Текст книги "Русская жизнь. Родина (август 2008)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
IV.
В Мукдене мы пробыли три дня и ходили работать в уже хорошо знакомую палатку-церковь. Особенно памятна работа с 23 на 24 февраля. В эту ночь пришлось принять массу раненых, и не только своих, но и пленных японцев. Их, говорят, перевязали за сутки в одном нашем пункте до трехсот человек.
Помню, перевязали одного такого пленного и принесли ему стакан чая. Он, улыбаясь, раскланивался на все стороны, потом присел на корточки и живо стал выводить пальцем на земляном полу свои иероглифы. Его обступили полукругом с добродушной улыбкой, посматривая на его жесты, и почти умилялись, считая, что он, верно, пишет нам свою благодарность. Но кто может поручиться, что это было так?
Что поражало в японцах – это их превосходное обмундирование. Оно было легко, тепло, удобно, хорошо сшито и вдобавок из прекрасного материала. Мы с трудом разрезали ножницами их мундиры, тогда как наши легко рвались руками.
Вероятно, в эту ночь бой шел где-нибудь очень близко от Мукдена, ибо мы получали раненых без перевязок, с открытыми ранами, следовательно, прямо из-под огня. Работать нам приходилось не со своими врачами, а со случайными, и тот, который заведовал моим столом, перевязывая довольно серьезно раненного солдата и копаясь зондом в его ране, завел песнь о том, как бесчеловечно посылать людей на войну, калечить их неведомо зачем. «А еще бесчеловечней, – возразила я, глядя на него в упор, – говорить такие слова страдающему человеку». Доктор прикусил язык и при дальнейших перевязках воздерживался от сего излюбленного многими врачами способа пропаганды.
Из Мукдена нас перебросили в Тьелин. Там я распростилась с кубанским отрядом и пошла в свой N-ский госпиталь, не подозревая, что через два дня нам придется оставить и Тьелин.
В лазарете все было так переполнено ранеными, что с трудом можно было двигаться по проходам. Работа в перевязочной шла ежедневно с восьми утра и до трех ночи. Все были с головой погружены в свое дело. Моему приходу никто не удивился.
Уйдя ночевать в свой домик на старое пепелище, я не подозревала, какому зрелищу буду свидетельницей на следующее утро. Едва я встала, как отворилась дверь и в комнату вошла наша бывшая сестра К. в ужасном виде, прося дать ей возможность вымыться и отдохнуть. Она ехала двое суток на двуколке по Мандаринской дороге и попала в беспорядок, вызванный паникой. Я спросила ее: «Что делается в армии?» Она ответила резко и нервно: «У нас нет больше армии! Посмотрите в окно». Я подошла к окошку и увидела, что вся долина Тьелина от гор до станции и далее за линию горизонта была усеяна сплошным табором. Люди, лошади, мулы, палатки и повозки, все это смешалось в невообразимом хаосе. Многие солдаты были без винтовок, бросив их во время паники. Никто не знал, что будет и что предпринять. Распространился слух, что главнокомандующего не могут найти. У меня появилась надежда, что он убит или покончил с собой. По моим наивным понятиям, человек, проигравший такое сражение, не мог оставаться в живых. Не в силах человеческих пережить такой позор и нести за него ответственность перед Россией. Но, видимо, Куропаткин был человек иной формации…
Среди этой дезорганизованной и деморализованной массы, понятно, сейчас же начались кражи и мародерство, особенно когда ушедшие госпитали побросали свое имущество. Желавший остановить грабеж офицер (по слухам, зять Куропаткина) был поднят солдатами на штыки. Страшные были дни, и страшная была картина.
На следующее утро нам пришел спешный приказ собраться и уезжать. Мы отправились в Харбин. Там мы прожили целый месяц в ожидании решения нашей дальнейшей участи. На Фоминой неделе пришел приказ нашему отряду ехать в Читу и там основаться в здании женской гимназии. Наша работа в Чите носила совершенно другой характер, чем раньше. Весь дух госпиталя, состав его, образ жизни и настроение были иными, чем год назад в Тьелине. В августе был заключен мир, обрадовавший одних, огорчивший других.
Тяжело было уезжать из Манчжурии с сознанием проигранной войны, но, пожалуй, еще тяжелее было от лицезрения всех наших ошибок, несовершенств, низкого уровня душевной культуры. Мне думается, что все участники этой войны чувствовали, сознательно или бессознательно, что это не японцы нас победили, а наши собственные пороки и недостатки, из коих на первом месте стоит недобросовестность.
Печатается с сокращениями по изданию: Козлова Н. В. Под военной грозой // Исторический вестник. 1913. Декабрь.
Борис Кагарлицкий
Разгадка сфинкса
Забытая история Михаила Покровского
В конце 1980-х годов российскую публику охватило повальное увлечение отечественной историей. Как-то само собой разумеющимся считалось, что тоталитарный коммунистический режим извратил и исказил наше прошлое, которое теперь можно узнать, лишь перечитав авторов, писавших свои труды до большевистской революции. Начали переиздавать всех мало-мальски известных дореволюционных историков. Массовыми тиражами снова и снова выходили не только произведения Н. М. Карамзина, В. О. Ключевского и С. М. Соловьева, но и авторов «второго ряда», например, Н. И. Костомарова. Спустя некоторое время издатели открыли для себя работы С. Ф. Платонова и даже К. Н. Бестужева-Рюмина.
На этом фоне бросается в глаза отсутствие на полках книжных магазинов работ историка, который на рубеже XIX и ХХ веков был несомненным властителем дум радикальной молодежи, а к началу 1920-х годов считался безусловным классиком. Речь идет о Михаиле Покровском.
Из огромного творческого наследия Покровского переиздан лишь трехтомник «Русская история», да и то совсем недавно, в 2005 году. Ни многотомный курс истории России, ни, наоборот, страшно популярная в 1920-е годы «Русская история в самом сжатом очерке» подобной чести не удостоились, точно так же, как не переиздавались и книги Покровского, посвященные царской дипломатии XIX века или развитию революционного движения в России.
На первый взгляд может показаться, что неприятие Покровского в постсоветские годы связано с его ролью официального советского историка. Однако именно в советский период работы Покровского были преданы забвению. В сталинское время труды историка были публично осуждены, его ученики подвергались репрессиям, их вынуждали публично отрекаться от учителя. Разгром «школы Покровского», умершего за пять лет до 1937 года, принял характер масштабной идеологической кампании. Теория Покровского была приговорена к исчезновению не только из учебных программ, но и из общественной памяти. Историка обвиняли в том, что его концепция «лишена чувства родины», а его труды отличает «игнорирование ленинско-сталинских указаний по вопросам истории». Клеймили его также за недооценку роли Сталина в событиях 1900-х годов (когда будущий вождь народов был рядовым активистом социал-демократической партии). Разоблачение Покровского началось в программной статье Емельяна Ярославского в «Правде» и завершилось двухтомником «Против исторической концепции М. Н. Покровского» (М.-Л., 1939-1940).
Не была восстановлена научная репутация Покровского и в послесталинское время. Вопреки бытующему мнению, классиков отечественной исторической науки – от Карамзина до Соловьева и Ключевского – в советское время переиздавали неоднократно. И отсутствие их трудов на прилавках магазинов связано было не с запретами, а с общим «книжным голодом» в позднем СССР, когда любые стоящие книги сметали с прилавков моментально (как, впрочем, и все другие товары, считавшиеся дефицитом). Покровского же переиздали всего один раз – в самый разгар хрущевской оттепели – и тут же снова позабыли.
Неприязнь, с которой к Покровскому относились идеологи сталинского призыва, вполне понятна. Но почему же отношение к историку не изменилось в новую эпоху, когда, казалось бы, существовал спрос на все в советское время запрещенное, а критика патриотических мифов стала ключевым принципом либеральной культуры?
Объяснение этому феномену невозможно найти, не задавшись вопросом об общих закономерностях российского исторического повествования последних полутора столетий. Самое удивительное открытие, которое может сделать читатель, бросающийся к трудам дореволюционных авторов в поисках «подлинной истории», противостоящей «советской пропаганде», состоит в том, как мало одно отличается от другого. Несомненно, оценка событий 1917 года в либеральной традиции будет иной, нежели в сталинско-коммунистической, но ведь ни Ключевский, ни Соловьев до Октябрьской революции не дожили, а потому никаких неправильных мнений о ней не высказывали.
В описании русской истории существовал благостный консенсус, объединявший – по большому счету – либералов и сторонников самодержавия, коммунистов и антикоммунистов, славянофилов и западников. Покровский – единственный из знаменитых русских историков – оказался «нарушителем конвенции». Ибо он был единственным среди них марксистом.
Радикально переосмысливая прошлое, Покровский отнюдь не считал, что сделанные им выводы являются бесспорными. Он сам обнаруживал слабые стороны и противоречия в собственных концепциях. Но главная задача, которая стояла перед ним, состояла не в том, чтобы дать ответы на все вопросы, а в том, чтобы вопросы поставить, разрушить мифологическую картину истории, заменив ее критическим исследованием.
«Историки следующего поколения… – писал Покровский, – сумеют, вероятно, понять и объяснить историческую неизбежность этих противоречий… Они признают, что уж кому-кому, а нам, работавшим в сверхдьявольской обстановке, нельзя ставить всякое лыко в строку… что, благодаря нам, им есть с чего начать». Между тем именно «сверхдьявольская обстановка» революционной эпохи создавала идеальные предпосылки для переосмысления истории. Самосознание англичан и французов, их представления о себе были радикально изменены благодаря опыту революций. Точно так же и в России разрушение старого порядка требовало переоценки ценностей и нового анализа прошлого.
Именно поэтому Покровский, будучи учеником Ключевского, не мог удовлетвориться объяснениями и теориями своего учителя.
В чем состояла главная проблема старой истории, независимо от различия школ и идейных направлений? Прежде всего, в том, что это была история исключительно государства, а не общества. Пренебрежение к развитию последнего объяснялось в либеральной традиции тем, что государство удушало общественную жизнь, а в охранительно-патриотической идеологии тем, что никакая особая общественная жизнь и вовсе не нужна в стране, где все вопросы решаются заботливыми усилиями начальства. При этом ни та, ни другая сторона не ставили вопроса о том, что само государство – со всеми его изменениями, успехами и кризисами – отражало развитие общества и, несмотря на весь свой авторитаризм, было отнюдь не самодостаточным механизмом, живущим исключительно по собственной внутренней логике. Второй не менее принципиальной особенностью этой исторической традиции было отсутствие интереса к внешнему миру. Иные страны и народы всплывали в повествовании лишь по мере того, как вступали в конфликт с отечественной державой, выступая либо в качестве коварных врагов и агрессоров, либо в качестве благодарных (а чаще неблагодарных) получателей помощи. Каждый школьник знал, что Наполеон в 1812 году напал на Россию, а в 1814 году русские армии «освободили Европу», но даже профессора истории не могли толком объяснить, почему вообще Россия оказалась втянута в наполеоновские войны. Хозяйственная жизнь Русского государства никак не связывалась с развитием мировой экономики – кроме как на уровне общих указаний на определенные фазы, которые проходили все цивилизованные народы. Как конкретно мировые процессы влияли на русскую жизнь, каковы были для нас последствия великих глобальных изменений – будь то открытие Америки или промышленная революция в Англии – оставалось совершенно за пределами размышления.
Россия представлялась страной «особой», либо в силу своей постоянной, непреодолимой и, по-видимому, необъяснимой «отсталости», либо, наоборот, в силу каких-то почти магических духовных качеств, присущих русскому народу, его государству, а в особенности начальникам, этим государством командующим. При этом либералы и западники верили в русскую «особенность» не менее рьяно, нежели державники и славянофилы, только оценивали ее иначе. Первые мечтали эту «особость» преодолеть, а вторые надеялись сохранять и развивать.
Русская история при подобном подходе представляла собой – независимо от количества используемого фактического материала – некую беспрерывную загадку, мистическую сущность, своего рода сфинкса. А русский оказывался в положении Эдипа, который ответ на загадку Сфинкса, конечно, знает (обязан знать), но, по какому-то негласному соглашению со Сфинксом, вслух не произносит. Хотя на самом деле не знал он не только разгадки, но, как назло, и загадки тоже.
Напротив, для Покровского история России, начиная с XVI века, – лишь часть истории мирового капитализма. Труд крепостных крестьян в дворянском поместье при Екатерине Великой подчиняется той же общей экономической логике и является такой же частью мирового хозяйственного процесса, как и труд негров, работающих в те же годы на плантациях Южной Каролины. Политические решения, принимавшиеся в Москве и Петербурге, не могут быть поняты, если не задуматься о решениях, принимавшихся в Париже и Лондоне, а главное, об общих пружинах политического и хозяйственного механизма, действовавшего и там и тут.
Школа Покровского порвала с трактовкой русской истории как процесса исключительно политического и продемонстрировала, что всесильная отечественная бюрократия сама по себе была заложником общественных отношений и интересов. И ключевую роль в этой системе интересов играл торговый капитал.
Теория торгового капитала, которую мы находим в работах Покровского, подвергалась самой большой критике, ее обвиняли в «вульгарном социологизме». Но именно она оказалась, быть может, наиболее перспективной и интересной сегодня частью его наследия. Оценивая роль России в формирующейся глобальной капиталистической экономике, Покровский не только во многом сходился с идеями своей современницы Розы Люксембург, но и предвосхитил исследования западных историков и социологов конца ХХ века – Фернана Броделя, Иммануила Валлерстайна, Джованни Арриги.
В то время как российские либералы в начале прошлого века, как и в начале нынешнего сетовали по поводу того, что отечественный капитализм «неправильный» и «неразвитый», Роза Люксембург и последующие представители «Школы миросистемного анализа» показывали, что мировой буржуазный порядок заведомо предполагает разделение на «центр» и «периферию». Между ними существует органическая связь. Одно невозможно без другого. «Правильный», «демократичный» и «эффективный» капитализм в странах «центра» является таковым именно потому, что опирается на экономику «периферии», включенную в рыночное разделение труда, принявшую логику буржуазного прогресса, но живущую по собственным специфическим правилам. Плантационные рабы в Америке и русские крепостные крестьяне были тесно связаны с английским свободным рабочим. Зерно и хлопок, продукты подневольного труда, делали свободный найм эффективным и рентабельным.
Отсталость – миф, но зависимость – экономический факт. Догнать не значит бежать быстрее, ибо неправильно представление о гонке. Это не соревнование бегунов на параллельных дорожках, а отношения всадника и лошади. Чем быстрее несется лошадь, тем быстрее прибывает в намеченный пункт всадник.
Механизмом, обеспечившим соединение «центра» и «периферии», стал торговый капитал, к которому и приковано внимание Покровского. Он превращается в движущую силу прогресса для поздней Московии и затем Петербургской России, его интересы прослеживаются в решениях, принимаемых придворными фаворитами и профессиональными бюрократами. Он соединяет помещика с мировым рынком, а политику петербургского императора – с глобальными экономическими и политическими процессами, втягивая империю в общеевропейские конфликты.
Торговый капитал сыграл решающую роль в превращении буржуазного уклада в капитализм. Дело в том, что торговля к началу XVI века – это уже не просто обмен излишками между различными регионами, и даже не только обмен товарами. Торговля начинает формировать международное разделение труда. Адам Смит не случайно в первых главах своей книги уделяет столь большое внимание данному вопросу. Его «Исследование о природе и причинах богатства народов» начинается с главы «О разделении труда», где шотландский экономист не только доказывает необходимость разделения общества на классы, но и показывает задолго до Маркса и Ленина связь этих классов с распределением производственных функций. Если на первых порах речь идет о распределении операций между рабочими на предприятии, то затем Смит обращает внимание на разделение труда между хозяйственными отраслями и регионами, напоминая, что «возможность обмена ведет к разделению труда», которое, в свою очередь, приобретает тем большие масштабы, чем больше размеры рынка. Таким образом, торговля, расширяя рынки и объединяя их, способствует развитию буржуазной экономики.
Торговый капитал превосходно уживается с авторитарной властью. Больше того, он в ней заинтересован. Политический режим, созданный Английской Ост-Индской Компанией в Индии или голландской Объединенной Ост-Индской Компанией в Индонезии, не сильно отличается от порядков, царящих в царской России. Торговый капитал нуждается в самодержцах, султанах и магараджах, которые мобилизуют массы бесправных работников, превращая их в дешевую рабочую силу, поставляющую товары для внешних рынков.
Современные исследования английских и американских историков, анализирующие судьбу западных «торговых империй» XVI-XVII веков (Англии, Голландии, Испании и Португалии) поразительным образом резонируют с работами Покровского, демонстрируя, что вскрытые им механизмы взаимосвязи политики и экономики носили общеевропейский и общемировой характер.
Формируя международное разделение труда, торговый капитал организует и реорганизует мир в соответствии с требованиями буржуазной экономики, создает производство, единственной целью которого становится получение прибавочной стоимости. Торговля на дальние расстояния становилась важнейшим механизмом накопления капитала. Сами по себе подобные предприятия, сложные и рискованные, были немыслимы без мобилизации значительных финансовых ресурсов (непропорциональных сравнительно небольшому числу людей, которые были в этих начинаниях задействованы), что имело смысл лишь постольку, поскольку получаемая прибыль оказывалась еще более существенной. Эта система требовала защиты. Держава должна была демонстрировать постоянную мощь.
Торговый капитал не мог не оказывать огромного преобразующего влияния на производство. Укрепляясь и развиваясь, он осуществлял постоянное перераспределение ресурсов. Причем не только, и далеко не всегда – от будущих стран «периферии» к странам «центра» (как показывает опыт, на ранних этапах Новой истории страны Южной Азии и даже Восточной Европы имели положительный баланс в торговле с Западом), но прежде всего – между традиционным производством и нарождающимся капиталистическим сектором. Подобное перераспределение происходит как в глобальном масштабе, так и внутри западных стран, меняя там соотношение сил между различными хозяйственными укладами и социальными группами. Втягивая традиционных производителей в рыночные отношения, торговый капитал заставляет их перестраиваться, вести свои дела по-новому. Патриархальный уклад сопротивляется. Как быть с производителем, который просто не хочет идти на рынок? Его можно отвести под конвоем. Принуждение к рынку – важнейший элемент в формировании капитализма. Самодержавное государство решает задачи экономического развития, подчиняя своих подданных логике капитала.
Перефразируя Покровского, можно сказать, что для того, чтобы заставить косное аграрное общество жить по своим законам, торговый капитал должен был надеть на себя шапку Мономаха.
Теория торгового капитализма, разработанная Покровским, интересна и ценна тем, что позволяет не только переосмыслить события отечественной истории, но и превосходно работает применительно к другим странам, помогает понять становление международного капитализма. В этом смысле многие западные исследователи конца ХХ века были по отношению к Покровскому в положении мальчика, заново изобретающего велосипед. Разница лишь в том, что Покровский, в отличие от Валлерстайна или Арриги, всегда конкретен. Он не создает общую теорию, а занимается анализом конкретных событий, досконально изучая именно русский материал. Однако то, что выводы Покровского были прочно основаны на материале одной «отдельно взятой страны», придает им универсальную ценность. Это не теоретические спекуляции, не философский анализ, основанный на общих рассуждениях, а вполне обоснованный результат специфического исследования.
Тот факт, что западные мыслители в конце ХХ века вынуждены были тратить время и силы, дабы «изобрести велосипед заново», является закономерным итогом разгрома «школы Покровского». Книгу Розы Люксембург «Накопление капитала» продолжали читать и изучать, несмотря на то, что этот труд с основанием может претендовать на звание самого скучного текста классического марксизма. Работы великого русского экономиста Николая Кондратьева, современника Покровского, ставшего жертвой сталинских репрессий, были известны на Западе и оказали огромное влияние на историков, социологов и даже бизнесменов. Проведенный Кондратьевым анализ длинных циклов мирового капиталистического хозяйства стал одним из краеугольных камней все той же «Школы миросистемного анализа». Характерно, что идеи Розы Люксембург, Николая Кондратьева и Михаила Покровского формировались в одно и то же время, под влиянием одних и тех же событий, одного и того же исторического и общественного опыта. Из трех предшественников миросистемной школы Покровский был единственным, кто умер естественной смертью, но в идейном плане ему повезло меньше всех: в отличие от Н. Кондратьева и Розы Люксембург, он был забыт. На западные языки его труды не переводились, на русском не переиздавались.
После разгрома школы Покровского отечественная историческая наука возвращается в лоно дореволюционной традиции. «Советский термидор» нуждался в собственных мифах ничуть не меньше, чем империя Романовых. В многочисленных томах перечень правителей, дополняемый описанием побед русской державы, чередуется с периодически повторяемыми жалобами на экономическую и культурную «отсталость». Советский период выглядит на этом фоне завершающим и триумфальным, ибо знаменует продолжение побед при одновременном преодолении отсталости. Деятельность Коммунистической партии Советского Союза оказывается торжественным итогом тысячи с лишним лет развития России. Сталин, Хрущев и Брежнев воплощают в жизнь мечту Петра I. Флот, наконец, создали, фабрики построили, и Европа замерла в изумлении. История, выполнив свою задачу, становится ненужной. Задолго до Френсиса Фукуямы советские политики и идеологи «эпохи застоя» организовали конец истории в одной отдельно взятой стране. Здесь больше ничего не происходит. Страна лишь идет «от съезда к съезду». На этих съездах счастливый народ докладывает партии о своих успехах.
После краха Советского Союза история возобновила свой бег, вернее, массовое сознание, внезапно очнувшееся в истории, начало испытывать острую потребность в том, чтобы осмыслить сегодняшний день, соотнося его с прошлым и таким способом попробовать предугадать будущее. Однако ничего иного, кроме возрожденных версий западнического или славянофильского мифа, населению бывшей империи представлено не было.
Впрочем, миф о России как «особом мире», существующем как будто вне глобального контекста и отдельно от социально-экономических и культурных процессов Востока и Запада, пришелся по вкусу не только отечественным идеологам. Миф о капитализме как порождении европейской (высшей) цивилизации вполне уживается с представлениями о русской «исключительности».
Для того чтобы обеспечить самоопределение Запада как особой и уникальной культуры, противостоящей «Востоку» и «Азии», необходимо превратить Россию в «загадку», «тайну». Проблема не в том, что западный человек разгадать «загадку» не может, а в том, что не хочет. Вернее, не хочет признаться, что никакой загадки, собственно, и нет, что разгадывать нечего. Ибо признание этого факта автоматически ставит под вопрос оценки, даваемые Западом самому себе. В то время как Запад лицемерно изображает недоумение, отечественные мыслители – будь они хоть западниками, хоть славянофилами, дружно признавая неразгаданность «русской загадки», упорно не могут не только предложить собственного ответа, но и сформулировать вопрос. Единственное, на чем они сходятся между собой и с иностранцами, так это в самом наличии некой «тайны», некой особенности, не подлежащей рациональному обсуждению в социологических или экономических категориях.
Культура страны, вставшей посередине между Европой и Азией, предстает в образе непостижимого Сфинкса, в виде соединения несоединимого, которое нет смысла ни оценивать, ни анализировать. «Исключительность» России – это тезис, подтверждающий сам себя и не нуждающийся ни в каких доказательствах, ибо выступает в качестве исходной аксиомы мышления – для того, чтобы осознать эту исключительность, русскую историю и социальную практику первым делом исключают из контекста «общего» повествования. Одно дело – сказать, что мы «не нормальная страна», или, наоборот, заявить, что у нас своя, особая, им недоступная норма. А другое дело – осознать, что общие нормы включают и наш опыт как частный случай. Просто норма не такова, как кажется…
История Покровского – не только марксистский анализ и переосмысление прошлого, но, прежде всего, демистификация. Не просто критика национальных (и антинациональных) мифов, но и принципиальный отказ играть по правилам мифологического сознания, которое просто не является для историка сколько-нибудь интересным, даже в плане полемики.
Исторический факт – как бы он ни был парадоксален и уникален – всегда конкретен. И именно в своей конкретности он становится частью общего опыта, человеческой культуры.
Для насквозь мифологизированного сознания любое противоречие предстает в виде загадки или тайны. Но если смотреть на вещи конкретно, то выясняется, что и ответы будут простыми и конкретными. И придется признать, что Сфинкс, беседующий с Эдипом, – это вовсе не загадочное мистическое существо, а просто надоедливая тетка на четырех лапах с крыльями, которая сидит на скале и пристает к прохожим с идиотскими вопросами.