его инсталляцию даже приобрел МоМА, и его имя все время всплывало в обзорах современного итальянского искусства, к чему он относился с полным безразличием, производившим некоторое впечатление.
Рим и Милан, чьи галереи предлагали ему вполне карьерные контракты, он ненавидел, к тому же ничего не делал вовремя, а если и делал, то совершенно не то, что от него ждали. От «бедного искусства» один шаг до концептуализма, и Леонардо честно пытались вписать в концептуализм, когда он занялся конструкциями с использованием обрывков старинных текстов, отражающихся в зеркалах. Только к ним привыкли, как он их бросил и тут же вмонтировал в стеклянный куб восковую маску, окруженную живыми змеями, ящерицами и пауками, жравшими друг друга и мышей, время от времени в куб запускаемых. Это произведение никто не купил, но оно стало гвоздем выставки «Колдовство Медузы», состоявшейся в Вене в 1987 году, где на художника обратил внимание Саатчи, пригласивший его в Лондон. Великого галериста Леонардо довел до белого каления тем, что начал экспериментировать с недолговечными конструкциями из льда с замерзшими в нем кусочками золота; ценой огромных усилий, однако, из него все же удалось выбить персональную выставку, вполне себе прогремевшую. После успеха он вообще перестал работать, пробавляясь заказами на оформление лондонских бутиков Версаче и обедами с миллионерами. Сильных мира сего он умел обаять, как никто другой. Благодаря обедам и бутикам запо-лучил очень приличный грант от влиятельного лондонца русского происхождения и умер в живописном и дорогом домике в английской деревне в 2019 году, проведя там последние двадцать лет жизни и мало с кем общаясь. После него остались тома набросков и экспликаций страннейших проектов, вытащенных на свет Божий в 2025-м, когда галерея Тейт-Модерн провела большую ретроспективу, причем молодым художникам было предложено воплотить в реальность все то, что было столь туманно очерчено в его записях. Пресса называла (или обзывала) его Стивеном Кингом концептуализма, а также салонным концептуалистом и концептуальным сюрреалистом, но по рейтингу газеты Art News Paper 2058 года он вошел в десятку самых влиятельных художников XXI века. Никакой Джоконды он не создал.
Отец Рафаэля был более чем скромным последователем Де Кирико и Карра, но в провинциальной Умбрии, вопреки своей архаичности, имел некоторую известность. Его сын, родившийся в 1983-м, в шестнадцать лет поступает в миланскую Академию Брера на отделение декораторов, а уже в 2000-м работает на Дольче и Габбана, сделав для их осеннего показа серию рукавов, всеми отмеченную. Модные миланские дома стали драться за этого юношу уже в период его учения: еще бы, красавец был столь обаятелен, что мог бы даже и не быть талантливым, а талантлив он был несомненно. Несмотря на успех, рисовать тряпки он скучал, хотел большего, декорировал квартиру для одной из племянниц Аньелли и еще несколько интерьеров, а в 2004 году уехал в Париж. Там шикарные опусы в стиле, как он сам определил его, японского маньеризма имеют головокружительный успех, и Гальяно плачет кровавыми слезами после демонстрации коллекции «Гэндзи-моногатари», сделанной Рафаэлем для Диора. «Эли» с «Вогами» выходят с его портретами на обложках, он получает кличку «идеальный кутюрье», т. е. «идеальный портняжка», которой несколько тяготится, все время пытаясь настаивать на том, что он по природе художник, а по роду деятельности декоратор. Хотя AD пишет о нем на всех языках, проектирует он лишь квартиры и виллы – в том числе, в 2010-м, свою собственную виллу в Сен-Тропе со смешным именем Мадама; там под кровом двадцатисемилетнего гения любят тусоваться все гламурные старушки от Кейт Мосс до Моники Беллуччи. Заказов куча, хотя для «серьезной» архитектуры стиль Рафаэля слишком поверхностно красив, и он курсирует между Нью-Йорком и Токио с интенсивностью наркокурьера. Светские хроники переполнены его фотографиями и сплетнями о его романах, он входит в десятку самых красивых мужчин мира и в сотню самых богатых. В 2015 году Рафаэль открывает собственный модный дом – причем на него, будучи молодыми, успевают поработать все самые влиятельные модельеры первой половины XXI века: Жюль Роман, Джон Удино, Полидор Краваев и Перино Дель Вага. Он же прославил самого крутого фотографа моды 20-х-30-х двадцать первого века Маркантонио Раймонди. В 2020-м Рафаэль внезапно умирает на своей вилле в Сен-Тропе накануне предполагаемой свадьбы с вьетнамской манекенщицей Фо. Той по завещанию не достается ничего – к всеобщему удивлению, все состояние покойного передается фонду по борьбе с голодом в Африке. Сплетни о его смерти разнообразны – в том числе версии о самоубийстве, нервном истощении и передозировке кокаина. Года два о нем еще пишут глянцевые журналы, а в 2050-м он уже признан лицом гламура третьего тысячелетия. Сикстинская Мадонна не появилась.
С Микеланджело сложнее всего. Он родился в 1975 году в нью-йоркской Little Italy. Его мать рано умерла, а отец, правоверный католик, владел рестораном. Отношения с отцом были, мягко говоря, сложные. Во всяком случае, Микеланджело в раннем возрасте уходит из дома, подвизается в Гринич-Виллидж начала девяностых, но об этом периоде его жизни известно мало. Ходят темные слухи, что нос ему сломали в баре Boots and Saddle, но может, это и враки. А правда то, что в это время он делал отличные фотографии, все больше leather and jeans, страшные и красивые, но фотографией заниматься не собирался – она была лишь частью его странных антропоморфных объектов-рельефов из мягких материалов. Ему покровительствует некий добропорядочный мафиозо по кличке Иль-Маньифико, оплативший его обучение на архитектурном факультете Нью-Йоркского университета. Микеланджело добивается известности со своим дипломным проектом – в 2002 году представляет памятник башням-близнецам, сколь выразительный, столь и неисполнимый. Благодаря этому сразу получает место в студии Даниэля Либескинда и грант на дальнейшее обучение в Италии, причем ему удается совместить первое со вторым. Он приземляется в Америкэн-фаундейшн в Риме и очень много работает. О его бумажной архитектуре говорят по-английски и по-итальянски; скандал с презентацией проекта «Папская гробница» (2005) раздувается руганью вновь избранного папы, объявившего проект кощунственным. Правые католики (т. е. большинство) его проклинают, левые (т. е. меньшинство) защищают, а сам он поносит всех подряд, особенно коллег-архитекторов. Нормана Фостера он определил как архитектора проворовавшихся московских бюрократов, принца Чарльза и иже с ним объявил крестоносцами китча, Доминика Перро назвал архитектором золоченых соплей, Рэма Кулхаса – скучным, как пчелиная матка, а Минору Ямасаки посоветовал сделать харакири, хотя тот и так уже был мертв. Все это можно прочесть в его многочисленных интервью; при личной же встрече он почему-то обозвал Заху Хадид толстожопой жидовкой. Архитектурные вестники тут же оповестили об этом весь мир. Ни сдержанности, ни политкорректности, – зато Микеланджело заслужил кличку «дикий итальянец» и всеобщее уважение. Италии от него тоже доставалось: он говорил, что современная итальянская архитектура только и может, что мусолить муссолиниевские откровения. В 2010-м отправился в Германию, выиграв конкурс проектов памятника гомосексуалистам – жертвам концлагерей, проспонсированный международным гей-сообществом. Строительство было заморожено: германское правительство никак не могло определиться с местом возведения памятника, к тому же сам архитектор вызвал всеобщее возмущение своими гомофобскими заявлениями в прессе. Зато у него завязались отношения с Брунеем и Бутаном, где он работал несколько лет, в конце концов вдрызг разругавшись с их султаном и королем соответственно. Затем построил кое-что в Найроби и Каракасе, на деньги хиппующего миллиардера спроектировал молодежный квартал в Гоа. В 2022-м водрузил в Милане памятник Пазолини в ознаменование его столетия, не удержавшись на открытии от слов «Собаке собачья смерть», хотя к пазолиниевскому марксизму относился с большой симпатией. Левые настроения подтолкнули Микеланджело к переговорам с Кубой, но Куба к тому времени либерализовалась и от идеи мемориала Фиделю Кастро отказалась. Последние десятилетия своей жизни Микеланджело провел в затворничестве во флорентийской мастерской, время от времени посылая на конкурсы проекты, никогда не побеждавшие, но широко обсуждавшиеся, и общался только с эссеисткой Фаустиной Аттаванти, прозванной Сьюзен Зонтаг наших дней, а также с молодым архитектором Томмазо Кавальери, прославившимся исключительно тем, что он подготовил посмертное издание статей своего учителя, вышедшее в свет через восемь лет после его смерти, в 2072-м. Публикация произвела эффект взрыва бомбы, в интернете ее признали самой читаемой книгой года. Самой читаемой и самой злобной; «в мире еще не появлялось столь беспощадно уничтожающей критики нашего века», – писали о ней в архитектурных и литературных ревю. В 2099-м Микеланджело был признан гением, определившим лицо столетия, но Страшного Суда он так и не написал.
Что ж, в XXI веке все не так уж плохо. Что с того, что «стратегия» важнее «шедевров», – шедевров понаделано и так больше, чем нужно. В конце концов, это все мифология – хоть и какая-то, мягко говоря, бартовская. По-настоящему интересно, что произойдет в XXII веке – и скоро ли мы, как в том анекдоте про карликов, совсем уж до мышей дое*емся.
Денис Горелов
Дело житейское
Бергман почил в момент, когда человечество окончательно разуверилось в том, что он смертен.
Бергман почил в момент, когда человечество окончательно разуверилось в том, что он смертен.
В некрологе-98 Куросаву назвали «последним из великих, если не считать Бергмана». Бергмана считать было как-то не принято. Есть лето, есть зима, а где-то далеко в Швеции есть остров Готланд, на котором есть Бергман. Он там сидит в глухом затворе в деревне Форе и никого не принимает, кроме Тарковского, который давно умер. Там у него прибой и книги. Наверно, еще большие черно-белые фото его баб, которых все мы знаем по его фильмам.
Классикам пристало коротать остаток лет в плетеных креслах у осеннего моря, в берете и вязаной кофте на крупных пуговицах. Морской минор внушает обыденному стихийную величавость – ту самую, которой Бергман так искусно научился насыщать самые простенькие житейские сюжеты к сорока годам, сразу после притчевой трилогии «Девичий источник» – «Седьмая печать» – «Земляничная поляна» (там особый вес произносимого был заведомо обусловлен евангельскими коннотациями). Даже трехчасовой шепот и прысканье бывших супругов носили в его исполнении характер всечеловеческого архетипа (повторить успех «Сцен из супружеской жизни» позже не удалось Михалкову в «Без свидетелей»: слишком южный, эмоционально избыточный михалковский темперамент то и дело сбивал ровный сказ в характерную и оттого субъективную эксцентрику). К расхожим иконам американского Отца-Патриарха и советского Отца-Камертона (погибшего, разумеется) он добавил свой, шкурой выстраданный тип Отца-Надзирателя. Собственного родителя-пастора, батюшку в квадрате, которому следовало по окончании порки целовать руку, он с абсолютно шизофреническим раздраем явил в «Фанни и Александре» (затейник папа, директор театра, и отчим-педант в сутане суть одно и то же лицо! даром ли главным экранным толкователем Фрейда в Штатах числили именно Бергмана?).
Шведов не гнуло государство, не тиранили иноземные захватчики, и они со всею доступною страстью могли отдаться взаимоугнетению в семье. Со сжатыми губами, суженными зрачками, с тусклым огнем они строили под каждою крышей маленький, ладный кромешный ад домомучительства (первым зарифмовать национальных гениев Бергмана и Астрид Линдгрен темой Дома-Семьи догадался Ю. Гладильщиков, поклон ему десятилетие спустя за этнографическую зоркость). Деспот отец в «Корабль идет в Индию», крепостница мать в «Осенней сонате», капо сестра в «Молчании», вереница прочих составили свою камерную, предельно одомашненную галерею «капричос» – интровертных бесов, неслышно лютующих над ближними в каждом кувшине, шкатулке, аккуратном пряничном домике. И церковь, в садистских вертикальных государствах исполняющая роль оберега и Красного Креста, на мягкой скандинавской равнине оказалась единственной носительницей норм чугунного благонравия и западло. Местами филистерская, местами изглоданная сомнением, она оставила человека с Богом наедине, без подпорок и Слова. Национальное душевное здоровье пало жертвой великого закона сохранения боли, поддерживающего мировое равновесие этносов-баловней и этносов-парий. Быков некогда с мазохистским смирением воспел времена, «когда нас Сталин отвлекал от ужаса существованья». Швецию и пророка ея Бергмана отвлечь от ужаса было некому. Гладкая скандинавская история последних двух столетий обернулась тотальным психическим надломом, несомой, будто крест, трещиной на зеркальном стекле.
Вообще любопытно, как суетные, но прозорливые иудеи, которым грех жаловаться на особый ад безмятежности, все же потайным слухом чуют Бергмана. На протяжении полувека основным (и безответным!) апологетом грузного шведа являлся Вуди Аллен – кто ж не помнит в «Манхэттене»: «Если эта курва еще хоть слово брякнет о Бергмане, я ее задушу!» Оба заунывные ипохондрики, оба сняли по полусотне фильмов, оба раскидали по округе до десятка детей – Бергман своих, Аллен приемных; оба Моцарта любят, – но что-то мешало титану и богослову хотя бы краешком рта ответить на цветистые комплименты мелкого нью-йоркского недоразумения. Монументальный шведский невроз оказался стилистически далек от вертлявой семитской депрессии. Скрижаль разминулась со скороговоркой, хоть взгляды были общие.
Чинность сама по себе внушает почтение. Долгое время Бергман казался сторонним, с холма наблюдателем и летописцем большого скандинавского прибабаха. Только мемуары все расставили по местам – великий диагност и сам был с большим и очевидным для него самого приветом. Попытки сообща с братом задушить в колыбели месячную сестру, долгое и осознанное вожделение отцовской смерти, визиты в мертвецкую, изучение надписей на детских могилах, ночные кошмары пыток, удушья и инцеста упорно оспаривали старинную максиму, что директором дурдома не должен быть псих. Должен. Больше некому.
Оттого ему и не интересны были мужчины – ущербные, рефлективные, раздавленные, – что такого он каждый день с отчаянием наблюдал в зеркале. Исстари, с поздних сороковых весь бергмановский мир был сакцентирован на женщине – твердой в Писании, жизнелюбии и добре, да иногда еще имеющей силы бодаться с соплеменницами. В трети его фильмов – «Молчании», «Персоне», «Шепотах и криках», «На пороге жизни» – мужчин нет вовсе, как класса. Зато женщины непримиримы и используют тактику обходительного мягкого нажима, боя в перчатках. Хитрый манипулятор не раз практиковал сведение в одном кадре своих бывших жен и подруг – с обыденной точки зрения это было бессовестно, зато давало искомый художественный результат. Он был подарком продюсерам, ибо умел достигать запредельного накала в минибюджетном конфликте «двое в комнате» или «четверо в палате».
Женщина в его мифологии заместила Бога, с которым он окончательно разошелся в середине жизни – в возрасте, полностью исключавшем инфантильное позерство в вопросах веры. Протестантская прямота и честность в нем причудливым образом дезавуировались памятью о домашнем диктате, палочной духовности и пожатье каменной отцовской десницы. В стране с высокой продолжительностью жизни детские слезы стоят дороже – по номиналу.
Именно там, в мире без искусственных и суетных примесей гуманитарной катастрофы – без войн, инквизиций и геноцида, – сложилась адекватная бергмановская хроника человечества. Книга Бытия с подлинным весом каждого понятия.
Седьмой печати.
Причастия.
Молчания.
Стыда.
Шепотов и криков.