355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » В Датском королевстве… » Текст книги (страница 1)
В Датском королевстве…
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:37

Текст книги "В Датском королевстве…"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)

«В Датском королевстве…»

Датская литература – не только Хaнc Кристиан Андерсен
Вступительная статья

Если в российском книжном магазине спросить у покупателя, остановившегося перед полкой с переводной литературой, кто из датских писателей ему известен, он, скорее всего, уверенно произнесет имя Ханса Кристиана Андерсена, а потом, после паузы, – Сёрена Киркегора, Карен Бликсен или Питера Хёга.

Этот перечень – лишь малая часть датской литературы, получившая известность в России. Если присмотреться к литературе маленькой Дании с ее пятимиллионным населением, то окажется, что ей есть что предложить читающему миру.

Составителям этого номера прежде всего хотелось познакомить читателя с литературными жанрами, характерными для современной датской литературы, причем сделать это на примере творчества еще не знакомых российскому читателю авторов.

Номер открывается фрагментами романа Кнуда Ромера «Ничего, кроме страха». В 2006 году известный телеведущий, специалист по рекламе и актер, снимавшийся в фильме Ларса фон Триера «Идиоты», опубликовал свой дебютный роман, который сразу же сделал его знаменитым. Роман Кнуда Ромера, повествующий об истории нескольких поколений одной семьи на фоне исторических событий XX века и удостоенный нескольких престижных премий, переведен на пятнадцать языков.

В рубрике «Литературное наследие» представлен один из самых интересных датских писателей первой половины XIX века. Стена Стенсена Бликера принято считать отцом датской новеллы. Он создал свой собственный художественный мир и оригинальную прозу, которая не укладывается в рамки утвердившегося к двадцатым годам XIX века романтизма. В основе сюжета его произведений – часто необычная ситуация, которая вдобавок разрешается совершенно неожиданным образом. Рассказчик, alter ego автора, становится случайным свидетелем драматических событий, разворачивающихся на фоне унылых ютландских пейзажей, и сопереживает героям, страдающим от несправедливости мироустройства.

Классик датской литературы Клаус Рифбьерг, который за свою долгую творческую жизнь попробовал себя во всех жанрах, представлен в номере небольшой новеллой «Столовые приборы», в центре которой судьба поколения, принимавшего участие в протестных молодежных акциях 1968 года.

Еще об одном классике датской литературы – Карен Бликсен – в рубрике «Портрет в зеркалах» рассказывают такие признанные мастера, как Марио Варгас Льоса, Джон Апдайк и Трумен Капоте.

Бенни Андерсен, известный всей Дании благодаря своим лирическим песням, представлен в номере не только поэзией, но и небольшой новеллой. Как в поэзии, так и в прозе он при внешней простоте изобразительных средств всегда изящен, остроумен и психологичен.

Полные своеобразного юмора и озорства «экзотические» гренландские истории Йорна Риля, путешественника и исследователя, награжденного многими национальными литературными премиями, на первый взгляд стоят особняком в современной литературе, но при более глубоком анализе в них можно усмотреть параллели с книгой Карен Бликсен об Африке.

Поиски новой эстетики привели в 90-х годах XX века к возникновению нового направления в датской литературе – минимализма. Для минималистских произведений, представляющих собой зарисовки из повседневной жизни, характерен упрощенный синтаксис, анонимность стиля и нарочитая удаленность автора. Наиболее ярким представителем этого направления стала Хелле Хелле, с двумя новеллами которой могут познакомиться читатели номера.

Отдельные черты минимализма присутствуют и в творчестве известного прозаика Найи Марие Айдт, новеллы которой, обычно повествующие о каком-нибудь незначительном событии, способном мгновенно перевернуть размеренную жизнь ее героев, написаны простым, незатейливым языком. Некоторые из новелл, завораживающие переплетением реальности и вымысла, вызывают у читателя чувство тревоги и даже страха.

Драматические произведения сегодня зачастую воспринимаются как своего рода приложение к «настоящей» литературе, но в Дании в последние два десятилетия драматургия стала одним из ведущих литературных жанров. Многие критики говорят о «буме 90-х в современной датской драматургии», о «постмодернистском прорыве в драматургии» и даже о «золотом веке театра». В номере представлена пьеса одного из самых известных драматургов Дании Астрид Саальбак, которая в 2012 году была удостоена награды «Лучший драматург Скандинавии» пьесы которой переведены более чем на двадцать языков.

Ну а что касается Андерсена, то он в этом номере представлен как художник, наделенный, по выражению Анри Матисса, «искусством рисовать ножницами».

Мы благодарим всех, кто принимал участие в работе над номером: переводчиков, редакторский коллектив «ИЛ» и коллег из Дании и России, которые на всех этапах работы с готовностью приходили на помощь. Особую благодарность мы выражаем Литературному комитету Государственного совета по искусству Дании.

Елена Краснова, Гаянэ Орлова, составители номера

Кнуд Ромер
Ничего, кроме страха
Роман
© Перевод Елена Краснова

Посвящается Андреа


Я всегда боялся маминого отчима – и ничего, кроме страха, к нему не испытывал. Для меня он всегда был Папа Шнайдер. Носил ли он двойную фамилию, или как его звали по имени, я не знал, да мне все равно никогда бы не пришло в голову называть его по имени. К таким людям по имени не обращаются.

На лице у Папы Шнайдера были длиннющие шрамы, и все – на левой щеке. Это были следы поединков прошлого столетия, он тогда состоял в Schl?gerverein[1]1
  Фехтовальный клуб (нем.). (Здесь и далее – прим. перев.).


[Закрыть]
. Противники вставали друг против друга и, защищая свою честь, наносили удары по лицу саблями, убрав левую руку за спину.

У него были черные с проседью гладкие волосы, открытый лоб, и всякий раз, встречаясь с ним взглядом, ты чувствовал, что он воспринимает это как вызов: Sie haben mich fixiert, mein Herr[2]2
  Вы так упорно на меня смотрите, молодой человек (нем.).


[Закрыть]
. Взгляд его был пронзительным, упорным, и не знаю, существовал ли на свете человек, который с легкостью мог бы его выдержать. Исключением была бабушка. Она умела смотреть Папе Шнайдеру в глаза – у мамы это не получалось. Бабушка была его единственной слабостью, тщательно от всех скрываемой, все остальное в нем было жестким и непроницаемым.

В столовой моих родителей, где над столом висела картина, Папа Шнайдер царил безраздельно. На этой картине в золотой раме была изображена лесная полянка. Папа Шнайдер сидит с книгой на траве, глядя прямо перед собой, рядом бабушка с младенцем на руках, а мама, еще девочка, играет с охотничьей собакой Белло. Книга, ребенок и собака – вот вам и распределение ролей: Папа Шнайдер символизировал духовность и культуру, удел женщины – рожать, а дети ближе всего к природе, и их, как и собак, следует дрессировать.

За столом я всегда сидел, выпрямившись, положив руки на стол и заправив салфетку за воротник, как будто Папа Шнайдер сидел рядом и наблюдал за мной. Если бы я совершил какую-нибудь оплошность, разрезал картофелину ножом или открыл рот, когда меня не спрашивали, он бы воткнул мне в бок вилку – я в этом не сомневался.

Папа Шнайдер был самым суровым из всех известных мне людей, он воплощал в себе все то, что было строгим и суровым и причиняло боль. Он был как застегнутая верхняя пуговица на рубашке, как острые зубья мокрой расчески. Он был разбитыми коленками и страхом опоздания. Нет, я не мог назвать его по имени, да и никто другой не решился бы.

Не думаю, что кто-нибудь вообще знал, как его зовут, или задумывался об этом. Отчим моей мамы хранил в себе свое имя как страшную тайну и как самую безумную надежду. Потому что если бы в один прекрасный день он услышал, как к нему обращаются по имени, он бы точно знал, кто это. Лишь один человек, кроме него самого, знал его имя – и это был Господь Бог.

Иногда зимой становилось по-настоящему холодно, и тогда я понимал, что пора собираться в Германию. В гости к маминой сводной сестре, тете Еве, и ее мужу, дяде Хельмуту, и их троим сыновьям: Акселю, Райнеру и Клаусу. Мама с папой укладывали в машину теплую одежду, чемоданы и подарки, а я запрыгивал на заднее сиденье, за мамой. Папа дважды проверял, закрыта ли входная дверь, закрывал садовую калитку и в последний раз заглядывал в багажник, все ли там в порядке. Надев шляпу и перчатки, он с трудом втискивался на переднее сиденье – у него были слишком длинные ноги, и сидеть за рулем ему было неудобно, потом он поправлял зеркало заднего вида и проверял показания датчика бензина и счетчика километража. Ровно 9874,5 километра, констатировал он и записывал все цифры и время отъезда, по его мнению, мы опаздывали на паром на две минуты. «Паспорта, деньги, документы», – говорили мы хором, отец поворачивал ключ зажигания, мама закуривала свою сигариллу и включала программу, где рассказывали об обстановке на дорогах, и мы, проехав по улице Ханса Дитлевсена, поворачивали за угол и отправлялись в далекое прошлое.

Перед пограничником на пропускном пункте мы замирали и, думаю, начинали походить на фотографии в наших паспортах, даже наши улыбки становилась черно-белыми. И вот контроль позади – и перед нами автострада. Мама прихлебывала беспошлинный алкоголь из крышечки бутылки, мы смеялись и пели, а отец просил ее сделать радио потише и не налегать так на водку – хватит уже! Двадцать лет назад мама из-за отца уехала из Германии, и теперь сидела, погрузившись в воспоминания, и не сводила глаз с проносящихся мимо домов, полей и хуторов, все вокруг подмигивало ей в ответ. Сдерживая дыхание, она тихонько читала названия населенных пунктов на табличках вдоль дороги и, прокладывая путь домой, вела указательным пальцем по карте в мишленовском путеводителе – Гамбург, Ганновер, Гёттинген, Франкфурт-на-Майне, палец сбегал вниз по странице, как слеза, и останавливался в Оберфранкене.

Вдоль автострады появлялось все больше и больше елей, холмы становились выше и превращались в горы, а снег падал тяжелыми, белыми хлопьями, когда мы, свернув с магистрали, оставляли позади последний, мрачный, участок по проселочной дороге и въезжали в Мюнхберг. Мама трясла меня и шептала: wir sind da[3]3
  Приехали (нем.).


[Закрыть]
, и я просыпался окруженный конфетными обертками, смотрел в окно и протирал запотевшее стекло рукавом. Мы въезжали в решетчатые ворота, и фары освещали подъезд к большому дому. Он стоял на вершине холма и был похож на замок – с башней, парком и старыми деревьями, и вот здесь, посреди зимнего пейзажа, они и жили: семья Хагенмюллер.

Тетя Ева и дядя Хельмут спускались по главной лестнице и махали нам, а сыновья их выстраивались в ряд: короткие стрижки, светлые волосы, отутюженные костюмчики. Они кланялись, здоровались и подавали руку – как заводные игрушки. «Gr?ss Gott[4]4
  Здравствуйте (нем.).


[Закрыть]
, тетя Хильда, Gr?ss Gott, дядя Кнут, Gr?ss dich, Vetter Kn?dchen!» [5]5
  Здравствуй, кузен Кнут (нем.).


[Закрыть]
. Тетя Ева чмокала меня в щеку и говорила «Na, kleiner Knut, fr?hliche Weihnachten»[6]6
  Ну, малыш Кнут, с Рождеством (нем.).


[Закрыть]
, рождественское поздравление разбивалось на маленькие, пронзительные фрагменты. Она здоровалась с отцом и, наконец, поворачивалась к маме: «Schau mal einer an, das Hildem?uschen!»[7]7
  Смотрите, кто к нам приехал, Хильда, милочка! (нем.).


[Закрыть]
. Мама восклицала «Ach, Evam?uschen!»[8]8
  Ах, милая моя Ева! (нем.).


[Закрыть]
– и они бросались друг другу в объятия, тихо ненавидя друг друга.

Из них всех мне нравился только дядя Хельмут. Это был маленький, кругленький человечек, который ходил, наклонившись вперед – из-за каких-то проблем со спиной. У него были зеленые глаза, и он носил очки, он щипал меня за щеку и тыкал пальцем в живот, чтобы рассмеялся, так врач просит покашлять, и мне казалось, что он видит меня насквозь и проверяет состояние моего скелета и всех органов. Я хихикал столько, сколько требовалось, и уже чувствовал, может я и в самом деле простудился, но тут дядя Хельмут, внимательно посмотрев на меня и поставив диагноз, доставал из кармана леденец. Леденец пах камфарой, и дядя утверждал, что он помогает почти от всех болезней, и потом мы вместе шли в дом.

Дядя Хельмут был врачом-рентгенологом, он занимался тем, что фотографировал людей и говорил им, что их ожидает: жизнь или смерть. К обеду он возвращался домой, выпивал рюмку водки, а потом отправлялся назад и продолжал делать снимки. Весь город проходил через его клинику, незнакомые и знакомые, друзья и родственники – рано или поздно все оказывались у него. Работа подрывала его здоровье, он все больше бледнел от снимков, показывающих все в истинном свете, и у него все сильнее болела спина, он кашлял и все больше съеживался. После работы и ужина он молча удалялся к себе, карабкаясь на второй этаж по ступенькам и прихватив с собой бутылку вина. Он закрывал за собой дверь и «приступал к занятиям», как это называлось. Никто не знал, что это были за таинственные занятия.

Дядя Хельмут верил в потусторонние силы, и у него для этого были веские основания. В семнадцатилетнем возрасте его отправили на Восточный фронт, и он дошел до Сталинграда, а когда немцы потеряли два миллиона солдат, он отправился назад через русскую зиму, лишившись по пути трех пальцев на ноге и рассудка. Он увидел своих предков на том свете, они охраняли его, оберегали от пуль и морозов, и, хотя он и добрался до Германии, по-настоящему он так никогда и не вернулся домой. Дядя жил в прошлом со своими умершими родственниками и общался с привидениями, которые только ему и являлись, галлюцинации, связанные с войной, его не покидали.

Многие годы дядя Хельмут собирал фамильный антиквариат, да и вообще любые семейные реликвии, расставлял их по углам и по комодам и развешивал по стенам, создавая из дома семейный музей. Музей этот был полон предметов, доставшихся от дедушек, прадедушек и прапрадедушек, а из далекого прошлого у него были доспехи, которые стояли на лестнице и гремели по ночам, когда дядя Хельмут, как сомнамбула, маршировал через вечную зиму. По случаю конфирмации он дарил сыновьям по перстню с печаткой, которые принадлежали их предкам, а потом раскладывал эти же перстни между портретами, доспехами и серебром, там они и хранились, не имея никаких шансов на освобождение – красный сургуч и герб определяли их судьбу.

Я завидовал сыновьям Хельмута, я был обделен семейной историей, но однажды перед самым Рождеством дядя Хельмут пригласил меня подняться в его комнату после ужина, сказав, что меня ожидает нечто лучшее, чем кольцо, и подмигнул мне. Время словно застыло, ужин длился вечно, и десерт тоже никак не кончался и таял на тарелках, но вот он сказал «Mahlzeit»[9]9
  Приятного аппетита (нем.).


[Закрыть]
, отложил в сторону салфетку, отодвинул стул и встал из-за стола. Взяв с собой бутылку вина, он начал взбираться по лестнице, а поднявшись, захлопнул дверь прямо передо мной. Мне даже не надо было стучать, так громко билось мое сердце. Я сейчас умру, подумал я, но тут дядя Хельмут открыл дверь и сказал: «Добрый вечер».

Комната его была забита бумагами и книгами, вдоль стен стояли книжные полки, и он начал рассказывать мне обо всех этих предметах, что нас окружали, – о мече самурая, который он привез с собой из Японии, об индийских ритуальных колокольчиках, о рогах, висящих на стене. Потом он уселся за письменный стол, на котором лежали церковные книги и старые фотографии. Здесь он проводил ночи, «занимался» и, потягивая вино из бутылки, рисовал генеалогическое древо со все более и более фантастическими ответвлениями. Над столом в застекленной рамке висел венок, на нем был черный бант, и он объяснил, что это коса его бабушки, которая была срезана в день ее смерти в 1894 году, раньше она висела в гостиной его родителей, напоминая о ней. Дядя Хельмут закашлялся, замолчал и посмотрел мне в глаза, я понял, что настал долгожданный момент – он выдвинул ящик стола.

В немецкой армии не было такого понятия – «отвод войск», сказал дядя Хельмут и положил кусочек металла на стол. Он показал мне шрам на предплечье и рассказал, в каком сражении он получил эту рану, и об отступлении из России. Когда надо было добыть провизию, им приходилось посылать передовой отряд, чтобы отвлечь подразделение эсэсовцев, которое охраняло склады от своих солдат. Отряд удерживал СС ровно столько времени, сколько было необходимо роте, чтобы совершить набег и захватить еду, одежду и амуницию. А потом они шли дальше на запад, спасаясь от неминуемой гибели. Дядя Хельмут вздохнул, опустил рукав и протянул мне кусочек металла. Это был осколок русской ручной гранаты, и он был мой.

Дядя Хельмут был весь напичкан осколками гранат, похоже, они регулярно выходили из его тела, и всякий раз при нашей встрече он дарил мне очередной осколок и продолжал рассказывать о войне, и постепенно, осколок за осколком, я собрал все истории воедино. Речь в них шла о том, как выжить, но все они заканчивались смертью, хотя дядя Хельмут и старался каждую историю растянуть подольше. Иногда он, потеряв нить повествования, погружался в детали и принимался описывать какой-нибудь пейзаж или мундир, на котором он пересчитывал пуговицы. Когда я спрашивал, чей это мундир, он отвечал, что тот человек погиб, дарил мне осколок и в тот день больше уже ничего не рассказывал.

Кроме меня, никто дядю Хельмута не любил. Или нет, мама любила его, да и папа, наверное, тоже, но жена дяди Хельмута и его дети были к нему равнодушны. В их доме царила тягостная атмосфера. Тетя Ева вышла за него ради денег, и потому что после войны он был одним из немногих мужчин, за которых можно было выйти замуж, а сыновья бродили по дому с видом побитой собаки и поддакивали ему во всем. А когда они лебезили перед ним, стремились услужить или сидели как пай-мальчики за столом, мне чудилось, что это – механические куклы, которых завели с помощью пощечин, домашних арестов, запугивания, и потому большую часть времени я проводил наедине с самим собой.

Когда Рождество заканчивалось и мы отправлялись домой, для меня это было облегчением, хотелось поскорее уехать от привидений в этом холодном доме, где ты сразу же простужался, стоило лишь кому-нибудь открыть дверь. Мама с папой укладывали вещи в машину, и мы благодарили хозяев и в последний раз выстраивались на террасе. Шел снег, дядя Хельмут размахивал руками и просил нас – тетю Еву, Акселя, Райнера, Клауса, маму, папу и меня – встать поближе к друг к другу. Потом все дружно говорили «cheese», дядя смотрел в камеру и нажимал на спуск, я почему-то кричал и кричал, никак не хотел фотографироваться. Но фотография все равно была сделана, и я знал, что дядя Хельмут сможет на ней увидеть, кому из нас скоро суждено умереть.

Главным в городе был не бургомистр, и даже не полиция, и не директор Торгово-промышленного банка – и вообще не люди. Главными были грачи. Они кружили в воздухе, кричали, прыгали по улицам и собирались на крышах, наблюдая за нами. Грачи опустошали мусорные баки, воровали мясо на скотобойне и слетались стаями к гавани, когда рыбаки возвращались домой. По весне они преследовали сеялку, вытаскивая брошенные в землю семена, а осенью опустошали сады, воруя фрукты. На каждом дереве, на каждом столбе сидел хотя бы один грач, и никому не было от них покоя – они сжирали все, а если ты на некоторое время замирал на месте, они подлетали и клевали тебя.

Их крики были первое, что я слышал по утрам – задолго до пробуждения, – и последнее, что я слышал, перед тем как заснуть. Я лежал, прислушиваясь к грачам, которые подлетали к дому и кружили над крышей, воздух был наполнен их криками, и мне нечем было им противостоять, и я пытался думать о своей комнате, о своих игрушках и напевать любимую песенку «Знаешь, милый жеребенок», но все без толку. Я чувствовал, что растворяюсь в темноте, меня все сильнее охватывал страх, и тут случалось то, чего я больше всего боялся, – грачи прилетали за мной.

Никто не понимал, почему я кричу, когда меня укладывают спать, укладывание спать превращалось в бесконечную борьбу. Я пытался не ложиться как можно дольше, пытался что-то объяснить, но выдавливал из себя лишь какие-то хриплые звуки. Утром грачи улетали, а я размахивал руками во сне, пока мама не начинала трясти меня, приговаривая «Кнут, милый, просыпайся». Однажды я заболел, и у меня поднялась температура. Мама с папой открыли книгу доктора Спока и стали читать про детские болезни, но умнее от этого не стали и позвонили врачу. Пришел врач с черным саквояжем, его звали доктор Конгстад. Он потрогал мой лоб, заглянул в горло и пощупал пульс. Он констатировал у меня коклюш, выписал рецепт, захлопнул саквояж и ушел, а меня стали кормить таблетками и яблоками и поить морсом. Я делал то, что от меня требовали, вовремя принимал лекарство, и, когда в бутылочке не осталось ни одной таблетки, все пришли к выводу, что я пошел на поправку.

После этого случая я понял, что лучше держать свои чувства при себе. Меня отправили в детский сад в группу фрекен Фройхен, и я изо всех сил старался вести себя как все: смеяться, когда они смеются, и участвовать во всех играх. Поначалу я, конечно, артачился и отказывался петь со всеми «Высоко на ветке сидит ворона», но постепенно это прошло, и в школе уже такого не случалось. И я уже не реагировал так на грачей, когда ехал на велосипеде через Западный лес, направляясь на соревнования, которые проводил детский футбольный клуб «В-1921», и слышал их крики в кронах деревьев. Я натягивал голубую футболку, гетры и белые шорты, играл и бегал, как ни в чем не бывало, среди грачей по неровному полю. За игрой, которая проходила с переменным успехом, можно было следить на расстоянии: где взлетали грачи – там и был мяч.

Грачи обитали в лесу, там у них были гнезда, и их помет свешивался с веток длинными сталактитами. В двух шагах располагались кемпинг Фальстера «Оазис в городе возможностей» и киоск, где продавали мороженое. Немецкие туристы в полном отчаянии сидели перед шатровыми палатками и домами-прицепами. Их сюда заманили пригодными для отдыха с детьми пляжами, идиллической природой, уютным провинциальным городком – так было написано в рекламной брошюре, а про колонию грачей никто им не сообщил.

В их долгожданный отпуск врывался шум, который начинался на восходе солнца, а к вечеру грачи собирались большими стаями на полях и, облетев город, брали курс на Западный лес. Тут вот и начиналось самое страшное, с неба начинал сыпаться помет. Продавцы магазинов затаскивали внутрь товары, с улицы приходилось убирать сохнущее белье, а люди раскрывали зонтики и, надев резиновые сапоги, брели по грязи. Большинство жителей сидели дома, качая головой и слушая, как лепешки помета стучат по стеклам, пачкая все вокруг, а туристы собирали вещи и уезжали, куда глаза глядят, – и не было ни одного человека, который не провожал бы их взглядом, сожалея, что не может отправиться с ними. Только с наступлением темноты люди решались выйти на улицу, и жизнь возвращалась в привычную колею, хотя все знали, что это ненадолго. Мы были кормом для птиц – в Нюкёпинге правили грачи.

Папа был ростом под потолок, он был длинным и тощим, и, когда я забирался ему на плечи, мне открывался целый мир за изгородью – до самого горизонта. Папа был слишком большим, чтобы можно было охватить его взглядом, и я знал его только частично – у него был большой нос, большие уши и большие ноги. Он частенько шутил: «Ботинки мне изготовили на судостроительном заводе». В любом месте, куда бы мы ни приходили, будь то ресторан или кинотеатр, он жаловался, что ему не хватает места для ног, и мы тут же уходили. Руки его заканчивались ладонями, которые могли дотянуться куда угодно и при этом держали окружающих на расстоянии, а лоб его становился все выше и выше по мере выпадения волос, и мама считала, что он самый красивый мужчина в мире.

Папа был добрейшим и милейшим человеком, его лицо всегда светилось солнечным светом. Он не курил, не пил, рано ложился спать и рано вставал, и я никогда не слышал от него ни одного грубого слова. Он никогда не опаздывал, добросовестно выполнял свои обязанности и платил налоги, и за сто метров до зеленого сигнала светофора снижал скорость, так что, когда мы подъезжали к перекрестку, уже загорался красный. Он машинально вставал со стула, когда звонил какой-нибудь начальник, и никогда не включал в сеть ни одного электроприбора, не прочитав предварительно инструкцию. Во всем и всегда он был безупречен – совесть его была чиста, как его рубашка, галстук безукоризненно завязан, ботинки вычищены, а костюм мог бы стоять сам по себе.

Папа был страховым агентом, и каждый день он пытался застраховаться от каких-либо происшествий. В половине седьмого звонил будильник, папа вставал, выпивал кофе, съедал булочку и целовал на прощание маму. Всю свою жизнь он проработал на одном месте – в «Датской строительной страховой компании», которая находилась на Рыночной площади, и, приходя на работу, он первым делом спрашивал: «Ничего не случилось?». Все было в порядке, и папа вздыхал с облегчением, шел в свой кабинет, садился за стол красного дерева и продолжал страховать все то, что еще можно было застраховать на Фальстере. Он думал о церкви и Ратуше, людях и животных, домах, машинах и велосипедах – и страховал их от кражи и пожара, повреждения водой, грибка и урагана и от всех возможных на свете несчастий. Опасаясь самого худшего, папа предотвращал несчастные случаи, боролся с катастрофами и не мог успокоиться, пока не предусмотрит всех опасностей. Он удовлетворенно вздыхал, когда по утрам открывал «Ведомости» и не находил информации о катастрофах – все остальное его не интересовало. Жизнь замерла, ничего не происходило, дни сменяли один другой, и ни один лист не падал на землю.

Это была бесконечная работа, отец нес весь мир на своих плечах – всегда было о чем беспокоиться, – и его настроение поднималось или падало вместе с барометром, висевшим на стене в гостиной. Он делал серьезное лицо и постукивал по стеклу барометра, и, если стрелка двигалась в сторону «ясно», лицо у папы светлело, но проходило совсем немного времени – и он снова подходил к барометру, размышляя о низком давлении, дожде и ударах молнии. Он рассказывал об октябрьском урагане 1967 года, как будто это был сюжет из Библии, летом он очень боялся пожаров и надеялся, что лето будет сырым, а зимой он опасался обморожений и снегопадов и в отличие от всех остальных не мечтал о том, чтобы к Рождеству выпал снег. Он говорил «Тс-с-с!», старался не пропустить ни слова и поднимал вверх указательный палец, когда мы доходили до самого важного в новостях – до прогноза погоды.

Отец приходил домой обедать ровно в половине первого, мама готовила ему что-нибудь горячее, а по вечерам я слышал, как он, проехав по улице Ханса Дитлевсена, выключает в гараже двигатель. Потом открывалась входная дверь, отец говорил «Привет», вешал на вешалку шляпу и пальто, мы вместе бежали на кухню к маме, она сияла от счастья и говорила «Ach, Vaterchen!»[10]10
  О, папочка! (нем.).


[Закрыть]
, целовала его в щеку и любила его больше всего на свете. Мы накрывали стол в столовой, все предметы сервировки – фарфоровые тарелки, салфетки, солонка и перечница – занимали свои, предназначенные только им места, и папа неусыпно за всем следил. Когда я открывал ящик буфета, чтобы достать приборы, он тут же подбегал ко мне и спрашивал: «Что тебе тут надо?». Он качал головой и объяснял, что следует делать и каким именно образом: «вилки лежат в верхнем среднем ящике, нет, не здесь, в среднем, у стенки», – и так было всегда. Дома папа продолжал чувствовать себя страховым агентом и вникал во все детали. Сделать что-либо правильно мне с его точки зрения было невозможно, и он постоянно устанавливал время на наших высоких напольных часах, хотя они никогда не отставали и не спешили.

Любая моя попытка что-то сделать превращалась в титаническую борьбу. Он говорил «Осторожно» и останавливал тебя еще до того, как ты что-либо предпринимал, и, если ты спрашивал его о чем-нибудь – неважно о чем, – он всегда отвечал «Нет». Самым страшным для него был сквозняк. Он кричал «Закройте дверь», стоило только ее открыть, а когда мы закрывали ее за собой, он просил закрыть ее снова и как следует. Папе вечно казалось, что где-то что-то приоткрыто. «Дует», – говорил он, пытаясь уловить сквозняк, и проверял окна, опускал занавески, так, чтобы не оставалось ни одной щелочки, и в комнате не было ни ветерка. Полы поскрипывали, двери потрескивали, у стен были уши, а я не спорил с ним и слушался его во всем. Я просто жил в ожидании того дня, когда он перестанет обращать на все это внимание, но этот день так и не наступил.

Папа неусыпно контролировал всех окружающих, как будто если бы он вдруг отвернулся, весь мир исчез бы навсегда. Он только и делал, что искал подтверждения того, что действительность существует, и того, что все на своем месте и происходит в положенное время. И он всегда изрекал самоочевидные истины. В каком-то смысле он не мог говорить, мог только считать, и в любом его рассказе речь шла о ценах, списке покупок или перечислении нашего домашнего имущества – вазы, бронзовые часы, ковры – и сколько они стоили. Об этом он мог говорить бесконечно. Он регистрировал жизнь в буквальном смысле слова и подводил итоги в цифрах. Он садился за стол и делал записи в еженедельнике «Мэйлэнд»: время и место, доходы и расходы, цены на бензин и километраж, время и температура. Он считал дни, складывал их и улыбался всякий раз, когда заканчивался год, после чего еженедельник отправлялся на полку, где хранились отчеты с 1950 года.

Папа заботился о нас ежедневно и ежегодно, и казалось, что, если он на минуту ослабит свой контроль, все рухнет. После ужина он стряхивал крошки со скатерти и убирал столовые приборы назад в буфет. Он пересчитывал вилки и ножи и закрывал ящики на ключ, потом убирал ключ в секретер, который тоже запирал. Он приводил все в порядок, убирал и выключал то, что было включено, и выдергивал провод из розетки на случай короткого замыкания, а серебряный подсвечник на всякий случай убирал в корзину для белья. Он проверял батареи – термостаты должны были стоять ровно на 2,5. Потом он закрывал гараж, калитку в сад, дверь в подвал и двери, ведущие из дома в сарай и гараж, и прятал ключи – теперь никто не проникнет в дом. Когда все было надежнейшим образом закрыто и ему уже нечего было делать, он целовал на ночь маму и меня и отправлялся спать. Главный ключ он прятал в карман пижамы, а потом удовлетворенно натягивал на себя одеяло – ни о чем теперь не надо беспокоиться, а когда гасил лампу на ночном столике, гас последний свет во Вселенной.

Не знаю почему, но я предпочитал бутерброды с ветчиной, их мне и дали с собой в школу – ничего другого я есть не хотел. Но что-то было не так – я сразу это заметил, – все начали перешептываться, смеяться надо мной и не желали сидеть со мной во время перемены. Я не понимал, в чем дело, и изо всех сил старался быть как все, но становилось все хуже и хуже, пока, наконец, один из одноклассников не объяснил мне, в чем дело. Оказалось, что причиной был хлеб, – он был разрезан не вдоль, а поперек, и корочка оказывалась не там, где ей положено быть в Дании.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю