355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » В Датском королевстве… » Текст книги (страница 4)
В Датском королевстве…
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:37

Текст книги "В Датском королевстве…"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)

На Фрисегадэ находился ресторанчик, и Поуль Фискер становился неуправляемым, стоило ему выпить, по субботам там устраивали стриптиз, и по Слотсгадэ я всегда проносился как угорелый, чтобы ни в коем случае не натолкнуться на Томми. Он жил в подсобном помещении магазина вместе с отцом, занимался чисткой пишущих машинок и уже был своим в криминальной среде, он гонял со скоростью 75 километров в час на раздолбанном мопеде с форсированным двигателем. Томми стал главарем, как только появился у нас в шестом классе, девчонки были от него без ума, рисовали сердечки и составляли из цветных букв имя Томми на пеналах. Вместе с Гертом, который заикался и болел псориазом, они водились с рокерами. Про Герта ходил слух, что он однажды в день рождения матери поколотил ее в ванной. На куртках у них были нашиты эмблемы, и их приняли в клуб «Визардс», который находился в подвале на Странгадэ. Вся Южная гавань была опасным районом. Район леса Линнескоу был не лучше, там выстроили новые многоэтажные дома и открыли молодежный клуб. Мальчишки носили прически под Тонни Лендагера[38]38
  Тонни Лендагер (р. 1951) – датский музыкант.


[Закрыть]
, курили, пили пиво и слушали группу «Газолин», девочки носили брюки-клеш и сабо и слушали «Волкерс» – и я никогда не показывался на Гесервай.

Когда в Нюкёпинге открыли парк развлечений, его установили на площади под названием «Сементэн». Он был похож на игрушечный магазин – блеск и шум, радиоуправляемые машины, огромные качели, палатки с тиром, игровые автоматы, а еще мороженое в вафельных трубочках и попкорн, запах сосисок, но все это было не для меня. Я лишь раз отважился зайти туда, чтобы послушать «Сэра Генри»[39]39
  Датская рок-группа.


[Закрыть]
на открытой сцене. В тот день там оказались ребята из «Визардс», и, когда Герт узнал меня, он приказал им держать меня, а сам помочился мне на штаны. Даже днем я боялся приближаться к дискотекам – «Алый первоцвет» и «Ранчо Эллен». По пятницам все собирались на вокзале и «разминались» в парке у Сванэдаммен. Так что с наступлением темноты я боялся покидать дом.

Мальчишки играли в футбольном клубе «В-1901», и по субботам проходили соревнования на стадионе, туда я не решался ходить, а отец говорил, что футбол – игра для идиотов. Я покупал в киоске лакричные конфеты и шел в центральный спортивный зал посмотреть, как девочки играют в гандбол, ходил я туда не просто так – я был влюблен в белокурую Сусанну, но мне приходилось прятаться от Вонючки Джона, который занимался там борьбой. Он никогда не стирал свой спортивный костюм, и от него воняло как из выгребной ямы. Помню, что почувствовал запах еще до того, как он ударил меня, и меня чуть не стошнило от удара в живот. Больше я в спортивный зал не ходил.

В детской песенке поется: «Если позже всех пришел, залезай скорей в котел». Когда собирали какую-нибудь команду, меня никогда туда не брали. На уроках плавания меня сталкивали в воду, а мои ботинки и носки воровали из раздевалки. Я не решался ехать со всеми в сад Скоруп воровать яблоки, потому что там стоял сарай, в котором наказывали провинившихся, а летом ни с кем не ездил на пляж. В последний раз, когда я поехал с компанией на пляж, мне устроили западню. Меня обманули, пообещав, что приедет Сусанна, ей, дескать, надо с тобой что-то обсудить, и все отправились к морю, прихватив полотенца и плавки. Дорога шла через лес Линнескоу, мимо просторных полей и лугов, небо было ясным. Мы свернули налево и поехали по извилистой дорожке, ведущей в Тьеребю и Стоубю, а далее – в Мариелюст. Солнце припекало, над волнорезами висело марево, мы переоделись в канаве и наперегонки помчались к воде – и тут я упал в яму, доверху набитую медузами.

Они прикрыли ее сверху, поэтому я ничего и не заметил. Меня отталкивали от края, не давая выбраться, потом им это надоело, и они отправились купаться. Все тело горело, и, прихватив свои вещи, я отправился домой, сделав большой крюк, чтобы объехать ресторан «Кёруп» и главную площадь Мариелюста, где многие из моих обидчиков подрабатывали летом: продавцами мороженого, смотрителями кемпинга или площадки для мини-гольфа. Они завышали цены, смеялись над туристами и радовались всякий раз, когда какого-нибудь немца на надувном матрасе уносило в море. В тот день я доехал до самого Элькенёра, где не было ни души.

Сколько себя помню, я искал возможность уехать из Нюкёпинга и из дома, где вырос. Я никуда не мог пойти, был все время настороже, у меня не было никакой свободы передвижения, я словно шел по канату, улица казалась страшно узкой и вела меня только от нашего гаража до школы и обратно.

Когда начинался сезон обработки сахарной свеклы, из трубы Сахарного завода валил дым. В воздухе стоял сладковатый запах – и снежинки падали на землю, словно леденцы, по вкусу напоминавшие конфеты «Датский король». Я шел, высунув язык, я любил снег и ненавидел его одновременно. Во мне то нарастал, то стихал страх, а город превращался в огромное, белое поле боя, в любой момент на меня могли напасть и поколотить. Снег был у меня в волосах, в ушах и в штанах, и на переменах я ел снег – а когда я возвращался из школы, меня подкарауливали.

Тракторы возили по улицам горы сахарной свеклы. Дети бежали за ними, надеясь, вдруг несколько корнеплодов упадет, и тогда можно будет играть с ними или выручить за них несколько крон, если повезет. Перед заводом собирался народ, и все ходили, принюхиваясь, и повторяли: «Пахнет деньгами». По праздникам, напившись в ресторанчике «Голубой Нюкёпинг», люди распевали: «Я родом с Фальстера, здесь свекла растет, все растет и растет! Растет, растет – растет и растет!». Все в городе крутилось вокруг свеклы.

Однажды мы с мамой зашли в лавку Ольсена. Стоя за прилавком, Ольсен неожиданно схватился за голову и сказал: «Что-то у меня свекла разболелась». Мне вдруг почудилось, что и у всех остальных вместо голов – корнеплоды. Может, только я один до сих пор об этом не догадывался?

Я приглядывался к посетителям булочной на Сольвай, но Сусанна улыбалась, как обычно, потом мы с мамой зашли в маленький магазинчик за сигариллами, и худенькая продавщица тоже вела себя как ни в чем не бывало. Весь оставшийся день я изучал головы в поисках неопровержимых улик – корней, стеблей. Многие головы начинали напоминать свеклу – стоило только присмотреться. Я уже не сомневался в своих предположениях, и мне становилось плохо при виде проезжающего мимо трактора. Мне представлялось, что прицепы наполнены головами, а на полях такие же головы – по горло в земле – еще подрастают, пока не настанет время сбора урожая.

В сугробе у подъезда к нашему дому я вырыл нору и забрался в нее, представляя, что я полярный исследователь, отправившийся в гренландскую экспедицию – улица Петера Фрейхена[40]40
  Петер Фрейхен (1886–1957) – датский полярный исследователь и писатель.


[Закрыть]
была от нас неподалеку. Забыв про время, я задремал в наступившей темноте. И вдруг я услышал чей-то смех и выбрался наружу, чтобы посмотреть, кто это смеется. На некотором расстоянии от меня стояла какая-то фигура со светящейся головой – огонь горел в глазах, носу, во рту, – и в окне дома напротив тоже была видна голова в огне. Голова эта с треугольными глазами и злой улыбкой смеялась надо мной, я закричал и побежал, куда глаза глядят, не веря в то, что увидел, – у них были свекольные головы, и внутри них пылал огонь – просто его не было видно днем!

Правда о полях сахарной свеклы становилась все более очевидной – я сделал ужасное открытие. И я старался избегать этих существ и отводить взгляд при встрече. Самого глупого мальчика в классе звали Йеспер. Он жил на хуторе за городом и круглый год ходил в коротких штанишках. У него был стригущий лишай, он был пострижен «под горшок», ел карандаши и ковырял в носу на уроках – и чем больше я за ним наблюдал, тем больше убеждался в том, что он один из этих существ.

Конечно, я очень скоро столкнулся с ним. Он сидел на ступеньках дома на Инихисвай и что-то строгал ножом, а рядом толпились какие-то ребятишки. Он поднял голову и, похоже, что-то сказал мне, но я не услышал его. Я не мог отвести взгляд от того, что он держал в руках, – это был свекольный корень, и он уже вырезал рот и нос. «Что ты уставился?» – спросил он, поднимаясь на ноги, и я воспользовался случаем и сказал: «У тебя глупая свекольная башка» – и тут же припустил со всех ног. Он почти сразу догнал меня и повалил на землю. Со всех сторон набежали дети и стали кричать «Бей его! Бей!», а Йеспер сидел на мне, колотил меня, потом сунул меня лицом в снег и стал давить мне на голову, пока я не стал задыхаться и не попросил пощады.

Йеспер остановился, посмотрел на меня сверху вниз и сказал то, что они обычно говорили: «Немецкая свинья». Он смеялся, и все остальные смеялись вместе с ним. Я спросил, могу ли я уйти, но мне сказали, что сначала я должен хорошенько попросить об этом. Я кивнул и осторожно приподнялся на локтях, и не успел он оглянуться, как я изо всех сил выдохнул ему в рот. Из ушей у него повалил дым, голова упала и покатилась по тротуару. Дети с криком разбежались, я отряхнулся, поднял свекловичный корень, пошел домой и слепил снеговика. Потом водрузил на него корень, радуясь зрелищу. И долго лепил снежок, пока он не стал твердым как камень.

В тот день, когда мне исполнилось пятнадцать лет, отец позвал меня на улицу, и там меня ждал он – черный мопед «Puch» с тремя передачами. У него не было высокого руля и высокой спинки сиденья, и на нем невозможно было ехать больше, чем 30 километров в час, и еще мне обязательно надо было надевать шлем – желтый, в два раза больше моей головы. Я знал, что все будут издеваться надо мной. Я сказал «Большое спасибо», и мама спросила, не хочу ли я прокатиться на нем. Я поставил мопед на заднее колесо и проехал по улице Ханса Дитлевсена и по улице Питера Фрейхена и вернулся, а потом мы пошли в дом завтракать.

Во второй половине дня в дверь позвонили – я вздрогнул, боясь самого страшного, но у дверей стоял дядюшка Хельмут. Он приехал из самого Оберфранкена. Мне он показался совсем маленьким и еще более сгорбленным, чем прежде, он сказал «Добрый день» и «Поздравляю!». Мы пошли в столовую к маме и папе, я видел, что идет он с трудом. «Какой сюрприз!» – сказал отец, а мама налила ему чашечку кофе с коньяком, от пирожного он отказался – ему надо было успеть на паром. Он сразу же перешел к делу и спросил, не можем ли мы на пять минут остаться наедине, и положил кусочек металла на стол. Это был последний осколок ручной гранаты, которая чуть было не убила его. Дядя Хельмут рассказал о Сталинграде, где их окружили русские войска, и о поражении. Он решил дезертировать – уже ясно было, что война проиграна, но все-таки ему и его роте удалось вырваться из окружения, а вся остальная немецкая армия, оставшаяся позади, замерзала.

Хельмут посигналил, отъезжая, и повернул за угол, а я помахал ему – больше я его никогда не видел. Как только он вернулся в Мюнхберг, он пошел в свою клинику, сделал сам себе рентгеновский снимок и увидел на нем то, чего он боялся больше всего на свете, – что скоро умрет. У него обнаружился рак – результат рентгеновского облучения, но он никому об этом не сказал, а как обычно ужинал с Евой и Клаусом. Аксель и Райнер к этому времени уже уехали из дома. Потом он сказал «Mahlzeit» и потащился по лестнице вверх в свою комнату, затворил за собой дверь, открыл бутылку вина и налил себе порцию морфина. Он прихлебывал вино и одновременно делал записи в дневнике – он был уверен, что предки ожидают его на том свете. А когда дядя Хельмут опустошил бокал, то сразу погрузился в сон.

По вечерам я садился на мопед и ехал к берегу, чтобы проверить, на месте ли море. Оно было на месте, и я не знал ничего лучше, чем, бросив все, стоять у берега Балтийского моря, здесь кончался Фальстер и здесь в лицо тебе дул ветер. Я смотрел на белые барашки на отмели и шел вдоль берега, который тянулся насколько хватает глаз, искал ракушки и окаменевших морских ежей и надеялся найти янтарь. Он встречался здесь крайне редко, вместо него попадались лишь кусочки стекла или желтые шарики на водорослях. Пнув песчаный холмик ногой, я отправился на мол. Расставив руки, я махал ими – вверх-вниз, вверх-вниз – и распугал всех чаек, они, наверное, решили, что я хищная птица. И я проклял это место, плюнул против ветра, и плевок попал мне прямо в лицо.

Хотя я и уехал из Нюкёпинга, на самом деле я так никогда и не смог его покинуть, никогда не смог выбраться из дома на улице Ханса Дитлевсена. Родители остались одни и жили, прислушиваясь к тиканью напольных часов, которые убивали время, – часы были единственным, что двигалось в этом доме. Все остальное остановилось. У родителей не было никого, кроме меня, и я по-прежнему был для них маленьким Кнудхеном. Каждое Рождество, каждый Новый год, каждую Пасху и каждый день рождения мы встречались за обеденным столом – все было так, как было всегда.

Последние годы отец ухаживал за мамой, которой неудачно сделали операцию в частной клинике. Ей повредили позвоночник, и она никак не могла поправиться. Мама ходила с палкой, потом с ходунками, мужественно боролась с болезнью и смотрела на меня усталыми и печальными глазами – я ничем не мог ей помочь, утешить ее было невозможно.

Маме становилось все хуже, она жаловалась на боли в спине и на мочевой пузырь – у нее обнаружился цистит, который не поддавался лечению, ей все время надо было в туалет, и пришлось поставить катетер. Гортань была обожжена после облучения – у нее был рак ротовой полости, и она все меньше ела и совсем усохла. Врачи ничего не могли сделать, даже избавить ее от боли – морфин на нее не действовал. Потом она упала и сломала ногу. Ногу зафиксировали металлической шиной, и мама уже не вставала с постели. Еду им приносили. Папа не выходил из дома, казалось, он живет в летающем доме, только он не понимал, где этот дом сейчас находится. Иногда он оказывался в Копенгагене, потом перемещался в Орэховэд или на Нюброгадэ в Нюкёпинге – весь мир сжался до одной-единственной, душной, темной комнаты, где стояли кровати и шкафы из Клайн-Ванцлебена.

Однажды мама позвонила со стоящего у нее в спальне телефона и сообщила, что папу положили в больницу. Я поехал на поезде проведать их, оказалось, что все не так страшно, у него была аритмия, и его положили всего на несколько дней. Чтобы слышать маму ночью, если ей понадобится помощь, я постелил себе постель в своей старой детской, в которой за это время ничего не изменилось, и вдруг мама позвала меня.

«Ach, wie sehe ich aus[41]41
  «Как я выгляжу» (нем.).


[Закрыть]
и как это я оказалась в таком положении?» – спросила она. Я попытался приподнять ее в кровати, подложив ей под спину подушку, потом причесал ее, волосы были редкими и блестели от пота. Я осторожно умыл ее, и она попросила подать ей духи, которые лежали в ящике ночного столика, а потом я почистил яблоко и, нарезав его тонкими дольками, попытался покормить ее. Она даже выпила бутылочку пива, теперь мочеприемник был полон, я сменил его, вылил содержимое в туалет и все убрал.

Я был готов отдать за нее жизнь, но ей ничего не надо было. Она лежала в постели, отказываясь пить и есть. Что бы я ни делал – все было напрасно, и весь оставшийся вечер я кормил ее кисловатыми леденцами, которые немного снимали боль в гортани. Ей нравились лимонные.

Как только я лег спать, она закричала. Вбежав в комнату, я увидел, что она сидит в кровати, ее тошнило, сейчас меня вырвет, говорила она, и я бросился за ведром. Она сетовала: «Ach was seid ihr doch f?r Menschen[42]42
  «Ну что вы за люди» (нем.).


[Закрыть]
, ужасная, ужасная страна!» – и таблетки, кусочки яблока и пиво – все вышло наружу. Я несколько раз выносил ведро, потом сел к ней на кровать и сказал: «Мама, ну успокойся, пожалуйста», – а она начала на меня кричать – как она может успокоиться, когда у нее рвота? Я погладил ее по щеке и стал рассказывать ей историю, чтобы она забылась, забыла о боли и своем теле и смогла заснуть.

Помнишь, как мы навещали бабушку и поворачивали за угол к ее дому, улица Кеттенхофвег, номер…108, так? Я специально назвал не тот номер, чтобы отвлечь маму, и она поправила меня, нет, номер 106, а я сказал, да-да, конечно, номер 106! А помнишь, что мы видели у входа – почтовые ящики? Да, конечно, отвечала она. А потом, сказал я, если пройти через проход слева, то дальше была дверь с матовым стеклом, помнишь? А когда мы звонили снизу, раздавался какой-то треск, и бабушка открывала нам дверь, и мы поднимались по лестнице, а как звали ту женщину, еврейку, которая жила на втором этаже?

«Фрау Бадриан», – ответила мама и фыркнула, и я сказал, да, правильно, она была очень милой дамой. А потом мы поднимались еще на один этаж и оказывались у бабушки. Ты помнишь, какой был в квартире запах? Такой надежный, уютный запах в прихожей, и дверь с дребезжащим стеклом в гостиную, красивую гостиную со старинной мебелью, и мы ужинали в гостиной, я обожал бабушкину еду. Помнишь ее крошечную кухню, старые горшки и сковородки, а кастрюле было больше ста лет?

Мама сказала: «Ja, wir haben immer auf unsere Sachen aufgepasst»[43]43
  «Да, мы всегда берегли наши вещи» (нем.).


[Закрыть]
, и я спросил ее, помнит ли она, какой вид открывался с балкона в спальне, это был вид во двор на пансионат «Гёльц», там еще была немецкая овчарка, она все время лаяла, и большой каштан, правда? «Это были съедобные каштаны, – ответила мама, – такие в Дании не растут». Потом я продолжил свою экскурсию и рассказал, что дальше по улице Кеттенхофвег жила одна сумасшедшая, которая собирала всякое барахло и устроила перед домом огромную помойку.

«Да, – ответила мама, – однажды я села рядом с ней в трамвае, от нее так воняло». И я сказал, что она, наверное, не пересела на другое место, так ведь? «Да, не пересела», – ответила она. «А как называлась та большая улица, по которой ходили трамваи, мы там часто проходили?» – спросил я. Она ответила: «Бокенхаймер Ландштрассе», – и я радостно воскликнул, конечно же! Именно так она и называлась. А на другой стороне улицы находилась булочная – я обожал блинчики, а за углом – маленький, темный магазинчик канцелярских товаров, там продавались ручки, тетради и бумага всевозможных цветов. Хозяйкой была молодая женщина, а как называлась та большая улица, которая вела к Опернплац?

«Гётештрассе», – отвечала мама, и я сказал, как же ты все хорошо помнишь! А ты помнишь развалины оперы? Она ответила, что да, помнит развалины, но ведь смогли же ее восстановить. А потом мы отправлялись в «Пальменгартен» – огромный парк, где было озеро, по которому можно было кататься на лодке, я там проводил целый день, как это было здорово! Там была оранжерея, большая, сплошь из стекла, внутри была тропическая жара, влажный воздух и пальмы, и еще там был «колодец желаний», а помнишь детскую площадку?

Мама сказала «да», широко открыла глаза и посмотрела на меня холодным, стальным взглядом, которого я боялся всю жизнь. «И ты помнишь, что там случилось?». – «Да, – ответил я, – я поднялся по лесенке, наверху был самолетик, я летел через океан и не мог приземлиться, пока не долечу до Америки». – «И?» – спросила мама, и, умирая со стыда, я ответил, что ей пришлось долго ждать, а потом у нее было воспаление легких, и она чуть не умерла. «Правильно», – сказала мама и злобно улыбнулась, и я понимал, что уже дошел до конца истории, а она так и не заснула…

Когда она очнулась, в ней жила другая женщина, она смотрела на меня мамиными глазами и, показав на коробку с леденцами на столе, спросила: «Кто положил сюда эти конфеты?». Это было ужасно, у меня перехватило дыхание, и я ответил: «Это я их сюда положил». А она сказала: «Что они тут делают? Унеси их!». Когда я отнес на кухню леденцы и вернулся, она покосилась на столик и спросила: «А где коробка?». – «Какая коробка?» – спросил я, а она зарычала: «Маленькая коробочка с леденцами, где она?!». Тут я все понял и ответил: «Так ведь ты попросила меня ее унести, леденцы растаяли в тепле». – «Где она?» – закричала она, голос у нее был резким, пронзительным, и мне пришлось признаться, что я их выбросил. Она укоризненно посмотрела на меня – потом у нее свело ногу, и она стала кричать, и всю ночь я утешал ее, менял пакет мочеприемника, потому что она просила об этом, хотя он еще и не наполнился, и от меня пахло мочой и рвотой моей матери.

На следующий день я спал урывками, не более чем по десять минут за раз. Мама лежала, прикрыв глаза, и казалось, она скоро умрет. Я помог ей проглотить таблетки. Горло ее пересохло, таблеток было много, и ей было больно. Ей надо было что-то съесть, и я спросил, не хочет ли она мороженого – я вспомнил, как она любила есть мороженое в Любеке. Но она отказалась: «Датское мороженое – это сплошные мерзкие сливки». Уже сама мысль вызывала у нее тошноту, вот итальянский шербет, который можно было купить в Германии – это мороженое! Я сказал, что могу сходить за шербетом, но она заявила, что в Дании и шербет не умеют делать, все равно добавляют туда сливки. А потом она захотела переодеться, и я взял пакет мочеприемника, вылил его в унитаз и заснул на полу.

Она снова закричала, я проснулся и бросился в ее комнату, а она кричала: «Это мой пакет, это мой пузырь!». И дергала за катетер: «Где он, где он? Дай мне его!» Отбросив одеяло, она стала срывать с себя трусы и обнажила то место, где был прикреплен катетер. «Вот он, вот он!» – широко раскрытые глаза светились безумием и злобой. Я умолял ее: «Мама, не надо, перестань, ничего же страшного не произошло, ну, пожалуйста». Она же в ответ кричала мне: «Нет, что ты такое придумал? Это мой пакет! Это мой пузырь! Ты злой, злой мальчик! Du bist ein b?ser Junge, nein!», – потом она села в кровати, взяла бутылку воды и стакан с ночного столика, налила в стакан воды, и стала пить большими глотками, снова налила и снова выпила, лицо ее исказилось, и я уже больше не мог этого выносить, я выбежал из спальни, бросился в гостиную в страхе, что сейчас мама, ковыляя, настигнет меня и убьет. Я пытался дозвониться до медсестры «неотложной помощи», но там было занято, я оставил сообщение на автоответчике и положил трубку, а мама все время звала меня: «А-а-а! Кнуд! Кнуд!».

Я бросился в спальню, там была страшная вонь, и я сразу же понял, что случилось. Она лежала на кровати скрючившись, в позе эмбриона, и я пощупал пульс. Рука машинально отдернулась, потому что я прикоснулся к самому страшному – к трупу. Мама превратилась в ничто, ее забрала разлагающаяся в ней природа. Рот был приоткрыт, распахнутые, почерневшие глаза смотрели на меня издалека. Я не мог понять, что ее больше нет, взял ее руку, стал гладить по щеке, по волосам. Я говорил с ней так, как будто она все еще была жива: «S?sse Mutti, ich hab’ dich so lieb»[44]44
  «Милая мамочка, я тебя так люблю» (нем.).


[Закрыть]
. Казалось, что губы ее слегка шевелятся, и я наклонился к ней, от нее исходил сладковатый запах смерти – меня охватил ужас, она хочет передать мне то имя, которое когда-то узнала у Папы Шнайдера, она хочет сообщить мне его! Я зажал уши, я не хотел его слышать, и тряс головой, глядя на маму, лицо которой застыло в крике.

Смерть ее не была тихой и мирной, она умерла истерзанной, измученной и несчастной. Я позвонил в полицию, и приехавший врач, констатировав rigor mortis[45]45
  Трупное окоченение (лат..).


[Закрыть]
, расспросил меня об обстоятельствах – надо было убедиться, что речь не идет о преступлении, – да нет же, идет, сказал я, но это преступление было совершено много лет назад. Потом он стал заполнять свидетельство о смерти. Хильдегард Лидия Фоль Ромер Йоргенсен, сказал я, особенно выделив Ромер. Я попросил его пока не увозить ее какое-то время, он кивнул и ушел, а я всю ночь просидел у ее кровати, разговаривая с ней и с самим собой и давая клятву отомстить.

Утром я позвонил в больницу, рассказал все отцу и съездил за ним – он зашел в комнату к маме, пока я стелил ему постель в комнате для гостей, – и мы сели за обеденный стол. Я пытался взять его за руку, утешить его, поговорить с ним, но его невозможно было успокоить, и с ним невозможно было говорить, он ничего тебе не мог ответить. В какой-то момент я позвонил в похоронное бюро. «Кому ты там звонишь? Что это ты делаешь?» – спросил отец. Я не знал, что сказать, и, чтобы избежать его возражений, стал делать все как можно незаметнее. А потом приехал сотрудник похоронного бюро в черном костюме.

У него дрожали руки, и он волновался. Раскрыл папку с фотографиями гробов – и я показал на гроб без креста. Потом он показал урны – и я выбрал самую простую. Потом он показал тексты объявлений для газеты, и я выбрал самое длинное объявление, но тут все испортил отец. Нет, нет и еще раз нет! Зачем все это нужно? Ничего, дескать, не нужно. И, наконец, я договорился, что они заберут ее как можно позже, это означало в 16 часов.

Остаток дня я провел с отцом, который беспрерывно жаловался: то чай ему казался слишком слабым, то слишком крепким, и почему я унес газету в гостиную? И кто переложил бумаги на столе? «Нет-нет, только не эти тарелки, а что делает серебряный нож в посудомоечной машине?» Нет-нет, ничего не надо готовить, нет, не надо ему никакого пирожного. А потом ровно в назначенное время приехали из похоронного бюро. В гостиную внесли гроб и попросили нас выйти из комнаты, мы отправились в мою детскую, и отец вдруг так странно зарыдал, как будто звук доносился из пустой коробки, это было невыносимо, а они несли в это время ее вниз по лестнице.

В дверь постучали, и мы с отцом спустились в гостиную, где в белом гробу лежала мама. Гроб стоял там, где обычно стояла елка. Я положил ей под голову маленькую подушечку, а отец раздраженно стал тростью выковыривать из ковра комок пыли, а потом показал на стол и спросил: «А это что такое?». Я не понимал, о чем он, и переспросил. «Да вот там, – заворчал он, – что это там лежит, почему это там лежит, кто это туда положил?». На столе лежал пакетик чая, который я случайно оставил, я взял его и встал перед гробом, обнимая отца за плечи, а потом он спросил: «Который теперь час, когда придет священник?». Я ответил: «Послушай папа, они ждут, пока мы скажем им, что можно ее выносить». И я позвал распорядителя похорон, он завинтил крышку гроба, пришел его помощник, и они вынесли гроб к катафалку.

Был ясный, безоблачный день, на небе виднелся месяц, и распорядитель похорон церемонно поклонился. Черный автомобиль с белым гробом медленно отъехал от дома и повернул за угол. Я поднял глаза к небу и пообещал себе, что буду вспоминать ее каждый раз, когда днем на небе будет появляться месяц.

Мы вернулись в дом, где повсюду стоял трупный запах. Я отдернул занавески, открыл окна и двери, чтобы проветрить. Отец начал возражать, я попросил его хотя бы на несколько минут оставить все открытым, но он не соглашался и страшно разозлился. Когда стало легче дышать, я снова закрыл окна и двери, и мы сели за стол. Я спросил его, что он думает об объявлении в газету, но он ответил, что это никого не касается. Я попытался объяснить ему, что иначе получится, как будто ее никогда не было на свете, ни живой ни мертвой, и ничего вообще не было. Но он лишь покачал головой.

Отец всегда говорил «нет», когда я о чем-нибудь просил, и вот теперь он был против того, чтобы поместить в газету объявление со словами «любимая нами», он не хотел, чтобы я использовал слова «любимая» или «дорогая». Что за ерунда, говорил он. Тогда я сделал черновик объявления, где был лишь упомянут факт ее смерти и даты, и показал ему. «Папа, посмотри, ты вот этого хочешь? Она тут никто и ничто, просто одни цифры, словно она умерла, ничего и никого не имея», – сказал я, а он все не соглашался, дескать, зачем все это, и я был готов заплакать.

Наконец, я сдался, решил, что сам все сделаю, не спрашивая его, и стал думать, что же такое мне написать в объявлении. В конце концов, я написал под ее именем и фамилией и датами жизни три коротких слова, которые выражали все: «О s?sses Lied»[46]46
  «Как песнь сладка» (нем.). Перевод В. Летучего.


[Закрыть]
. Это была строчка из «Любовной песни» Рильке, речь там идет о том, что смычок собирает в один звук две струны скрипки и что мы – единое целое в бессмысленной, чистой, прекрасной музыке. Это было просто и ясно, как траурная ленточка на окне, и я отправился к распорядителю похорон и просмотрел с ним вместе объявление, чтобы он не наделал ошибок – мне страшно было представить, что в объявление может закрасться ошибка. Я показал ему на немецкую букву «ss», самую важную и сложную из всех букв в объявлении, и объяснил, что вместо нее иногда используют «sz», спросил, знает ли он, о чем идет речь. Он кивнул, а я еще раз спросил, нет ли у него вопросов, у него их не было, но я все равно еще раз все повторил, чтобы уж точно не возникло недоразумений.

Когда на следующий день принесли «Берлингске Тидене», я сбежал в прихожую, схватил газету и, открыв страницу с объявлениями о смерти, стал искать мамино – «О s?sses Lied». Но вместо этого в газете было написано «О S?bes Lied». Слово было написано с большой буквы, и к тому же он сделал ошибку, написав «b» – все-таки он не знал, что такое «ss», и не слушал меня. У меня закружилась голова. Все обречено и лишено всякого смысла, никогда ничего не получится.

И речи не может быть о немецком псалме, заявил священник, к тому же «Я знаю прекрасный сад»[47]47
  Мелодия написана немецким композитором М. Вульпиусом (1570–1615), текст – датским автором К. Буде (1836–1902).


[Закрыть]
вовсе и не псалом. Мне пришлось поговорить с псаломщиком и попросить, чтобы во время прощания звучал рояль, но он засомневался, что такое возможно – ведь рояль придется двигать, а потом настраивать, а стоит это 500 крон. В церкви никого не было, и псалмы играли слишком быстро, чтобы побыстрее закончить, и священник не произнес имени Ромер, хотя я его об этом просил «Хильдегард…. Йоргенсен пережила ужасы войны, и Хильдегард… Йоргенсен приехала в Данию в 1950 году».

Флаг перед Монастырской церковью был приспущен, и распорядитель похорон, ожидавший меня у выхода, протянул мне конверт с открытками, которые были вложены в букеты цветов и венки – я сам их написал. Потом я потащил отца к машине, прикрывая его зонтиком от дождя, а он при этом повторял: «Что ты делаешь?» и «Прекрати!». Мы выехали с территории кладбища, а отец продолжал причитать: «Осторожно, не туда, как ты ездишь, скажи, а куда ты, собственно говоря, собрался?». Проехав вдоль берега, мы оказались на Восточном кладбище и пошли к могиле, где были похоронены бабушка и дедушка. Могильщик опустил мамину урну в могилу, и мы засыпали ее землей.

Отец был против надгробного камня. Дескать, никого это не касается, зачем кому-то знать, кто тут похоронен, какое их дело? Поэтому на могиле ничего не было, только черный и белый песок и табличка с номером. Потом мы вернулись домой, я заварил кофе и нашел в столовой чашки. Мы молчали, я закрыл лицо руками и разрыдался, я плакал и плакал над мамой и папой и над всем тем, что произошло, из-за невосполнимой потери близкого тебе человека, а потом успокоился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю