Текст книги "Серебряное озеро"
Автор книги: Август Юхан Стриндберг
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
– Так вот, я купил дом, просторный новый дом, без закладов, и знаешь, где он находится?
Догадаться было невозможно, поэтому усталый Либоц наклонил голову сначала вправо, потом влево, что должно было означать: нет, не знаю.
Асканий поднялся, взял адвоката за локоть, как будто собирался арестовать его, подвел к окну и, расхохотавшись, молча указал на ту сторону площади.
Либоц не мог не выразить удивление.
– Да-да, Асканий купил дом… прямо напротив здешнего «Погребка»… И теперь я переезжаю в него и вместо старого трактира устраиваю первоклассный ресторан с кофейней, так что «Погребок», можно сказать, доживает последние дни.
– Неужели ты собираешься бросить старое место, братец, с его садом и обширным кругом завсегдатаев? Это же рискованно!
– Не-а-а, совсем не рискованно, потому как винная компания посчитала мое старое помещение недостаточно современным и просто антисанитарным.
– Разумеется, это меняет дело, и все-таки дело рискованное.
Асканий снова возразил, и между ними развернулась часовая дискуссия, совершенно бессмысленная, поскольку ни один, по обыкновению, не желал уступить.
Достойнейший человек Асканий, который всегда говорил едва ли не шепотом и пуще всего любил, когда его называли человеком воспитанным, теперь открыто бахвалился и напоминал воздушный шар, рвущий канаты, чтобы скорее подняться в воздух. «Городской погребок» стал для него взятой у неприятеля крепостью, а здешний хозяин – военнопленным, который, придет срок, подлежит казни. Асканий разглагольствовал в таком духе до самых сумерек, когда официант принес свежий номер ведомостей.
Либоц развернул газету рассеянно, как бы от нечего делать, но у него тут же задрожали руки, отчего газета громко зашуршала.
– Что случилось? – равнодушно бросил Асканий, едва ли не обиженный тем, что внимание собеседника отвлеклось от его рассуждений на что-то иное.
– Ужасно, – сказал Либоц, – просто отвратительно!
– Опять заявляет о себе компания?
– Нет, вовсе не то! Представь себе, братец, мой писарь совершил растрату, и я, дабы убедиться в этом, рассказал историю Черне, попросив его, однако, не предпринимать никаких действий. А он взял и предпринял: поместил сообщение о том, что Шёгрен растратил деньги и сбежал.
Дело было нешуточное, но Асканий только разозлился, что ему не дают развивать его планы.
– Проблема не стоит выеденного яйца. Прислуга и помощники всегда крадут…
– Он испортил себе карьеру…
– Перестань… загремит месяца на три в тюрьму, а потом его отпустят в Америку.
– Как можно говорить такие вещи?
– Ты лучше скажи: разве компания обошлась со мной по-человечески? Представь себе, она хотела отнять у меня права, хотела лишить меня хлеба насущного…
– За это брату следует поблагодарить прокурора Черне!
– Не смей дурно отзываться о Черне, он мой друг, он выше всех остальных, он выдающийся профессионал, не-о-бык-но-венно осведомлен о людях, превосходно знает местную обстановку…
Либоц догадался, что это прокурор разгласил кухонные секреты после ночного бдения в павильоне, когда полусонный Асканий сам разболтал их, однако ябедничать адвокат не собирался, а потому молча слушал хвалы Иуде, сделавшему из доверительного разговора донос. Себялюбие и предвзятость мешали трактирщику воспринимать факты, его нельзя было пронять никакими неопровержимыми доказательствами. Не будучи бестолковым по натуре, он поглупел от высокомерия и самоослепления.
Адвокат собрался было домой, но это и вовсе разъярило Аскания, который стал швыряться обидными словами насчет картежа и пьянок, игр с девичьими чувствами, дармоедства и прочего, в общем, всего нагромождения сплетен и лжи вокруг Либоца.
Когда адвокат сделал слабую попытку защититься и произнес одно-единственное слово «клевета», трактирщик подхватил сие понятие и принялся давать ему длинные определения, привлекая все известные ему синонимы как этого слова, так и слов «ложь», «сплетни», «досужий вымысел».
– Ясное дело, клевета, я ведь только и занят распространением вымысла, который либо придумал сам, либо слышал от других, либо вычитал в газете, где всегда печатают одни враки…
Тут Асканий весьма удачно вырулил на прежнюю дорогу и стал опять мусолить тему кухонных секретов; рассуждая о том, кто же мог его выдать, он заменил слово «выдать» на «оговорить», и постепенно в нем зародилось подозрение, что Карин во время своей недолгой помолвки могла слишком доверительно болтать с женихом, а потому его секреты, скорее всего, разболтал Либоц…
Тот заверил Аскания, что Карин никогда не возводила поклепа…
– Ах она не возводила поклепа? Значит, ты хочешь сказать, что это правда? Значит, ты, как и этот негодяй, считаешь, что я подаю на стол не еду, а подделку?
Асканий сделался форменно невыносим, и Либоц в конце концов решил прибегнуть к крайнему средству – гробовому молчанию, которое сковало творческую инициативу велеречивого трактирщика, так что, в отсутствие какого-либо отклика, тот постепенно иссяк.
После неприятно-скрупулезного изучения счета и жалкого ухода, постыдность коего объяснялась слишком малыми оставленными ими чаевыми, адвокат с Асканием расстались, заверяя друг друга, что, несмотря на «отвратительную еду», они превосходно провели время.
Либоц направился домой, постаревший на пять лет, раздавленный новообретенным величием трактирщика и сожалеющий о том, что человек может в мгновение ока так перемениться. Он все пытался понять: был ли это новый Асканий или, наоборот, проявился старый, которого они не знали, но на существование которого были намеки в ту ночь, когда трактирщик предстал перед ними пьяным сомнамбулой.
* * *
На другое утро Либоц сидел в конторе один, а потому снова взялся изучать гроссбух. При ближайшем рассмотрении записи оказались еще более небрежными, чем он предполагал, и верный себе адвокат искал и находил всяческие оправдания виновному.
Внезапно распахнулась дверь и в контору ввалился дебелый, небольшого росточка крестьянин с окладистой приказчичьей бородой и свинцовыми серьгами в ушах [70]70
Согласно народному поверью, металлические серьги оберегали от различных болезней.
[Закрыть]; глаза его горели, над узким лбом торчал хохол.
– Вы адвокат Либоц? – спросил незнакомец, окидывая взглядом комнату.
– Да, я.
– Меня послали сообщить, что вас вызывают в городской суд по делу об оскорблении достоинства.
– Тьфу ты, черт! Как же так? И с кем имею честь?
– Я урядник Шёгрен, отец писаря, которому вы облыжно вменили в вину денежную растрату и побег.
– Значит, он не сбежал?
– Нет, вчера он встал в шесть утра, чтобы ехать по вашим делам к председателю уездного суда, но по независящим от него обстоятельствам не доехал туда и отсутствовал на законном основании.
– Кто-нибудь может это подтвердить?
– На улице дожидаются двое свидетелей.
Либоц выглянул в окно и увидел писаря с двумя мужиками.
– Что касается растраты, то вам придется доказывать правомерность сего обвинения перед судом.
– Взгляните на эту конторскую книгу, – предложил Либоц, впрочем уже менее уверенный, что ему удастся доказать свою правоту.
Урядник долго листал гроссбух, затем отложил его в сторону и произнес:
– Это не доказательство. Ведется она небрежно, однако ваш помощник не обязан знать бухгалтерию, а из итоговых сумм вовсе не следует, что можно говорить о растрате.
– В таком случае я хотел бы объяснить господину уряднику, что не заявлял о ней официально, а всего лишь поделился с прокурором своими соображениями в приватной беседе.
– У прокурора не бывает приватных бесед, все, что проходит через его руки, официально. Он отозвал свой рапорт и назвал источником слухов вас.
– Он отозвал рапорт?
– Да, так что ваше дело дрянь. Кстати, если уж искать виноватых… прокурор сообщил, что вы признали свою вину… если уж искать виноватых… сознались в том, что обучили парня разным хитростям…
– Невинным хитростям, в которых я впоследствии раскаялся и за которые сам себя казнил.
– И тем не менее хитростям…
– Да говорю же, совершенно невинным, вроде того, чтобы при появлении посетителя он делал вид, будто пишет…
– Вы должны явиться в суд до полудня, в противном случае мы потребуем ответа по всей строгости закона, включая вознаграждение за убытки в размере годового жалованья.
– Ничего не поделаешь, – с присущей ему покорностью ответил Либоц. – Но хочу вам сказать, господин урядник, что у меня и в мыслях не было губить мальчика, напротив…
– Ну конечно, теперь-то вы запели иначе! Только уже поздно!
С этими не предвещавшими ничего хорошего словами представитель закона отбыл, оставив неповинного Либоца обдумывать перспективу трехмесячного срока в тюрьме.
* * *
Так начался один из многих судебных процессов, в котором мошенник затеял тяжбу с пусть не совсем невиновным, но, по крайней мере, с обиженным: вор выдвигал обвинение против им же обобранного. Чтобы защититься, Либоц нанял бухгалтера, который моментально раздобыл исчерпывающие доказательства растраты, однако, поскольку обвиняемый имел право представлять доказательства, только если сам подаст жалобу, все эти усилия пропали даром. Когда же адвокат попытался выяснить, что его писарь предпринимал на судебных заседаниях, ответом ему было молчание: никто не желал свидетельствовать в пользу Либоца, все предпочитали, чтобы восторжествовала несправедливость.
По мнению адвоката, прокурор вел себя совершенно необъяснимо, потому что его ненависть к Шёгрену как сопернику внезапно сменилась благоволением к нему. А когда Либоц посчитал, что обязан оправдаться хотя бы в глазах Аскания, и принес гроссбух, дабы предъявить доказательства своей невиновности, трактирщик отпихнул книгу под предлогом, что не разбирается в подобных вещах.
– Но ты должен посмотреть и убедиться, что я невиновен…
– Не желаю ничего смотреть! – заявил эгоист. – И кстати (тут он позволил себе повторить банальную – и неверную – истину)… если двое поссорились, виноват один из них.
– У нас речь не о ссоре, а о судебной тяжбе, в которой вор добивается тюрьмы для того, кого обворовал.
– Доказательства есть?
– Они в этой книге, прочти!
– Не хочу ничего читать, не хочу иметь с этим ничего общего, иди своей дорогой, не мешай мне.
И так было со всеми. На взгляд Либоца, такое равнодушие проистекало из того, что он был в городе пришлым; он хорошо знал подобный тип дружбы, объединяющей слуг, арестантов и военных, которым ничего не стоит дать ложную клятву, только бы спасти товарища – вернее, сообщника.
В суде первой инстанции его в конечном счете приговорили к выплате расхитителю вознаграждения за убытки в размере трех тысяч крон. Прекратив сетования, Либоц обратился в апелляционный суд. Асканию же заметил:
– Удивительно, что дела об оскорблении чести затевают исключительно люди бесчестные.
– Неужели ты еще веришь в справедливость и победу добра над злом? – высмеял его трактирщик.
– Верю, – отозвался Либоц, – хотя иногда надежд почти не остается. И все же, братец, на свете есть много необъяснимых вещей.
Время от времени Асканий даже восхищался адвокатом, однако больше просто размышлял о нем, обсуждал его с прокурором и, если чувствовал себя отдохнувшим и бодрым, приходил к двоякому выводу: либо этот Либоц наихитрейший из пройдох, либо он ангел. Но в уставшем и полусонном состоянии трактирщик разделывался с Либоцем одним ударом: осел!
Сам адвокат пробирался по городу задворками, понурившись и вобрав голову в плечи; он пожелтел лицом и постепенно становился все безобразнее, внушал к себе отвращение, смешанное со страхом. Ведь когда он сталкивался на улице с ненавидящими взорами, то не пытался уклониться от них, а едва ли не подставлялся; и, читая на физиономии всякого встречного антипатию к себе, он поначалу испытывал чувство, будто его обвиняют в том, сем, пятом и десятом, и пускался в долгие оправдательные речи с самим собой, однако из-за того, что адвокат слишком много занимался чужими злыми мыслями, они прилипали к нему, словно репьи. Нередко Либоца настолько подавляла всеобщая ненависть, что он доходил до умопомешательства и убеждал себя: не может быть, чтобы во всем городе, где живут люди ничуть не хуже меня, прав один только несчастный я… И принимался винить себя во всех мыслимых и немыслимых грехах: делал из мухи слона, выкапывал провинности забытые и искупленные, а потому становился в собственных глазах самым худшим человеком на свете. Теперь, когда ему больше не нужно было наряжаться ради женщины, адвокат стал с небрежением относиться к своему платью; нельзя сказать, чтобы он ходил в рваном или заношенном либо же был нечистоплотен, но одежда более «не сидела» на Либоце, поскольку его обманывал портной: снимал мерку, получал оплату как за работу на заказ, а сам подсовывал адвокату готовое платье. Когда кто-то раскрыл сей обман перед Либоцем, тот отозвался: «А что тут поделаешь?» Неудивительно, что он беспрестанно подергивал плечами, пытаясь поудобнее уложить на себе одежду, и то расстегивал, то снова застегивал жмущий в груди сюртук; более всего ему досаждала шляпа, которая часто съезжала набок, так что приходилось мотать головой из стороны в сторону, чтобы посадить ее на место.
По воскресеньям Либоц после службы в церкви шел со своей черной сумкой проведать в лечебнице отца, которого всеобщая ненависть почти доконала: отец мучился тремя разными болезнями и уже не вставал с постели.
Там сыну выпадал лишний час пыток. Отец принимал все лживые сплетни всерьез и, исходя из неверных предпосылок, приступал к адвокату с упреками, увещеваниями, предостережениями. Сын давно перестал отвечать на них, поскольку втолковать старику что-либо разумное все равно было невозможно; оставалось лишь отвлечь его внимание, увести к другой теме, и такой темой была подделка пищевых продуктов. Тут отец становился необыкновенно красноречив. Сначала он защищал подделку со своей точки зрения бывшего торговца, рассматривал ее как один из аспектов экономики и демократии, развивал теорию сохранения материи. Затем, вспомнив о своих теперешних муках в качестве потребителя, внезапно менял точку зрения и принимался жаловаться, и его сетованиям не было конца до самого ухода сына, когда звучала коронная фраза:
– Как, ты уже уходишь?
– Мне пора, время для посещений истекло.
– Ты всегда найдешь, чем отговориться!
Сын стыдился, как будто сказал неправду, и, по строгому счету, так оно и было: ведь он ссылался на правила только в виде предлога.
Дела адвоката шли неплохо, но в основном благодаря его репутации пройдохи, который не стесняется в средствах. На этой незаслуженной репутации он получал хороший барыш. Либоц и сам понимал это, а еще читал в глазах клиентов, что они вроде бы находятся в тайном сговоре с плутом, которого вырастили из черенка собственной злобы и привили к его дереву. В конце концов Либоц стал воспринимать свое второе «я» как лицо, существующее независимо от него, и сам внутренне содрогался от такого положения.
А тут еще городские ведомости начали помещать карикатуры, и Либоц мгновенно попал в число героев. Когда он впервые увидел себя в карикатурном виде, изображенного в связи с «Адвокатом Книвингом» и бедной старушкой (донес на него, разумеется, прокурор), Либоц чуть не сошел с ума. С ужасом глядя на свое изображение, он спрашивал себя: неужели я похож на это пугало? И ему казалось, что и в самом деле похож; Либоц разглядывал себя в зеркале, сравнивал с карикатурой и таки находил сходство. Тут он уже испугался себя самого, решил, что не может составить о себе верного мнения, потому что прожженный лицемер, подумал, что проклят, направился в храм, но поворотил оттуда и ушел за город, где, по обыкновению, спорил с Богом, так что на квартиру вернулся успокоенный и заново утвержденный в своей вере, после чего можно было продолжать жить.
* * *
Вскоре наступило лето и народ разъехался, а когда Асканиева Карин перебралась в другой город, Либоц возвратился в привычный ему трактир, причем сделал это с удовольствием, тем более что теперь можно было сидеть среди цветов, под деревьями, и смотреть на текущую рядом реку. Правда, Аскания там почти не было видно: он отделывал новый дом на площади.
Либоц уже неделю сидел под своей никогда не плодоносившей яблоней и каждый вечер видел, как прокурор напрасно ищет себе компанию. После омерзительного казуса с тяжбой эти двое безо всякого объяснения избегали друг друга. Сегодня Черне опять ходил от столика к столику в поисках человека, с которым мог бы поговорить. Видя отчаявшееся, изголодавшееся по общению лицо одинокого прокурора, Либоц сочувствовал ему.
– Может, присядешь ко мне? – предложил адвокат.
– Почему бы и нет? – ответил Черне. – Если ты на меня не зол…
– Не зол, не зол!
– Я, конечно, предал тебя, но такова моя профессия, – сказал прокурор.
иногда ему самому казалось, что он заходит слишком далеко, и он раскаивался в сказанном, но тут же начинал стыдиться этого раскаяния, считать себя трусом, так что в какую-то минуту, доведенный страхами до смелости отчаяния, он взял и выложил адвокату все интриги властей. Временами он оглядывался по сторонам в поисках подслушивающих, пугался, запивал трусость коньяком и снова открывал шлюзы, пока его не обуял панический страх из-за упорного молчания Либоца.
– Ты ничего не говоришь, тогда как я своими разговорами закладываю собственную голову.
– Я забуду все, что ты сказал, – заверил адвокат.
– Ты не выдашь меня?
– Я не из таких, – просто ответил Либоц.
Черне различил в этой фразе укор себе, но вступать в спор ему было лень, тем более что прокурор настроился на приятный вечер. Он пропустил фразу мимо ушей, однако его словоохотливость по-прежнему требовала выхода, и он не мог отказать себе в удовольствии в кои-то веки выговориться. Он поделился своим мнением о Шёгреновой тяжбе, признал, что писарь – мошенник, который вскорости, не без поддержки сильных мира сего, заведет в городе собственную контору; прокурору было известно, что Либоц проиграет в апелляционном суде, но, возможно, выиграет в верховном, если добьется пересмотра дела. Затем Черне открыл новую главу рассуждений – посвященную Карин – и прежде всего поздравил Либоца с разрывом, ведь эта девушка совершенно ему не подходит, как, впрочем, и все остальные…
Тут нить разговора перехватил Либоц, который признал, что оказался недостоин Карин, что сам во всем виноват, потому что женщинам безумно скучно в его обществе. Когда они некоторое время помолчали, Черне начал закруглять беседу: после вдохновенных излияний на куда более важные темы любой разговор о пустяках звучал банально, и прокурор оставил всякие попытки заинтересовать собеседника. Угрызения совести, раскаяние и страх склоняли Черне к тому, чтобы уйти, тем более что он чувствовал множество взглядов, пытливо устремленных на него сквозь табачный дым, поэтому он встал из-за стола, прикрывая отход храбрыми заверениями, что готов подтвердить каждое сказанное им слово перед кем угодно.
– Мне ровным счетом все равно, если мои речи дойдут до властей. Им даже полезно было бы послушать!
На том и расстались.
* * *
Подошло первое октября, когда Асканий к обеденному часу открыл свой новый ресторан с кофейней. На фасаде двухфутовыми золотыми буквами было написано одно-единственное слово: «Асканий» – с явным прицелом, чтобы его можно было без очков прочесть из «Городского погребка». В отделке преобладали два цвета, белый и золотой, а еще там было полно зеркал. Либоц осторожно предупреждал Аскания, чтобы он не слишком увлекался зеркалами:
– Мужчинам зеркало нужно только для бритья, пить же они предпочитают, не видя себя, поскольку ничего красивого в этом зрелище нет.
Трактирщик оборвал его, заметив, что зеркала – в духе времени.
И вот наступил этот великий день с музыкой и обедом за табльдотом. Асканий делал расчет на большое собрание, на привлечение всех: простолюдины получали возможность встретиться тут за общим столом с аристократами, и всех обещали обслуживать на равных, благодаря чему старомодные и не отвечающие санитарным нормам заведения должны были просто отмереть за ненадобностью. Так, во всяком случае, провозглашалось в рекламном объявлении, которое Асканий поместил в местной газете. Там же упоминалось об отмене прокуренных кабинетов: отшельнический индивидуализм эпохи намечалось вырвать с корнем (!), а посетителей призывали научиться терпимости друг к другу.
Такой метод воспитания не понравился части публики, тем не менее ее привалило много – прежде всего из любопытства.
Увы, настроение в ресторации царило отнюдь не то, на которое делался расчет. Знатные господа злобно поглядывали на простой народ, тогда как последний стеснялся присутствия господ. Для поношенных сюртуков здесь было слишком светло и изящно, для форменных мундиров – слишком скромно. Когда в компании офицеров хлопнуло пробкой шампанское, простолюдины вздрогнули, съежились и принялись отпускать замечания. Портной заговорил о неоплаченных счетах, сапожник посматривал на кое-чьи ботфорты, одним словом, обстановка накалялась.
Впрочем, неудовольствие вызывали и другие обстоятельства. Смущал гардеробщик с обязательной мздой в десять эре, официанты, которые выглядели слишком высокомерно и по-европейски, даже сам Асканий, который восседал за стойкой на своем троне и, казалось, подсчитывал напившихся. Окно в буфетную было и в новом зале, но обмен репликами происходил теперь куда громче прежнего.
В кофейне не было ни одного уголка, где можно было бы уединиться: со всех сторон тебя окружали зеркала, так что ты видел собственное отражение под несколькими углами сразу, а музыка делала невозможными основательные беседы, в которых человек произносит последнее задушевное слово и, сорвав маску, предстает перед собеседником в истинном свете.
С возвышения Асканию был хорошо виден «Городской погребок» на той стороне площади. Сегодня там стоял хозяин «Погребка», Бруне, разглядывая заведение конкурента в морской бинокль (в свое время он служил во флоте на адмиральском судне). У него в зале было пусто, и он дрожал от страха, не смея, однако, выказать этот страх.
Цыганская капелла из Вены закончила обеденный концерт, и изысканная публика перешла в кофейню. Асканий подсчитал выручку и был ошеломлен ее грандиозными размерами.
– Ты посмотри, как здорово! – обратился он к Либоцу, который тоже был здесь. – Сюда потекут живые деньги, и о кредите можно будет забыть. (Грифельную доску отменили.)
Вечером сего великого дня, около семи часов, произошло событие, которое до сих пор живет в городских анналах и в воспоминаниях жителей. Когда кофейня заполнилась народом и там должна была вот-вот заиграть музыка, двери в небольшое помещение распахнулись сами по себе, газовые светильники разом потухли, а все окна и зеркала разлетелись вдребезги.
Это взорвался газ. Посетители кинулись врассыпную. Проведенное полицией дознание не выявило причину взрыва, и это нагнало на Аскания страху.
Ремонт занял целую неделю, в течение которой Асканий изображал капитана: отдавал распоряжения о маневрах судна, задабривал рабочих, подбадривал сам себя.
– Они вернутся, непременно вернутся, – с уверенностью потерявшего надежду твердил он, поскольку никак не мог оправиться от удара. Изредка Асканий высказывал подозрения по поводу Бруне, но Либоц урезонивал его, доказывая, что ничего подобного быть не могло.
Когда ресторан привели в порядок, в газете появилось объявление и об этом. В оповещении слишком чувствовалась поездка хозяина в Америку, такое оно было безвкусное, надменное, вызывающее: «Идущему впереди всегда тяжело», «Трудолюбивой пчелке да улыбнется счастье» и прочее в таком роде. Затем следовали рассуждения о санитарии и гигиене, о свете и воздухе, о борьбе против индивидуализма и опять о собрании всех под одной крышей, о демократии, даже о всеобщем избирательном праве.
Все это никак не располагало публику к новому заведению, и после доходного первого дня, когда в ресторацию стекались любопытные «посмотреть на взрыв», посетителей резко убыло.
Асканий обеспокоился, но утешал себя тем, что клиенты, по крайней мере, не ушли в «Городской погребок». Более солидная публика стала посещать импровизированный клуб, а народ попроще, для которого клуб был не по карману, возродил к жизни никому дотоле не ведомый крохотный подвальчик, который быстро разросся настолько, что хозяин пробил в потолке дыру и нанял также верхний этаж.
Для Аскания началась страшная борьба с собой и своей судьбой. Поскольку гордость не позволяла ему уступить, он прибегнул к мелкому надувательству: сам садился есть к окну, чтобы прохожим на площади казалось, будто у него есть посетители; подучил официантов заниматься уборкой пустых столов; вечерами приглашал отужинать знакомых.
Впрочем, его наигранная веселость попахивала виселицей, а его непоколебимое мужество имело самые плачевные последствия: голова Аскания поседела, глаза ввалились, руки стали дрожать. Он в буквальном смысле слова отпугивал последних клиентов, даже на его приглашения перестали откликаться.
Вопреки всему он, однако, и не подумал сократить расходы. Гардеробщик у него продолжал спать на галошной полке за 25 крон в месяц, в ресторане день-деньской горел свет, а напоследок Асканий еще выложил круглую сумму на покупку оркестриона.
Официанты сбегали от него через два дня на третий, так что пришлось нанять женскую прислугу с твердым жалованьем. А народ все равно не шел.
В довершение бед у Аскания слегла жена, занемогшая от горя и ужаса. Муж расценил эту хворь как упрек себе и решил, что бороться с ней нужно полным безразличием. Супруга безвылазно сидела на втором этаже, даже не поднимая на день штор и уж тем более боясь спрашивать, были ли посетители.
В конце концов посетители вовсе исчезли, так как немногих приезжих, которые по неведению забредали в ресторацию, пугало отсутствие людей, а когда они замечали, что основная часть кушаний, значащихся в пространном меню, «уже кончилась», то подавно забывали туда дорогу.
Все-таки Асканий пока держался – и радовался, стоя у окна с театральным биноклем в руке и глядя на пустой «Погребок», где так же стоял с подзорной трубой Бруне. Этой дуэлью противники помогали друг дружке не утрачивать мужества.
Дольше всех приходил верный Либоц. Жертвуя своими истинными склонностями, адвокат садился у окна, выставляя себя на всеобщее посмешище. Асканий, однако, чувствовал в таком жесте подачку нищему, а потому сделался жесток, проникся ненавистью к своему единственному другу, объяснил, что тому незачем понапрасну утруждать себя.
Когда адвокат советовал Асканию переделать ресторацию, выделить место для кабинетов, убрать зеркала, заложить хотя бы часть окон и создать побольше закутков, хозяин отвечал нелюбезно. Преданный друг мучился несчастьем этого гордеца, неотступно думал о его судьбе, ломал голову над планами его спасения, но все было впустую.
Что предприятие не заглохло само по себе, объяснялось лишь хорошим доходом, который Асканий получал от квартиросъемщиков.
Подступил рождественский Сочельник, и Либоц, перед которым двери всех семей были закрыты, договорился провести этот вечер с прокурором, хотя они так и не решили, где будут праздновать.
Когда они вышли на улицу, им бросились в глаза залитая светом ресторация и Асканий, в одиночестве игравший партию в бильярд. Либоц с Черне словно увидели привидение, а потому надумали прогуляться и развеять неприятное впечатление. Впрочем, чуть погодя адвокат забеспокоился:
– Надо пойти к Асканию… жена у него лежит больная, нельзя его оставлять одного. Мы же человеки, и он нам здорово помогал в трудную минуту.
– Тогда вперед! – ответствовал прокурор.
Войдя в безлюдный ресторан, они сразу отметили запустение. Занавеси висели грязные, зеркала были засижены мертвыми мухами, столы покрыты пылью и испещрены именами посетителей. Но из кофейни доносились звуки музыки, марша «Père-la-Victoire», а когда они открыли дверь, то застали там Аскания: он сидел посреди множества пустых столиков, слушая музыку и в одиночестве попивая шампанское. Сей праздничный напиток, который доставляет удовольствие, если его пьешь в компании друзей, родных, прекрасной женщины или по какому-либо «радостному поводу», при подобных обстоятельствах исполнял роль похоронной браги, тогда как невидимые музыканты с их грохочущими трубами и барабанами казались оркестром призраков.
Асканий попробовал было изобразить веселье, но это у него получилось плохо, хотя видно было, что он действительно рад видеть знакомые лица. Он вышел распорядиться об ужине и закрыл ресторан для посторонних.
Вернулся Асканий в экзальтированном состоянии, однако некоторая пришибленность оставалась, так что можно было надеяться, что хозяин будет сохранять приличия; в страхе перед мучительными расспросами он захватил инициативу в свои руки и начал неумолчно говорить – о политике, о ландстинге, о муниципальном налоге, о железных дорогах. Либоц с Черне не прерывали Аскания, сами боясь вымолвить хоть слово, поскольку на зыбкой почве оно могло оказаться слишком большим бременем для этого человека и заставить его провалиться в трясину.
Подали ужин, который взялся неизвестно откуда; скорее всего, за ним сходили в «Ухаб» – так назывался подвальчик, который преуспел благодаря разорению Аскания.
Поев, хозяин сник и перестал скрывать, как тяжело переживает неудачу.
– Слишком я стар, чтобы затевать новое дело, – признался он, – а гордыня и вовсе плохой помощник. Я человек конченый…
– Тебе надо было закрыться еще месяц назад, – вполголоса сказал адвокат.
– Закрыться?! – вскричал прежний Асканий. – Ни за что на свете!
Его душевное состояние менялось, как на качелях, он то падал в бездну, то взмывал к небесам.
– Погодите! Вот внесут мне к Новому году квартирную плату, тогда увидите, что будет!.. Начнутся великие дела… вы небось слышали, к нам собираются вести железную дорогу!
Жалея трактирщика, прокурор дал Асканию побахвалиться еще некоторое время, но, когда тот совсем обнаглел и стал невыносим, Черне решил, что пора добить полумертвеца.
– Тебе нет смысла более противиться, через полгода тут откроют «Гранд-отель», и вам с Бруне все равно придется объявить себя несостоятельными.
Асканий обмяк:
– Что еще за «Гранд-отель»?
– Он входит в сеть гостиниц, которую развертывает виноторговая компания.
Глаза у Аскания забегали, словно ища выхода, но выхода он не нашел, а потому перевел разговор на еду и, обругав ее, предложил вернуться в кофейню, где безотлагательно запустил оркестрион. Обессилевшему хозяину мнилось, будто он черпает силы из этого аккумулятора: грохот хотя бы частично заглушал его собственные мысли и чувства. Теперь Асканий повел себя вовсе по-ребячески – начал подпевать музыкальной машине, подошел к ней и встал напротив, делая вид, будто дирижирует капеллой, подчеркивал пьяно и форте, кивал разным голосам, когда им вступать. Новое перевоплощение достойного человека напугало гостей, как могло бы напугать появление незнакомца в комнате с запертыми дверями.