355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » В Датском королевстве… » Текст книги (страница 3)
В Датском королевстве…
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:37

Текст книги "В Датском королевстве…"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

Мама накрывала стол в столовой: белая скатерть, карточки с именами, флажки, воздушные шарики и свечи, а рядом с каждой тарелкой лежал пакетик с подарком – цветные мелки, стеклянные шарики, лото с картинками – она улыбалась и говорила «So, Kinder, nu saette sig og have rigtig forn?jelse!»[27]27
  Ну что, дети, теперь садиться и угощаться! (нем., дат.).


[Закрыть]
. Она подавала горячие вафли и Spritzkuchen og Kartoffelpuffer[28]28
  Пончики и картофельные оладьи (нем.).


[Закрыть]
с яблочным компотом, и они сидели, смотрели на все это и ждали булочек, которых на столе не было, и бананового торта, которого тоже на столе не было, а вместо морса на столе стоял «Несквик». Никто не получал от происходящего никакого удовольствия, они ковырялись в еде, роняли ее на пол, протыкали чем-нибудь острым воздушные шарики, рисовали на скатерти, хихикали и не могли дождаться, когда же мама начнет всех развлекать. Она придумывала разные конкурсы, мы играли в жмурки, в «Wettfischen»[29]29
  «Поймай рыбку» (нем.).


[Закрыть]
, «M?usejagd»[30]30
  «Кошки-мышки» (нем.).


[Закрыть]
и в «Papiert?tenlauf»[31]31
  «Бег с бумажными пакетами» (нем.).


[Закрыть]
, мы кидали мячик в банки, и всем выдавали призы.

Они дурачились, швырялись мячами, маме приходилось бегать и собирать их, а они в это время сметали все со стола и набивали карманы конфетами. Я же старался не обращать никакого внимания на то, как они меня дразнят, как коверкают слова на немецкий манер, вслед за мамой называют меня Кнудхен и с громким хохотом хлопают друг друга по спине. Главное было – пройти через все это, пережить этот день, я все равно не мог предотвратить грядущую катастрофу – это была неизменная традиция, и я с ужасом ждал вечера, когда мама достанет аккордеон. Папа держался где-то в стороне, а все дети выстраивались на улице, и каждому давали длинную палочку, на которой висел бумажный фонарик со свечкой. Разноцветные фонарики, на которых были изображены луна, звезды и всякие рожицы, мы вставали в ряд, и мама начинала играть и петь «Kn?dchen hat Geburtstag, tra-la-la-la-la», и мы медленно трогались с места: Пиа и Шанэ, Марианна, Георг, Ким, Микаэль, Йеспер, Лисбет, Аннеметте, Йенс-Эрик, Пойль, Йорген и я, и все остальные. Мы шли по улице Ханса Дитлевсена и по улице Питера Фройхена и по всему кварталу, а мама шла впереди с аккордеоном и пела «Laterne, Laterne, Sonne, Mond und Sterne»[32]32
  «Фонарик, фонарик, солнце, месяц и звезда» (нем.).


[Закрыть]
, и повсюду люди выходили на улицу и смотрели на наше шествие, выбрасывая правую руку вперед в нацистском приветствии.

Не может быть, чтобы мама не замечала этого – она прекрасно понимала, что происходит, но это ее не останавливало. Воля ее была тверда как сталь и холодна как лед, она светилась в ее холодных, стальных глазах. Она и не такое повидала. И когда мама, повернув за угол, снова оказывалась на улице Ханса Дитлевсена и останавливалась перед нашим домом со своим аккордеоном, а за ней тянулась вереница детей и соседей с горящими фонариками, мама начинала петь все громче и громче, и последний аккорд звучал бесконечно долго, а потом все люди, дома и улицы исчезали, втягиваясь в мехи аккордеона, и мы с мамой и папой оставались одни и праздновали мой день рождения, напевая «хайса-хопса-са».

Телевизора у нас не было – мама с папой называли его «дуроскопом». Мы не ходили в кино, я даже не знал, есть ли в нашем городе кинотеатр. Комиксы тоже не приветствовались, потому что они оглупляют людей. Низкопробный и почти аморальный жанр – не зря их печатают на последних страницах газет: «Поэт и мамочка» в газете «Берлингске», «Фантом» в «Ведомостях Лолланда-Фальстера». Лишь в языке, и в первую очередь в письменном языке, мог проявиться ум и Geist[33]33
  Дух, духовность (нем.).


[Закрыть]
, и, когда в библиотеке мне на глаза попадались выложенные на столике журналы с комиксами – «Тинтин», «Счастливчик Люк», «Астерикс», – я не решался открывать их. Я боялся, что стоит мне только открыть их, как со мной произойдут необратимые перемены: я потеряю рассудок, у меня появится заячья губа, и никто меня не узнает. Я брал в библиотеке книги, а так единственным развлечением в нашем доме были карты, да еще настольные игры и игральные кости. По вечерам мы садились за обеденный стол и играли в вист, румми, Mensch ?rgere Dich Nicht[34]34
  Букв. «Не сердись, дружок» (нем.). Немецкая настольная игра.


[Закрыть]
и ятци. Тикали высокие напольные часы, и жизнь моих родителей была моей жизнью – своей у меня не было, но все изменилось в одночасье, когда у меня появился собственный радиоприемник.

Это был маленький, серебристый карманный радиоприемник фирмы «Филипс», и, нажав впервые на кнопку «on», я с первой минуты просто прилип к нему. Он работал только на средних и коротких волнах и был не особенно мощным, но сигналы все-таки доходили до улицы Ханса Дитлевсена – и для меня открылся мир. Папа, конечно, сразу же просил меня приглушить звук, что я и делал, но по ночам, затаив дыхание, я слушал в темноте радио. Между тирольскими оркестрами и турецкими дикторами слышался скрип и шуршание, я крутил ручку то в одну, то в другую сторону, и никак не мог наслушаться. Голоса, фрагменты мелодий, сигналы азбуки Морзе и шум сливались в один поток, создавая странную музыку, и на следующий день у меня были темные круги под глазами – выспаться мне не удавалось.

С появлением радио я впервые смог избавиться от неусыпной опеки мамы и папы, смог делать, что хочу, и сам принимать решения. Казалось, радио – это что-то запрещенное. Я залезал под одеяло, чтобы меня никто не мог застигнуть врасплох, и крутил ручку то на коротких, то на средних волнах – исследовал вселенную и подслушивал ее тайны. Из шума вдруг возникали станции «Westdeutscher Rundfunk», «ORF», «Voice of America» и звучало «This is BBC World News». Иностранные программы постоянно наслаивались друг на друга и смешивались. Русские дикторы и какие-то марши сменяли немецкие народные песни и американские новости. Это было море голосов, тонущих друг в друге, и мне казалось, что я иду по следу, что я что-то ищу, но я не знал, что именно, пока на частоте 208 килогерц в мои уши не ворвалось «Радио Люксембург»!

Красивее этого я никогда ничего не слышал, противостоять этому было бесполезно. Я слушал музыку, рекламные сообщения, джинглы и звуковые эффекты, на радио звонили люди из Амстердама и Дюссельдорфа, а диск-жокей Роб Джонс говорил так быстро, что понять его было невозможно, но, когда он объявлял следующий музыкальный фрагмент, речь его становилась плавной и мелодичной. Я слушал группы «Свит», «Слэйд», «Уингз», «Куин» и «Спаркс» и не верил, что такое бывает. Но это было правдой – я покинул девятнадцатый век и оказался в 1974 году. Гармония, блеск и сияние – мир полностью изменился, и я не мог дождаться восьми вечера, когда начинались передачи.

Я думал только о «Радио Люксембург» и жил в другом мире, который существовал только на радио и только по ночам. Это было совсем непохоже на концерт по заявкам из транзисторного приемника на кухне или сообщения об обстановке на дорогах, которыми меня терроризировал отец, когда мы ехали по автобану во Франкфурт за мамой – несколько раз в году она ездила навещать бабушку, – я тогда умирал со скуки и умолял его переключиться на другую станцию. По мере продвижения на юг увеличивались шансы поймать передачи американской армии – AFN, и я впитывал в себя голоса ведущих, музыку и рекламу, словно это кока-кола, в те минуты, когда отец на какое-то время сдавался, а потом, кряхтя, снова вертел ручку, потому что начинались помехи. С этим современным миром мы окончательно прощались, когда к вечеру добирались до района Вестенд во Франкфурте, где между патрицианскими виллами со старинными окнами и балконами росли высокие каштаны – бабушка жила в квартире на Кеттенхофвег, 106, где время остановилось, а может, его разбомбили, искалечили и убили.

Я выпрыгивал из машины, обнимал маму, целовал бабушку, которая, как обычно в таких случаях, рыдала от радости, мы тащили наверх чемоданы и распаковывали их. Потом все садились за стол, и на тарелку мне клали Schinken-Kren – светлый ржаной хлеб с маслом и тонкими, свернутыми ломтиками ветчины с яйцом, маринованными огурцами и протертым хреном – и хрен был таким острым, что из глаз капали слезы. Бабушка протягивала мне свой мокрый носовой платок и улыбалась безгубой улыбкой, ее изуродованные руки были покрыты сплошными рубцами, такими же, как и на лице. Бабушка все еще горела в том военном подвале, а призраки Второй мировой войны – ужас, безумие и стыд – бродили по комнатам и дребезжали стеклянной дверью в прихожей. Когда меня отправляли спать, и я, лежа в кровати, слышал звук приближающегося самолета, мне становилось страшно, а вдруг снова начнется война и начнут падать бомбы? И тогда я искал в приемнике «Радио Люксембург».

Хорошая слышимость – это было великое счастье, ведь нередко случались атмосферные помехи, а иногда стоило мне только найти Люксембург, как ужасный голос вдруг заглушал все. Какая-то женщина читала цифры – без всякого выражения, монотонно – бесконечные ряды цифр. «Achtung, Achtung»[35]35
  «Внимание, внимание» (нем.).


[Закрыть]
, – говорила диктор и произносила «1 2 3 4 5 6 7 8 9 0» – «один – два – три» и так далее, а потом звучала австрийская народная музыка, йодль, и снова бесконечный ряд цифр. Я сразу понял, что это такое, и у меня мурашки забегали по телу – это была холодная война, а цифры эти были тайными сообщениями для шпионов.

Такое можно было услышать нередко на коротких и средних волнах – сигналы немецких, английских и русских передатчиков, и можно было услышать одинокий женский голос, который повторял «Папа ноябрь, папа ноябрь», – одно и то же в течение пяти минут на фоне какой-то нервной флейты заклинателя змей, а потом женщина начинала произносить цифры по-немецки: 406, 422, 438, 448, 462. Другие станции назывались «Папа Зулу», «Чарли Ноябрь», «Сьерра Танго», «Фокстрот Браво». У некоторых была своя музыкальная заставка, как, например, у английской, там вначале звучало несколько тактов народной мелодии, а потом женский голос на британском английском произносил ряды числительных, была испанская станция с очень плохой акустикой, где иногда на заднем фоне слышалось пение петуха. Самыми ужасными мне казались звуки музыкальной шкатулки, после которых какая-то девочка начинала произносить цифры на милом, невинном немецком языке.

Что могло заставить использовать ребенка для чтения сообщений, предназначенных для тайных агентов, где это происходило и кто сидел перед радиоприемником в каком-нибудь европейском государстве и записывал числительные? Наверное, среди нас разгуливали женщины, работа которых состояла в том, чтобы из года в год монотонно читать ряды чисел, и они никому не могли признаться в этом. Кто были эти женщины? И зачем все это было надо? Я мог впасть в транс, слушая бесконечные цифры на фоне глушилок и музыки, голоса женщин смешивались с гулом самолета над домом на Кеттенхофвег, со страхом, оставшимся от Второй мировой войны, и со свистом бомбы, которая каждую ночь падала на бабушку, – вот под какие колыбельные песни я засыпал во время холодной войны.

Подав ходатайство о возмещении ущерба, понесенного на территории Восточной Германии, – об Entsch?digung[36]36
  Репарация (нем.).


[Закрыть]
, Папа Шнайдер вновь завел свое дело, на сей раз в Западной Германии, и они обосновались в Айнбеке.

За Папой Шнайдером закрепилась репутация надежного партнера, и его одним из первых немцев официально пригласили за границу, он уже побывал в Голландии и собирался ехать в Турцию. На всякий случай, он перед поездкой решил удалить камни из желчного пузыря – он ведь был до мозга костей правильным человеком и собирался представлять страну. Операция считалась элементарной, не сложнее чем завязать «виндзорский» узел на галстуке, но врачи где-то ошиблись.

Второй раз в жизни бабушка потеряла мужа на операционном столе. Бабушка надела вуаль, и они пошли в больницу – тетя Густхен и родственники из Бибриха, облаченные в траур, к этому времени уже прибыли на место. Папа Шнайдер лежал на кровати – не более холодный, суровый и неприступный, чем обычно. У всех возникла одна и та же мысль, но никто не решался ее высказать, пришлось маме подойти и потрогать Папу Шнайдера, чтобы проверить, действительно ли он умер.

Она хотела было пощупать пульс, но не решалась прикоснуться к нему. Глаза его были закрыты, и трудно было поверить, что когда-то в груди этого человека билось сердце. Мама наклонилась и прислушалась, а вдруг он дышит? Губы слегка зашевелились, мама резко подняла голову – кончено! Он умер, но успел прошептать ей свое имя, свою тайну, и мама теперь знала, как его зовут. Она посмотрела на бабушку и всех родственников, застывших в дверях, но слова застряли у нее в горле – она ничего не могла выговорить, просто кивнула в ответ на вопрос Густхен: «Tot?»[37]37
  «Мертв?» (нем.).


[Закрыть]
. Может быть, господь Бог так и не позвал Папу Шнайдера, а может быть, и позвал, но в последний момент, теперь это было уже неважно, теперь мама знала его имя.

После похорон мама сняла телефонную трубку и позвонила в банк. Ей сообщили, что, собственно говоря, ни на какие деньги рассчитывать не стоит, они могут претендовать лишь на домашнее имущество в Клайн-Ванцлебене, все остальное – сплошные долги и капиталовложения, так что об этом забудьте. Она не стала говорить бабушке и Еве правду, сообщила лишь, что государственная компенсация скоро будет выплачена, стала искать работу и в итоге нанялась секретарем-машинисткой передвижного машинописного бюро – другую работу ей найти не удалось. Мама научилась печатать всеми пальцами и колесила по разрушенной Германии, бодро постукивая на пишущей машинке – 120 знаков в минуту – в новых скорых поездах «D-Z?ge». Это была тяжелая работа, да и денег на бабушку и Еву не хватало, к тому же она все время получала недвусмысленные предложения от мужчин. Оказавшись в поезде, они на какое-то время становились ее начальниками и могли ни с того ни с сего продиктовать ей такие фразы, как: «Могу ли я угостить вас чем-нибудь в вагоне-ресторане?» или «В гостинице вы заработаете больше». Некоторые из них становились назойливыми – таких она сразу распознавала по лоснящимся лицам, как только они входили в купе, и ей приходилось звать на помощь проводника. Страшнее всего было ночью на вокзале. Однажды в Гамбурге на нее напал мужчина и, обороняясь от него, она швырнула ему в глаза молотый перец из пакетика – ее единственное оружие – и бросилась наутек.

Когда к ней обратились Тесдорф и директор Арнт-Йенсен из компании «Датские сахарные заводы» – это был просто подарок судьбы. Папа Шнайдер когда-то торговал с датчанами, ведь он успешно занимался производством семян сахарной свеклы. Датчане захотели помочь маме и пригласили ее в Копенгаген. Ее поселили в гостинице и устроили в ее честь ужин в ресторане «Вивекс», директор английского отделения Розе тоже был приглашен. На следующий день она увидела «Маленькую русалочку», смену караула перед дворцом Амалиенборг и побывала в Тиволи. Мигали цветные лампочки, люди смеялись, павлин раскрывал свой хвост в Театре пантомимы, а Пьеро с Арлекином начинали свой спор из-за Коломбины. Мама заглянула в магазины, поднялась на Круглую башню и взглянула оттуда на город. Потрясающее впечатление! Никаких развалин, никаких инвалидов, никаких нищих – полная красок жизнь! В это невозможно было поверить.

Неделю спустя Арндт-Йенсен отвел ее в сторону и сказал, что они готовы помочь ей и могут предложить работу на «Датских сахарных заводах». Мама согласилась, поехала домой и сообщила своим хорошую новость – она нашла работу, а потом плохую новость – работа эта в Дании. Ей придется оставить их на какое-то время, но она сможет каждый месяц посылать им деньги, а датчане – очень милые люди, да и Дания – сказочная страна, там все – игрушечного размера.

Шел 1950 год, и пыль войны еще не улеглась, когда мама на своем мотороллере «Веспа» отправилась в Нюкёпинг. Платок развевался на ветру, и по пути она совсем окоченела. Доехав до Травемюнде, она села на паром, и, стоя на палубе, наблюдала, как исчезает на горизонте материк и как Балтийское море поглощает все то, что она знала и любила и что ей до этого принадлежало. Проснувшись в гостинице религиозной миссионерской организации, она стала собираться на работу – ее определили в лабораторию сахарного завода, но она не представляла, что ее ожидает. Жизнь в Нюкёпинге не была такой сладкой, как производимый там сахар. Люди смотрели на нее с недоверием, не отвечали на ее вопросы, а шеф, господин Мёллер, напротив, становился все милее и милее и готов был помогать ей с колбами, бунзеновскими горелками и таблицами. Однажды он предложил проводить ее до гостиницы, чтобы с ней ничего не случилось, ведь у заводских ворот стояли рабочие, которые смеялись, свистели ей вслед и что-то выкрикивали, но она не пустила его в дом. И тогда господин Мёллер совершенно изменился, в его голосе появились угрожающие нотки, он сказал, что ей надо хорошенько обо всем подумать. Мама, забежав в дом, собрала вещи и, надев пальто, взялась было за ручку чемодана, но вдруг присела на кровать. Она закрыла лицо руками, ее всю трясло, плакать у нее не получалось – казалось, что слез у нее больше не осталось, да что толку плакать? Уехать она все равно не могла.

Это была богом забытая дыра, относились к ней так плохо, что и на улицу было не выйти. Фру Йенсен, муж которой работал в Орупгоре, была одной из немногих, кто принял маму. Мама снимала у них крошечную комнату, где вместо двери была занавеска. Мама стиснула зубы и пошла на сахарный завод, она не сдалась. Мама презирала коренастый, толстый народец и называла их «карликами», и, если бы кто-нибудь сказал ей, что именно в этом городе она встретит великую любовь, она бы засмеялась и сказала: «Какая ерунда!».

Однажды в воскресенье отец шел по Рыночной площади, в руках он держал две утиные грудки, собираясь нанести один из своих обычных визитов. Он был высоким и стройным и сиял, как солнце, – когда я спрашивал маму, почему она влюбилась в него, она всегда отвечала, что он был красавцем и у него были руки и ноги. Большинство мужчин ее поколения или погибли, или стали инвалидами – в Германии остались лишь дети и старики, – и мама решила познакомиться с ним. Это было нелегко, потому что она не могла заговорить с ним на улице – так делали только проститутки, и мама не знала никого, кто мог бы их представить друг другу. Время шло, и горы сахарной свеклы перед заводом уменьшались, из трубы шло все меньше и меньше дыма, сезон сбора и обработки свеклы заканчивался. Ей пора было отправляться домой, и неизвестно, что было бы с ней дальше, но тут их пути пересеклись благодаря счастливой случайности.

На репетицию мужского хора отец отправился вместе с управляющим Орупгора, а мама как раз вышла прогуляться с фру Йенсен, которая была с ним знакома: «Познакомьтесь, это Хильдегар Фоль, она работает в лаборатории». Оказалось, что им по пути, мама и папа заговорили по-немецки, папа был мил и вежлив, и на пальце у него не было обручального кольца. С этого времени они могли здороваться друг с другом на улице, и мама старалась как можно чаще попадаться ему на глаза. Она улыбалась ему, случайно встретившись в магазине или в «Восточном парке», и однажды спросила его, не пригласит ли он ее на праздник страховой компании в гостинице «Балтик».

Мама написала бабушке, что нашла мужчину своей жизни, и бабушка была вне себя от радости и все же разрыдалась над письмом – чужой человек в чужой стране, да еще неизвестно, из какой он семьи! Когда сезон закончился, мама никуда не уехала, а папа пригласил ее к себе домой на улицу Нюброгаде – на кофе и утиную грудку.

У него было чисто и опрятно, он показал купленные на аукционе картины – проселочная дорога, порт, лесной пейзаж. Мама улыбнулась, подошла к роялю и перевернула ноты на первую страницу – это был Моцарт. Нюкёпинг-Фальстер – такой маленький город, что иногда кажется: его просто не существует. Если ты находишься в нем, ты не можешь выбраться из него, если ты находишься вне его, ты не можешь попасть внутрь. Ты проходишь по его улицам, и единственное, что остается от города – это пропитывающий одежду запах – запах удобрений летом и сахарной свеклы зимой. И здесь я родился в 1960 году.

Наш дом, номер 14 по улице Ханса Дитлевсена, был последним в ряду перед полями сахарной свеклы и Западным лесом. На первый взгляд – обычный красный кирпичный дом с изгородью, гаражом и садовой калиткой, но это был не дом, а кошмар и ужас. Входная дверь всегда была заперта, и дверь в подвал тоже, а ключи хранились в кармане у отца. Шторы были опущены, а окна открывались внутрь, надежно защищая нашу семью, которая состояла из мамы, отца и меня – и никого другого, кроме нас.

Мы втроем сидели за обеденным столом – утром, днем и вечером, из года в год, а когда наступало Рождество, мы, встав вокруг елки, с трудом дотягивались друг до друга, а в Новый год мы сидели вместе, пили шампанское, бросали серпантин и поднимали бокалы в двенадцать часов. Мы одни праздновали дни рождения, Пасху, Троицу и День Иоанна Крестителя, издалека смотрели на зажженные костры и слушали, как другие поют «Мы любим нашу страну», а летний отпуск существовал только для нас троих – мамы, папы и меня.

Мы отправлялись на машине в Бётё, или Корселитце, или в Помленакке и гуляли вдоль берега моря среди буковых деревьев. Мы с мамой искали плоские камешки на берегу моря и делали «блинчики». Папа ковырял тростью песок и внезапно замолкал – наверное, считал песчинки. Осенью мы искали в лесу грибы, и папа ударял тростью по сложенным в лесу стволам деревьев, некоторые из них издавали звуки, и можно было сыграть мелодию. Весной мы собирали ветреницу и ландыши. Мама вставляла их в маленькие фарфоровые фигурки – девочка с корзиной цветов или рыбак.

В столовой стояла мебель Папы Шнайдера из темного и блестящего красного дерева: стулья, стол, буфет. Мы пользовались его столовыми приборами, его монограмма была выгравирована на серебре, и, когда нож и вилка лежали с двух сторон от тарелки, получалось две буквы: SS. Мы пользовались его сервизом «Виллеруа и Бох» в обычные дни, а по торжественным случаям – мейсенским фарфором. На нем были нарисованы яркие цветочные узоры, и, казалось, начинали звонить рождественские и новогодние колокола, когда мама доставала сервиз и говорила «Das Meissner». В буфете стопками стояли тарелки для пяти блюд на двенадцать персон, переложенные розовой папиросной бумагой, блюда и супница – и, когда мы доставали их, это было священнодействие. Стол покрывали белой скатертью с вышивкой, ставили хрустальные бокалы, а рядом с каждой тарелкой лежали кольца для салфеток, словно серебряные наручники. А когда мы приступали к трапезе, вилки и ножи звонко звякали, исполняя на тарелках только одну музыкальную тему: до чего страшно разбить фарфор.

Мы жили одни, окружающего мира не существовало, у мамы и папы не было друзей и знакомых и никакой светской жизни. На том месте, где должны были быть бабушки и дедушки – или датские кузены и кузины, дяди и тети – никого не было. Это странно – не иметь никаких родственников. Папа никогда о них не вспоминал, и, если я задавал вопрос, он говорил мне, что все уже быльем поросло – как будто это что-то объясняло. Мама могла сказать, что дедушка был прожектером и все растратил, а папа отвечал, что были тяжелые времена. Никаких других подробностей они не сообщали, но я продолжал спрашивать, и однажды вечером папа положил всему этому конец, резко сказав: «Они порвали с нами». И я представил себе порванные части тел на ковре, и не мог постичь такой жестокости.

Теперь маму должны были звать Ромер Йоргенсен – Хильдегард Лидия Фоль Ромер Йоргенсен, но часть этого имени у нее отняли: ей нельзя было носить фамилию Ромер, и папа ничего с этим не мог поделать – для немцев был введен запрет на смену фамилии. Мама все-таки пыталась называться Ромер, хотя в паспорте у нее эта фамилия и не была записана. Ее паспорт был немецким, и она была немкой. Вторая мировая война так и не закончилась, и если говорить о маме, папе и нашей семье, то Нюкёпинг был по-прежнему оккупирован.

Во время следующего сезона она вернулась на сахарный завод и продолжала работать в лаборатории, а зарплату отдавала папе – так тогда было принято. Он давал ей деньги на хозяйство, двадцать пять крон в неделю. Их надолго не хватало, а для мамы, на которой лежала печать вины, все стоило дороже, чем для всех; так что она уже за свой счет накрывала стол на балконе на улице Нюбро. Она подавала папе суп из омара, бифштексы, рислинг, дыню и пирожные – он ведь был тощим, как жердь, говорила она, целуя его в щеку, а на день рождения она подарила ему настоящий кашемировый шарф. Папа был счастлив, и, когда он рассказывал об этом участникам репетиции хора Браги, те не верили своим ушам и высказывали претензии своим женам, дескать, почему они не в состоянии на те же деньги готовить что-нибудь другое, кроме бесконечной кудрявой капусты.

Все дело в том, что мама к этому времени продала одну из картин из Клайн-Ванцлебена, не сказав об этом папе, и тайно открыла счет в Германии, куда положила свою часть денег – Ева и бабушка тоже получили свои доли. Эти деньги мама использовала, чтобы подсластить ими жизнь и противостоять миру. От этого мира ей приходилось отбиваться, ведь над ней издевались, распространяли всякие слухи. К тому же мама еще отвечала за лабораторный анализ процента сахара. Именно от этого процента зависело, сколько крестьяне получат за свою свеклу, а они жаловались и говорили, что она занижает цифры, но она и на малую долю не соглашалась ничего изменить. Даже руководство завода высказывало недовольство, ведь ее взяли на работу по распоряжению директора Арндта-Йенсена, не согласовав ее кандидатуру с ними.

Трудно было сказать, кто ее больше ненавидел, а она еще больше портила все тем, что «изображала из себя важную даму», как говорили. Когда пришла пора большого летнего пикника с хором Браги, куда приглашали родственников на обед в деревне Виркет, выяснилось, что маму не пригласили, и папа вышел из хора. У него был хороший голос, и он играл на тромбоне, но единственное музыкальное произведение, которое в моей памяти с ним связано, – это пластинка с Певческим хором Браги «Как зелен и свеж был лес». Он всегда ставил ее в новогодний вечер – мы сидели в гостиной, а на елке в последний раз загорались свечи, а когда пластинка заканчивалась и его спрашивали, что бы он еще хотел послушать, он отвечал, что не любит музыку.

«Она – идеальная жена», – сказал он на собрании масонской ложи, когда затронули немецкий вопрос, и потом брел домой в своем фраке, словно с похорон. Мама поинтересовалась, а что же произошло у масонов? Но ему было стыдно рассказывать, и он ничего не ответил, а, переодевшись, с такой силой ударил рукой по шелковой шляпе, что она совершенно сплющилась. Позднее в тот вечер он все рассказал – как же могло быть иначе? Он пытался все объяснить, взвешивал каждое слово, но лучше от этого не становилось. Вопрос стоял так: либо масоны, либо мама – и папа больше никогда не надел шелковую шляпу.

А потом он покинул отделение гражданской обороны и перестал посещать фотокружок. Фотография была его главным увлечением, в письменном столе хранились сотни фотографий: петляющая проселочная дорога, золотистые поля овса, идиллические хутора, прекрасные виды Мёнс Клинт и дворца Ольхольм. Его фотографии были похожи на открытки, только на них не было людей – они постепенно исчезали из его жизни. Папа приглашал на ужин, мама готовила S?lzkoteletten – изящно украшенный маринованными огурцами и морковью свиной студень, гости налегали на еду и начинали подпевать, когда мама садилась к роялю, но никто из них никогда не приглашал родителей с ответным визитом. Круг их общения все больше сужался, отпали даже друзья детства, никто уже больше не хотел встречаться с ними – и мама презрительно пожимала плечами, называя их пролетариями.

Для папы стало страшным потрясением, когда мама заявила, что ему надо уволиться из «Датской строительной страховой компании», это было последним прибежищем отца – и он разрыдался. Вообще-то он никогда не плакал, ни разу в жизни, а тут какие-то странные, глухие звуки. Мама успокаивала его и объясняла, что да, конечно, он работает в фирме, но он всего лишь… обычный служащий, так ведь? Генри Мэйлэнд получил свою должность в результате удачной женитьбы, но работать он не мог. Он бездельничал, сидя в своем кабинете, потому что был зятем Дамгора, а отец тем временем вел все дела компании – и на самом деле директором нужно было быть ему.

Отец уволился – он всегда слушался маму. Прошел месяц, и еще полгода – и тут, наконец, зазвонил телефон. Это был юрист Виктор Ларсен, член правления «Датской строительной страховой компании». Дамгор умер, и они хотели бы снова пригласить отца на работу. Отец был согласен на все, но мама твердо стояла на своем, она даже и слышать не хотела ни о чем другом, кроме должности директора – и, вернувшись домой после совещания в компании, отец сиял. Он никак не мог поверить, что стал директором! Ну, почти – его назначили заместителем директора!

Отцу никогда так и не удалось добиться полного признания в страховой компании, в которой он проработал 49 лет и 8 месяцев – ему пришлось смириться с тем, что он подчиненный бездельника Генри Мэйнлэнда и целовать руку его жены, которую мама терпеть не могла.

Нюкёпинг в моем сознании был связан только со страхом и ни с чем другим. Я не осмеливался ходить по улицам и, как правило, если отправлялся куда-нибудь по делам, делал большой крюк – и всегда опаздывал. Я не мог пойти по Грёнсунсвай, потому что дорога шла мимо «Охотничьего гриля», где собиралась молодежь, тарахтя мопедами: «Puch-3» с высоким рулем и сиденьем предназначался для мальчиков, а «Puch-Maxi» – для девочек. Все носили голубые джинсовые куртки, из карманов которых торчали щетки. Девочки бесконечно причесывались этими щетками, а для мальчиков они были оружием в драке – щетки оставляли на коже полоски, из которых сочилась кровь, – и мне не раз доводилось испытывать это на своей шкуре. Случалось, что мы с отцом, когда мамы не было дома, заходили в «Охотничий гриль», чтобы купить на ужин половину цыпленка-гриль и картофель фри, и Вонючка Джон, Йеспер и Стин, стоя у игрового автомата, громко рассуждали о «немцах-колбасниках» и о том, что тут, дескать, не купишь квашеной капусты, а Стин подходил к нам и толкал меня. А когда папа говорил ему: «Эй, парень, ты что это вытворяешь?», – он лишь смеялся в ответ. Взяв цыпленка в термопакете и лоток с картофелем фри, мы отправлялись домой, но мне кусок в горло не лез. Я поглядывал на отца, мне очень хотелось, чтобы он их убил.

И по улице Биспегадэ я не смел пройти, поэтому пробирался между высокими, красными зданиями Технического училища, боясь, что в любую секунду на меня нападут, особенно зимой, когда выпадал снег. Снежки были твердыми, обжигали кожу и оставляли ссадины, потому что в снег они добавляли песок. Улицы вокруг Школы Эстре были небезопасны, а пользоваться туннелем я боялся. Да, это был самый короткий путь – прямо под рельсами, но там меня и подстерегали, и сбежать от них было невозможно, так что, когда мне надо было попасть в центр города, я держался подальше от вокзала, шел под мостом и по Вестерскоувай.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю