Текст книги "Русская жизнь. Родина (август 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
Евгения Долгинова
С царем в голове
Антипатриотизм – это всего лишь привязанность к власти
I.
…Тут на днях случилась война, вонючий сапог оккупанта ступил на изумрудную землю Сакартвело, всем честным россиянам стало стыдно и больно, и они взмолились: простите нас, пожалуйста!
Прости нас, великий Данелия Тицианович Габриадзе, простите, Окуджава Гамлетович Иоселиани и Пшавела Паолович Бараташвили, все певчие дрозды, все воды Лагидзе, весь цвет небесный, синий цвет. В московском воздухе разлилось большое пахучее мимино; язвенники презрели диеты и пошли в грузинские рестораны вкушать протестные харчо и сациви. Ждали, кто напишет: «Танки идут по Поти, танки идут по правде!» – и в самом деле, поэт Цветков написал пронзительное: «ты гори мое гори глазами огня», а мой молодой коллега, очень хороший, сказал мне, что противно-думать-о-погромах-в-Москве (он из непоротого поколения, уязвленного своей непоротостью), и я его понимаю: ожидание хоть какого-нибудь да погрома – дело завлекательное и драматичное. Знакомый грузин (урожденный ленинградец), озадаченный, сказал: «Слушай, меня сейчас все так облизывают, словно мне ногу оторвало… Может, попросить у них денег на машину?» Соседка по даче достала с чердака антикварную виниловую пластинку ВИА «Орэра», и мы копали чеснок под божественное многоголосие.
В эти дни цхинвальские жители еще не вышли из подвалов, и обстрелянные, побывавшие во многих горячих точках военкоры в панике писали из бункера обращение об эвакуационном коридоре, а вырвавшиеся посылали sms-ки – «там п-ц, такого не было в Чечне, нигде не было», умирали старики, взрывались солдаты, – но сердце среднего столичного интеллигента болело совсем не о них. В Живом Журнале тысячи россиян молились за тбилисскую блогершу, которая опасалась ехать к сыну на море, в Аджарию (через Гори); перебивая себя рыданиями, ей предлагали деньги, кров, стол, связи, знакомства, черта в ступе – и каялись, каялись, каялись неутомимо. Тинико (автор великолепных рецептов грузинской кухни) царственно принимала покаяния, от помощи отказывалась, через неделю спокойно уехала в Кобулети – и по сети прошел глубокий облегченный выдох. Читать это было жутковато, и хотя интернет-говорение всегда несколько гротескно, оно не перестает быть самым точным срезом общественного мнения – во всяком случае, средового. Или вот представители международной правозащитной организации (обычно предваряется эпитетом «авторитетная» – ну это кому как), съездившие с инспекцией в Осетию и Гори, эффектно «разоблачили» государственную ложь о количестве погибших в Южной Осетии: анонимный источник им сообщил, что в Цхинвальской больнице за дни боев было всего 44 трупа («всего!» «че-то маловато для катастрофы!») – и эта цифра (возможно, и реальная) пошла гулять сама по себе как базовая цифра всех потерь осетинского мирного населения. Правозащитников даже можно понять: business only; но как понять тех, кто радостно согласился с примитивной информационной манипуляцией и злорадно заблажил о ничтожности потерь, не задумавшись о невозможности (и ненужности) доставлять всех убитых в разбомбленную больничку? Представляются люди с вечно распахнутым ртом, силы добра кладут в него любую субстанцию, им отвечают: «Нектар!».
Собственно, ничего неожиданного в этом не было – синдром интеллигентского коллаборационизма описан много раз, а самым расхожим чтением в эти дни обречен быть «Дневник писателя» Достоевского 1877-1878: с какого места не откроешь – все прямое попадание. И все-таки в каждом проклятом августе с интересом прислушиваешься к общественной реакции на бедствие и зачем-то надеешься, что что-то сдвинется, просветлеет, и программа «сука-падла-как-я-ненавижу-эту-страну» ну хотя бы раз даст сбой.
Нет, не дает сбоя, работает безупречно.
II.
Расцвет официозного патриотического дискурса, подогреваемый некоторыми осторожными, но вполне символическими успехами России (идет ли речь о победе Димы Билана на мусорном Евровидении, о нашем футбольном ли росте или об укреплении рубля – неважно), – в самом деле испытание и для нравственного, и для эстетического чувства. Есть ряды, к которым не хочется прислоняться даже вербально, – и если они начинают говорить правильные слова, совпадающие с твоим внутренним строем, ты начинаешь ставить под сомнение сам этот строй. Бывает, послушаешь патриотический спич сановного Иван Иваныча, а у него на лбу вместо рогов давно растут крупные алые буквы: «Коррупционер, стаж 20 лет, меньше лимона не предлагать», – и как-то того: воротит. Вот Галина Вишневская продавала свою коллекцию искусства, ее скупил олигарх, ну и ладно бы – нет, олигарха эфирно нахваливают за патриотический поступок: вернул на родину нашу культурную ценность. Это патриотизм? Дайте две, как выражается юность.
«С акулами равнин отказываюсь плыть» – все бы правильно, но одна проблема: акулы и не приглашали. Какой-нибудь миллиардный организм начнет, чуть спотыкаясь, про любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам, и хочется прямо сказать: не замай нашего Пушкина! – но ведь, по справедливости, Пушкин такой же наш, как и его. И оттого, что чиновник либо деловар вместо общеевропейских демократических ценностей начинает, согласно новой директиве, пропагандировать ценности национальные, – ни первые, ни последние не убавляют и не прибавляют в цене. Безграмотные лужковские плакаты о любви к русскому языку не компрометируют русский язык, и от того, что они пишут «словестность», словесности нашей ни тепло ни холодно.
III.
Интеллигентский антипатриотизм есть не чувствование, не убеждение, не ума холодное наблюдение, – но священная обязанность, тяжелый долг сословного фрондерства. И вряд ли дело здесь только в пресловутой оппозиционности интеллигента к любой власти, которая будто бы является его видовой характеристикой (не счесть персон, эффективно сочетающих упоительное дневное служение Отечеству и вечернюю, досуговую ненависть к нему же). Обратная зависимость от мнений власти диктует личное нравственное и эстетическое чувство, и в этом заключается ужасная несвобода, чудовищное рабство, может быть, более разрушительное, чем простодушный сервилизм обывателя. Так и рождается невозможность оценивать ту или иную ситуацию с позиций личного здравого смысла, нужда в постоянном согласовании. В каком-то возрасте человеку следует эмансипироваться как от самой власти, так и от долга ненавидеть и презирать ее за сам факт существования.
А в школах надо бы обязательно рассказывать, чем закончил католический проповедник Владимир Печерин, автор знаменитого стихотворения-манифеста «Как сладостно отчизну ненавидеть и жадно ждать ее уничтоженья» (М. Гершензон называл это стихотворение «ключом к пониманию умственного развития российской интеллигенции целой эпохи»). Написал в 1834 г., а в 1851-м уже просил читателей: «Не осуждайте!», просил прощения за этот глупый «припадок байронизма», объяснял ужасным юношеским одиночеством, «номадством», тоской.
Мальчик сболтнул – а «умственное развитие» осталось, все развивается и развивается, и ничем его не перебить. «Приказано ненавидеть».
IV.
…Ехали в метро, говорили – о чем же еще? – об Осетии. Откуда-то снизу к нам прислушивалась бабушка – юркая старушка, явно не городская, в платочке под горло, единственная сухая в мокрой, пылающей пассажирской толпе, – уходящий, рассеивающийся тип. Я на всякий случай потрогала сумку, но бабка деловито заговорила. «Товарищи, у меня вопрос. Муж мой в пятьдесят первом служил с одним парнем, осетином. Хорошие люди, он говорил». – «Ну… разные», – почти согласились мы. «Он говорил, хорошие. У меня пятьсот рублей есть, а куда послать, я адреса не знаю. Газету теперь и не купишь, десять рублей у нас газета стоит. Хожу, спрашиваю людей, никто не говорит». Я назвала адрес осетинской общины на Новослободской. Бабушка обрадовалась – близко, пересадка на Чеховской! – и пять раз повторила адрес. «Я и армянам помогала, – похвасталась она, – сто рублей посылала им на землетрясение – а сейчас копейки. Ну, как-нибудь, с Божьей помощью…»
Вышла из вагона, стояла, улыбалась, махала нам рукой.
Бабушка.
Свободная.
Без газеты, без интернета, без начальника в голове.
Михаил Харитонов
С большой буквы и маленькой
Место, где нас нет
– На нас все держится, – сказал Алексей Яковлевич и немедленно выпил. Кажется, третью – или, может, четвертую.
Я был мал еще. За стол меня пустили на правах сына своего отца. Алексей Яковлевич Японосельский, член-корр. АН СССР, знаменитость, автор культовой книжки «Интересная физика» – писанной в соавторстве с великим Львом Вогау, – приходился моему папе кем-то по научной части: научруком или вроде того. То есть, можно сказать, родственником, если иметь в виду обычный стиль отношений внутри советской науки, особенно внутри Минсредмаша, то бишь атомной отрасли.
Правда, к тому времени мама с папой уже давно и безнадежно разругались. Но Алексей Яковлевич, в отличие от многих прочих, сохранил хорошие отношения с обеими частями развалившейся семьи. Поэтому он и сидел у нас на дачной верандочке, и пил четвертую – а может, пятую.
– Вот это, я считаю, плохо, – отозвался мой дед, уже прикончивший шестую.
Деда моего звали Иваном Михайловичем. В отличие от рафинированного Японосельского у него не было даже аттестата, не говоря о дипломе. Русскому парню родом из детдома – точнее, из детской колонии Шацкого – получить такие ценные документы было сложновато. Поэтому его пачка авторских свидетельств была существенно тоньше, чем могла б в иных обстоятельствах: необразованного ваньку, не имеющего нужной бумажки, очень легко обкрадывать. Тогда это называлось – «оформить на себя». Начальство, сослуживцы и прочая шелупонь оформили на себя три четверти того, что придумал и создал мой дед, простой русский человек Иван Михайлович Кондратьев.
– Чем плохо-то? – спросил Японосельский, берясь за седьмую.
Несмотря на сословные, национальные и прочие различия, мой дед был человеком его породы – что называется, головастым. Они друг друга прекрасно понимали, хотя и часто спорили.
– На нас все держится, – повторил дед. – То есть ОНИ у нас на шее сидят. А мы ИХ на себе тащим.
Алексей Яковлевич задумался. Ему не нужно было специально объяснять, кто такие ОНИ. Он с НИМИ имел дело всю сознательную жизнь – и ненавидел их до судорог, как и всякий советский человек, на свою беду родившийся в СССР с умом и талантом.
– Ну… – сказал он, – сидят. Но ОНИ же от нас зависят. И сами должны понимать. В конце концов они вынуждены будут… – Японосельский замялся, но было понятно, что он имеет в виду. Даже мне, хотя я был, повторяю, мал еще.
– Вот поэтому ОНИ когда-нибудь все это… – дальше мой дед произнес нехорошее слово, обозначающее примерно «угробят».
– Ну, не угробят. Это их родина все-таки, – заключил Японосельский и махнул восьмую.
***
«То березка, то рябина, куст ракиты над рекой. Край родной, навек любимый. Где найдешь еще такой». Чувствовалось, что автору было смертельно скучно, и тот самый край он в гробу видал. То есть эта такая песня о «том свете».
Когда я писал эту статью, то решил поинтересоваться, кто авторы музыки и слов. Оказалось – музыка Д. Кабалевского, слова некоего А. Пришельца. Ну да, символично. Только Пришельцу и петь песни о Родине, как может быть иначе-то, в самом деле. До чего же это характерно.
Еще было – «с чего начинается Родина». Предлагались варианты – «с картинки в твоем букваре», «с хороших и верных товарищей, живущих в соседнем дворе». Дальше было что-то про песню, что пела нам мать. Это уже резало слух – мать все-таки у каждого своя, и что это за мать, которая пела «нам» – а тут слышалось явственное «всем»? Догадка была проста – под веками вспыхивал великий красно-черный плакат военного времени. Родина-Мать зовет.
Еще ассоциации. Родина – что-то утреннее, розовое. Зорюшка. То, что красит нежным цветом стены древнего Кремля. Не самые стены, нет – это, скорее, «проклятое прошлое». А вот именно то, что их красит. Целующий, любящий луч очень-очень раннего утреннего солнца.
Я в детстве видел такое – когда меня везли с дачи, поздним жарким летом, очень рано. Мы уже подъезжали – на «Москвиче», водитель почти спал, бабушка моя просто спала, я тоже клевал носом на заднем сиденье, и вдруг – стройка, забор, розовый кирпич, и сверху чистый, безгрешный свет, которое все это безобразие румянит и золотит, да так, что хочется выйти из машины, обнять нагретые доски, смотреть и улыбаться.
И другое – туман. Тоже утренний, но не светлый, а белый: холодный, росный. Туман поднимался над речкой, путался в ивах, и это было безумно красиво и почему-то очень грустно, и само собой вспоминалось о каких-то жертвах, принесенных на алтарь, – хотя что вру, не думал тогда я ни о каком алтаре, просто грустно от мороси, от сырости, и как же хорошо, когда солнышко.
Все это было родное. То есть свое.
***
Вообще говоря, ничего особенно прекрасного – как, впрочем, и особенно плохого – в этом слове нет. «Родина» – это всего лишь место, где ты родился. Появился, так сказать, на свет. Не весь свет, а именно та точка, где это произошло с тобой. То есть для тебя – и, добавим, только для тебя.
Таким образом, «родина» – понятие субъективное, хотя и имеющее объективные корни.
В пару к нему существовало понятие объективное, хотя и с субъективными корнями – «Отечество» (для любителей этимологии: это русская калька с латинского patria). Место, с которым связаны судьбы поколений твоих предков по отцовской линии.
Нельзя сказать, что это понятие объективно в полном смысле этого слова – мало ли откуда родом наши пращуры на самом-то деле – но, скажем так, оно претендует на объективность, причем волевым образом.
Само понятие Отечества предполагает навязывание своей воли прошлому: волю, обращенную на происхождение «волящего», на корни его.
Человек, полагающий для себя свою страну не чем-нибудь, а именно Отечеством, как бы тем самым говорит: откуда бы ни пришли мои отдаленные предки – это уже не важно, но я хотел бы, чтобы они родились здесь: в этих горах, на этой реке, в сих лесах. «Века б они здесь жили», а даже если так случилось, что нет – «я о том мечтаю, чтоб так было».
Что, конечно, тоже субъективизм – хотя и не всегда это он: ведь предки большинства искренних патриотов и в самом деле жили «в своем Отечестве», покидая его пределы лишь по крайней надобности, обычно военной, – но субъективизм, стремящийся утвердиться как нечто объективное, реальное.
Теперь обратимся к «Родине» с большой буквы. То есть к советскому концепту «Родины».
Она является точной противоположностью «Отечества». Это не только место, где появился на свет ты сам – а то место, где ты должен был бы появиться на свет, если бы имел возможность выбирать. Например, всякий советский человек должен был мечтать родиться в Москве, на Красной площади. К сожалению, это невозможно – иначе на месте Мавзолея следовало бы строить элитный роддом. Хотя, впрочем, Мавзолей играл схожую роль: это было место второго рождения советского человека, место обретения им, так сказать, окончательной советской идентичности.
То же касается и потомства советского человека. «Родина» – это не только место твоего рождения, какое бы ты должен был выбрать, как честный советский человек, нет. Но еще и место рождения предполагаемого потомства, место жительства будущих поколений.
Итог таков. Отечество – это место, где я родился и где бы мне хотелось, чтобы родились мои деды и отцы. Родина – это место, где я хотел бы появиться на свет и где бы мне хотелось, чтобы появились на свет мои дети и внуки.
***
Для советского человека «родина» – нет, «Родина», обязательно с большой буквы – была чем-то абстрактным и одновременно пугающим.
Дело в том, что советская концепция «Родины» была ограничивающей.
Предполагалось следующее: Родина – та, что не отпускает. Не отпускает вас лично – и не отпустит ваших детей. Родина – это сила, которая принудит ваших внуков появиться на свет не где-нибудь, а примерно в том же самом месте, где прописаны вы. То есть, скорее всего, там же, где и родились – иначе откуда прописка.
Это было связано с функцией Родины как удерживающего начала, «катехона». «Удерживающая», «хватающая за штаны» – вот как воспринимали Родину советские люди, которых не выпускали гулять во всякие там Парижи и Брюссели, не говоря уже о сладостном и запретном Нью-Йорке, о котором «и мечтать-то невозможно». Родина – крепостная помещица, «злая Салтычиха», которая пригвоздила русских к себе, не дает им поездить, посмотреть мир, пожить там-сям, потереться в большом человеческом мире, открытом для всех, кроме нас, несчастных.
Если опять обратиться к песенному жанру – все сказано в песне «Летят перелетные птицы». У меня всегда проходил холодок по позвоночнику от этого обреченного – «а я остаюся с тобой». И дальнейшая симуляция свободного выбора этого «остаюсь» ничего не меняла.
Возможно, читатель тут сделает стойку – ага, автор мечтал о загранке, его не пустили, вот он и злобится. Нет. Более того, я признаю, что функция Родины как удерживающего начала несла не только обиды и неудобства.
Например, она же сохраняла разные советские народы. Сохраняла прежде всего друг от друга – растаскивая их по «малым Родинам», то есть «национальным квартирам».
Советские народы друг друга не любили. Теперь об этом можно не то что «говорить открыто» – теперь об этом не нужно никому особо напоминать, все и так знают, какие теплые чувства испытывают, скажем, армяне к азербайджанцам, грузины к абхазам, ну и все вместе взятые – к русским. В советское время эта нелюбовь ограничивалась мелкими бытовыми ситуациями.
Причина была банальна. Все народы держали на своих малых Родинах. Благодаря развитой системе прихваток и уклющалок, не дававших человеку сдвинуться с места без распоряжения начальства, – прежде всего, института прописки, – люди жили там, где родились.
Тут, конечно, были свои тонкости. Та же самая Родина могла перебросить человека – точнее даже, семью – за тысячи километров от дома. Эта связь Родины с перемещениями – «Родина позвала» – советскими людьми хорошо понималась. Опять же в негативном смысле: захочет Родина – и твои дети родятся в каком-нибудь Комсомольске-на-Амуре, или в закрытом Берияграде-14, или в отдаленном сибирском селе возле авиабазы. Ты не можешь выбирать – Родина сама выберет, где твои детки ей пригодятся.
Чтобы не бегать за примерами, возьму себя. Я имел все шансы родиться в Узбекистане – мои предки были отправлены туда Советской властью во время войны: фронту нужны были самолеты, мой дед их делал. После войны русских, оказавшихся, на свою беду, в Ташкенте, не хотели отпускать: Родине пришла в голову мысль развить свои окраины, а для этого нужны были русские руки и головы, ведь узбеки и киргизы не хотят и не умеют работать.
Мои родители приложили гигантские усилия, чтобы выбраться обратно в Москву, на родину с маленькой буквы. Чего это им стоило – об этом можно написать роман.
Кстати. По ходу возвращения моего деда занесло в Латвию. У меня был шанс если не родиться, то вырасти там. Мой дед там хорошо устроился, откликался на имя «Янис» и, кажется, завел себе зазнобу из местных – может, и не одну. Если бы ему удалось затащить туда свою супругу – мою бабушку – вместе с дочкой, то я бы сейчас, наверное, боролся за права гражданства для русских или бился б головой о твердую стену российского посольства.
***
Советские люди, в общем-то, Родину любили. Кого они не любили – так это тех, кто ее имел.
Это– то не стоит обсуждения. Что так называемое «начальство» -на самом деле люди, имеющие мало отношения к управленческому искусству как таковому, а скорее, потомки комиссаров, перманентные революционеры по образу действий, при всем консерватизме их мышления, – именно что имеют, то бишь насилуют, нашу с вами Родину, было ясно каждому более-менее внятному человеку.
Не ясно было другое – за какое место они ее держат.
Теперь– то я понимаю: ОНИ ее держали за будущее. Как за яйца, да.
Слегка перефразируя Оруэлла: начальство контролировало наше будущее, через это прошлое, а через это уже – настоящее.
Мы сейчас не очень помним, что СССР был единственным в мировой истории обществом с заранее известной историей. Нашей целью был коммунизм. При этом всем было понятно, что никакого рая на земле он не обещает. Коммунистическое общество представлялось как бедное, аскетическое и контролируемое. Единственным его достоинством была эта самая контролируемость. Считалось, что коммунизм наступит, когда люди смогут управлять своей историей в большом и в малом – например, повелевать рынком, воздвигнув против него железобетонные редуты планирования. То, что сутью «плана», как и, скажем, «пятилетки», было именно что физическое и духовное противодействие «рыночной стихии», а вовсе не какие-то утилитарные соображения, понятно всякому, кто жил в ту пору.
Социализм был несовершенным, близоруким коммунизмом, который не мог полностью овладеть историей, а владел ей лишь отчасти, «как бы в смутном зеркале и гадательно». Но сама претензия на видение грядущего и управление им – отсюда, из прошлого – никуда не девалась.
Уровень этого управления сейчас трудно себе представить. Я хорошо помню, как на выпускном вечере мамы двух лучших наших учеников обсуждали, на какую пенсию выйдут их дети. На какую, повторяю, пенсию. Это анализировалось с точностью до рубля – приводились цифры надбавок за это и за то, рисовались схемы, сравнивались перспективы роста в разных областях. Они видели своих детей в тридцать, сорок, пятьдесят лет – и ничего их не смущало, разве что мелкие детали карьеры – предполагалось, что она будет академической…
Сейчас, когда меня пугают завтрашней неизвестностью и непредсказуемостью, я скорбно хихикаю – потому что помню, как может быть страшна известность и предсказуемость.
Поздний «совок», который я застал, был обществом без настоящего будущего. Не в том смысле, что оно было обречено на распад, как раз нет. Предполагалось, что эта музыка будет вечной – и все на это были, в общем, согласные.
Потому что «куды ж деваться с подводной лодки».
В результате, правда, красная подводная лодка утонула. Некоторые утонули вместе с ней, некоторые бежали, как с тонущего корабля, некоторые выплывали на своих плотиках. Это барахтанье продолжается до сих пор. Единство мнений по поводу «Родины» уже сломалось – или еще не наступило.
Сейчас много говорят о «праве на будущее». Довольно часто имеется в виду банальнейшее «право на самоопределение» – то есть на нормальную Родину.