Текст книги "Серебряное озеро"
Автор книги: Август Юхан Стриндберг
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
Тут в течении болезни произошел перелом. Рана стала гореть, боли усилились, и в психическом состоянии больного наступил новый период. Музейщику казалось, что боли в чем-то обвиняют его, отчего он начал упрекать себя и искать оправданий. В мозгу то и дело возникали новые тягостные воспоминания, пытки вынуждали больного к признанию вины, после чего он либо пытался объяснить свои поступки, приводя смягчающие обстоятельства, либо выносил приговор самому себе.
– Иногда ты совершаешь поступки, не поддающиеся объяснению, и теперь мне как раз вспомнилось одно такое дело. – У больного вдруг резко покраснели уши, это спазм сосудов не давал крови притекать к щекам. – Однажды знакомый художник показал мне небольшую картину, и мне безумно захотелось иметь это произведение искусства, захотелось настолько сильно, что желание мое превратилось в неодолимую страсть, какую человек испытывает от любви, а животное – от течки. Я знал, что не могу позволить такую покупку, но под воздействием своей настоятельной потребности внушил себе, что в скором времени у меня появятся деньги заплатить за холст. Такое состояние называют надеждой, вернее, чаяниями. Я попросил живописца продать мне картину в кредит и, когда тот согласился, уверовал, будто она моя. Мы часто обедали вместе, и мой приятель за несколько месяцев ни словом не обмолвился о долге. Я между тем способствовал получению художником одного заказа, за что тот меня душевно благодарил, и эта его благодарность притупила мое ощущение долга перед ним. Спустя полгода он смущенно и крайне осторожно напомнил мне про должок. Это напоминание задело меня за живое – не потому, что я считал долг отплаченным услугой, а скорее потому, что привык числить полотно своей собственностью. Теперь картина стала вызывать у меня отвращение, и я подарил ее, таким образом как бы списав долг со своего счета, в результате чего мы с художником умудрились еще года два встречаться, не заикаясь про сделку. Постепенно и картина, и долг выветрились из моего сознания. Когда же я со временем оказался при деньгах, живописца и след простыл. Но вот по прошествии еще нескольких лет я зашел поискать одного человека в кафе – и нашел своего добряка кредитора, сидевшего с другим моим знакомым. Я подсел к их столику, однако заметил, что либо я тут нежеланный гость, либо они только что говорили обо мне. Разговор продолжал идти помимо меня, и мой художник, вроде бы не имея в виду ничего конкретного, обрушился на людей, которые покупают картины, а потом за них не платят. «Чистое мошенство, правда?» – сказал он, обращаясь уже напрямую ко мне. «Ясное дело, мошенство!» – подхватил я, причем без всякой задней мысли, настолько я забыл про свою покупку. Художник пригляделся ко мне, видимо, пытаясь определить, что со мной: то ли я рехнулся, то ли проявляю циничную наглость. Я этого сразу не сообразил и даже не пошевелился, когда на меня с нехорошей ухмылкой воззрился и второй приятель. А потом они и дальше говорили так, будто меня там нет; почувствовав себя лишним, я встал и ушел. На улице мне не давала покоя одна-единственная мысль: за что они на меня рассердились?.. Тогда я так ничего и не понял, а дошло до меня лишь теперь, спустя двадцать лет! Отвратительно, просто отвратительно! То же самое можно сказать обо всем остальном. Понять только теперь, когда художник уже умер, причем умер в нищете, и заплатить ему долг слишком поздно!.. Я читал у Платона, что усопших пускают на тот берег, только если их простили люди, с которыми они поступили несправедливо. Как ты думаешь, Софи, он простил меня?
– У него там, милый, мысли заняты совсем другим, – отозвалась сиделка.
– Спасибо на добром слове… А я до сих пор вижу, как эти двое сидят за мраморным столиком и жгут спички, чтобы скрыть свое недоброжелательство. Почему мне вообще вспомнилась эта история? Как может память снова раскрыть ее после стольких лет? Ведь клеток, которые восприняли эти впечатления, давным-давно не существует. Где же тогда хранятся воспоминания? Где живет память? Разумеется, в душе, а душа – в теле. Тело постепенно заменяется, а душа остается прежней. Мой старший брат утверждает, что по характеру я и теперь, в сорок лет, точно такой, каким был в пять. Значит, человек вроде монеты. Но скажи мне, какой ты представляешь себе жизнь на той стороне, и тогда я поделюсь с тобой одной тайной.
– Точно про ту сторону никому не ведомо, – отвечала сиделка, – а о своих представлениях рассказать могу. Там все… настоящее… такое, каким кажется… не то что здесь, где все – сплошь наружность. Там общество действительно обустроено, тогда как здесь царит анархия, где богатый выжимает соки из бедного, где бесчестному везет, а благонравный идет ко дну. Там возлюбленные живут в любви, а не в ненависти, как здесь; там правда белая, а не черная, как здесь; там родители и дети по-настоящему привязаны друг к другу; там друзья сохраняют верность; там, если человек хочет жить правильной жизнью, он не погрязает в непотребстве, как здесь; иными словами, там все устроено так, как мы мечтаем в юности, когда мы счастливы и верим в добро. Такие мечты называют идеалами, но, скорее всего, это просто воспоминания о лучшей жизни, которую мы оставили, родившись в этом мире.
– Ты излагаешь учение Гераклита. Люди – это смертные боги, а боги – бессмертные люди. Пока мы живы, наши души мертвы и похоронены внутри нас, когда мы умираем, души пробуждаются к жизни!.. Теперь я открою тебе свою тайну, хотя ее можно прочитать в книге, в самом обыкновенном учебнике Клеве «Органическая химия». Представь себе, я даже помню страницу: у меня перед глазами стоит страница триста семьдесят девять, раздел «Гомологические ряды», который начинается с бензола и заканчивается идриалом [51]51
По Клеве, это углеводород с формулой С 22H 16
[Закрыть]. Слушай и мотай на ус.
Идриал встречается в минерале идриалит, который содержит киноварь, или сернистую ртуть, извлекаемую с помощью бензола. В формулу идриала входят бензол и четыре инвертированных этилена, то есть 4С 4Н 2. Эти четыре молекулы С 4Н 2имеют молекулярный вес двести, то есть такой же, как у ртути. А ртуть, да будет тебе известно, добывают в Идрии [52]52
Идрия, расположенная на территории современной Словении, является одним из старейших и наиболее знаменитых центров добычи ртути.
[Закрыть]. Кстати, поскольку ртуть еще называют живым серебром, я объясню, что такое серебро. В том же учебнике, на странице сто сорок шесть, написано, что серебро можно рассматривать как две молекулы С 4Н 5, то есть вывести его из аллантоинового серебра!.. [53]53
Такого утверждения в учебнике Клеве нет.
[Закрыть]Вот два величайших открытия, сделанных в области химии с тех пор, как Дальтон вывел закон кратных отношений! И совершил эти открытия я! Так и знай!
– Какое невероятное высокомерие!
– А знаешь, что говорил Лютер? Вот что: «Ни один епископ за тысячу лет не получал от Бога таких даров, какими Он вознаградил меня. Ибо хвалить за Господни дары следует прежде всего себя самого».
– Верно, но в другом месте он сказал иначе: «До сорокалетнего возраста человек не более чем дитя». Это про тебя.
Связь с реальным миром ослабла, и больной, перестав осознавать присутствие сиделки, возобновил монолог с вкраплениями диалога, в котором ответные реплики подавались невидимыми персонажами.
– Нет, ребенка я видеть не хочу. Зачем понапрасну мучить его? Это было бы бесчеловечно. Он уже отвык от меня и будет отвыкать все больше, таков закон природы, но, пожалуйста, следи за тем, чтобы люк в подвал был всегда закрыт и мальчик бы не провалился туда… Ну вот, внизу опять играют «Во прах обратились земные цветы», а Лютер говорит: «Жизнь наша устроена столь дурно, что нам доставляют страдания даже самые дорогие и любимые. Любящий денно и нощно терзает себя, а ежели прелестница захочет посадить его на поводок, то он кротко, как скотина, последует за ней. In summa [54]54
Одним словом (лат.).
[Закрыть], человеческая жизнь – сущая нелепость и убожество». И в другом месте: «Никто не должен брать себе жену, пока не уразумеет всех тягот, ожидающих его в браке и семейной жизни». Но он и прекословит сам себе: «Если Господь Бог создал вкуснейших крупных щук и вкуснейшие рейнские вина, значит, я могу есть и пить их. Если Господь Бог простит мне муки, которые я двадцать лет доставлял ему служением месс, значит, едва ли он будет держать на меня обиду за то, что я время от времени пропущу стаканчик-другой!»… Что это за стук такой ужасный? Не иначе как кровельщики стучат в новом доме. Дайте-ка я посмотрю в зеркало! Ага, на крыше уже и трубы есть, а зеленый глаз потух. Теперь, мой заклятый враг, надо погасить и твою ненависть. Сам я тяжело болен и не могу ненавидеть, у меня нет сил; у меня больше нет сил ни на любовь, ни на ненависть; сегодня все мои враги объединились и стали друзьями, завтра они снова разругаются, и тогда я смогу перевести дух. Однако и далее рассчитывать на их раздоры нельзя, потому как на следующей неделе они опять поладят и это отразится на мне… Я думал, в нижней квартире наступила вековечная тишина или же тамошние супруги развелись, а теперь там опять веселье и играют «Le Charme». Взад-вперед, туда-сюда, все меняется, все приходит и уходит, уходит и приходит.
Страдания больного усилились, он не мог более лежать и сел, свесив ноги с кровати, и просидел так двое суток. Время от времени он вскрикивал и лицо его искажалось гримасой боли, иногда ему мерещились кошмары: печка превращалась в великана с мечом в руке, цветы на обоях оборачивались лицами, портретами друзей и знакомых начиная с детства и юности, он разговаривал с ними, вспоминал события, которые они переживали вместе, объяснял свои поступки, оправдывался, просил прощения, сам прощал. За эти сорок восемь часов он произнес миллионы слов, в которые вытекла вся его жизнь; он точно сводил приход с расходом, уплачивал все долги. Порой он впадал в отчаяние оттого, что не может разобраться в каком-либо вопросе, однако память ни разу не подвела его, и он все для себя выяснил. По мере угасания внешних чувств необыкновенно обострилось внутреннее восприятие.
Сиделка повесила на умывальник мокрое полотенце – и вышла из комнаты. Полотенце было настолько мокрое, что с него начало капать: монотонно падающие одна за другой капли стучали о железное ведро, словно в комнате появились водяные часы. Звук этот раздражал больного, тем более что он не понимал его причины. Решив, что это действительно часы, он принялся считать капли, но вскоре стук прекратился. Тогда музейщика снова охватил страх, поскольку ему привиделось, будто комнату заполонили лица, и он вскричал:
– Неужели я такой скверный человек, что у меня нет ни единого друга? Неужели я и впрямь такой мерзавец! Отвечай!
Лиц стало еще больше. Тогда умирающий наклонился к кому-то, кого видел лишь он сам.
– Помоги мне, Элисабет! – возопил он, обнимая невидимую фигуру (вероятно, жену) и цепляясь за нее. – Помоги мне! – взревел он так, что его рык прокатился по всей квартире и проник сквозь пол. Внизу, у архитектора, мгновенно перестали играть, оборвав пьесу посередине.
– Играйте еще! – кричал он. – «Летнюю песню»! Хочу «Летнюю песню»!.. Две минуты счастья в обмен на жизнь в аду! Две минуты на веранде, под сиренью, рядом с женой и ребенком, среди родных и друзей, среди преданных слуг… вино, музыка, цветы!
Внутри него, однако, царил такой мрак, что больной не мог словами вызвать перед собой светлых видений и самые приятные воспоминания оставались окрашенными в темные тона – так нередко бывает при горячке.
Вошедшая сиделка хотела уложить больного, но он противился, боясь быть затопленным жидкостью, которая собралась у него в грудной клетке. Пришлось обложить его подушками, так что он сидел наподобие болванчика, в любую минуту готовый рухнуть на постель. Лицо его побелело, волосы влажными прядями ниспадали на вспотевший лоб.
Время от времени в нем словно пробуждались новые личности – то ли «остаточные явления» от пращуров, то ли реакция на людей, о которых он думал, – поэтому больной сердился и становился язвителен, чтобы в следующий миг вдруг проявить высокомерие и заносчивость. Он перебывал в самых разных ипостасях, начиная с ребенка или убеленного сединами мудреца и кончая неразвитой женщиной. Его собственное «я» фактически уничтожилось, и врожденные свойства характера выступали в виде маски, под прикрытием которой он исполнял свою роль, приспосабливаясь к жизненным обстоятельствам и подчиняясь закону о возможно более интенсивном обмене душевным и интеллектуальным опытом. Вся канва из воспитания, учебников, людей и газет теперь расползалась по ниточке, а то немногое, что он вышил по ней, было распорото и выдернуто. Уничтожение личности сопровождалось полным исчезновением эгоизма, и больной обратился вовне, начал хвататься за ближних, за сиделку и доктора, расспрашивать об их жизни, здоровье и прочих подробностях, его душа стала, вроде амебы, выпускать ложноножки и, как бы пытаясь удержаться на твердой почве, обвиваться вокруг их мыслей и чувств.
Затем наступил более светлый промежуток, когда музейщик, рассуждая вполне здраво, улаживал свои дела, признавал долги, отдавал распоряжения и умолял присутствующих прежде всего не забыть его теперешних наказов. По мере ослабления собственной памяти он все сильнее боялся, что онизабудут его распоряжения… отожествлял себя с ними.
И снова подступили мучения, и снова крик: «Помоги мне, Элисабет!» – первая и последняя иллюзия мужчины, который, невесть почему, надеется обрести спасение через женщину. Боли, однако, накатывались периодически, на манер родовых схваток, так что он как бы рождался заново в иной, неведомой, стране, а душа его словно перекачивалась кузнечными мехами в новое тело и он опять превращался в малое дите. Не только криком, но даже своими конвульсиями больной время от времени напоминал роженицу.
Наконец, к утру третьего дня, когда после легкого ночного снегопада – был уже февраль – комнату залило солнечным светом, музейщик, похоже, восстал из праха. Он провел в сидячем положении сорок восемь часов кряду, без сна, без еды, без питья.
– Пожалуйста, позвоните по телефону ему, – обратился больной к сиделке, – я не хочу произносить этого имени… и спросите…
– Я уже позвонила, – отвечала крестовая дама.
– И что он сказал?
– Что у страждущего да не бывает врагов.
– Красивые слова, хотя едва ли справедливые. Когда моя жена ушла и забрала ребенка, ко мне, словно к Иову, нагрянули друзья – только не утешать меня, а посмотреть, сильно ли я мучаюсь, и, когда я скрыл свою печаль, они удалились разочарованные. Самый прямодушный из них задал тогда тонкий вопрос, который мне не забыть до гробовой доски: «Ты, наверное, не умеешь страдать?» На что я отозвался: «А тебе бы хотелось, чтоб я страдал?..» Возможно, я был не прав; возможно, мы обречены на страдания, раз люди предъявляют к нам такие претензии; возможно, природное чувство справедливости требует, чтобы другим тоже приходилось несладко; я, во всяком случае, всегда радовался, если негодяй попадал в беду, поскольку мне утешительно было верить в существование справедливости, а когда несчастье постигало меня самого, неизменно спрашивал: «Что я такого сделал?..» Впрочем, я устал… на дворе лето, такая красота с этой зеленью… я лучше посплю…
В тот же миг измученное выражение исчезло с лица больного и он лег. В зеркале он увидел, что возведенный напротив дом разукрашен венками и флагами, а потом оттуда донеслось троекратное «ура», которым каменщики чествовали своего старшого [55]55
В названии рассказа обыгрывается традиционный в Швеции праздник подведения дома под крышу, когда хозяин выставляет строителям угощение.
[Закрыть].
Умирающий улыбнулся, хотя и не понял причины криков; приняв «ура» на собственный счет, он любовался зеленью, цветами и флагами.
– Доброй ночи, крестовая дама, теперь я буду спать! – были его последние слова. Он вытянулся на простынях, несколько раз глубоко вздохнул и как бы погрузился в сон, хотя на самом деле умер.
Так он и остался лежать, с улыбкой на устах, словно видел перед собой самые чудесные вещи на свете – зеленые луга, детей и цветы, синий водный простор и флаги в яркий солнечный день.
КОЗЕЛ ОТПУЩЕНИЯ
SYNDABOCKEN
Перевод Т. Доброницкой
В гористой местности к северу от Холаведенского леса лежит на дне котловины небольшой городок. Возвышенности окрест него образуют своеобразную городскую стену, так что солнце там восходит позже, а заходит раньше, чем ему было бы положено иначе. Стена эта не подавляет своей высотой и преграждает путь ветрам, защищая от них, так что в котловине почти всегда тихо и покойно. Скалы вокруг голые, долина тоже безлесная, зато через город протекает речка, поросшая высокими ольхами и очеретом, а потому владельцы прибрежных участков могут, сидя в свайных беседках, любоваться зеленью и бегущим потоком.
Город некогда славился своим целебным источником, на месте которого до сих пор сохранился зал, где по стенам развешаны костыли и палки – память чудесных исцелений. Минеральная вода и теперь не хуже прежней, что каждый год подтверждается анализом, который производит аптекарь, но спроса на воду более нет, поскольку утрачена вера в ее лечебные свойства.
Зато городишко, до которого не добраться по железной дороге, открыли для себя пенсионеры, вдовы и хворые: здесь они могут спрятать все свои болячки и немощи, чтобы приготовиться в последний путь. Они заполонили зеленые скамейки городского парка и не желают знаться друг с другом; некоторые рисуют что-то на песке зонтами или тросточками – уткнувшись носом в землю, словно записывая историю своей жизни; другие сидят, задрав голову кверху и устремив взгляд поверх людей и деревьев, словно уже покинули этот свет и живут в ином мире. Многие, однако, вовсе не выходят из дому и сидят у окна, перед «кумушкиным зеркальцем» [56]56
Укрепленное снаружи окна небольшое зеркало, в которое видно, что происходит на улице.
[Закрыть], где видно других, но не видно тебя самого; эти читают массу газет и принимают гостей – они таки общаются друг с дружкой. Читая некрологи, они непременно вычисляют возраст усопшего. «Ну конечно, ему было уже восемьдесят, а мне всего семьдесят два!» – такие фразы не редкость среди этих стариков.
На главной площади стоят церковь и ратуша, в последней размещаются также «Городской погребок» и почтамт с телеграфом. Там же находится полицейский участок, а вот банк прописан в другом месте, на углу Стургатан, подле книжной лавки.
На соседней улице, к северу от площади, располагался одноэтажный дом, невероятно вытянутый в длину и невероятно уродливый из-за слишком маленьких окошек и слишком крутого ската кровли. В одном конце его было крылечко – вход в питейное заведение для крестьян, тогда как с другого края можно было через ворота заехать во двор, окруженный конюшнями, хлевами и прочими хозяйственными постройками, необходимыми в деревенском обиходе. Этими же воротами пользовались завсегдатаи полуподвального трактира, заведения классом ниже, куда ходили почтамтские экспедиторы, писари из ратуши, школьные учителя и прочие маленькие люди, которые обедали либо по билетам, либо в кредит. Но главной аттракцией этого места был раскинувшийся за дворовыми постройками сад с его кегельбанами и павильонами на берегу реки, которая как раз протекала рядом. Летом в саду было восхитительно, тем более что там была и купальня, пусть крохотная, но вполне достаточная для того, чтобы какой-нибудь молодой барин, прежде чем сесть за стол, омыл с себя пыль и пот.
Внутренность трактира совершенно не соответствовала его неказистой внешности, более того, она была настолько привлекательнее, что попавший туда впервые посетитель бывал восхищен тамошней милой и изящной обстановкой. Сам зал с его полумраком создавал определенное настроение, не говоря уже о буфетных полках, на которых выстроились длинные ряды бутылок с обернутыми цепью горлышками [57]57
На цепочках вокруг горлышка привешивались таблички с названиями спиртных напитков.
[Закрыть], о старинных зеленых бокалах, о кубках с эмблемой Ост-Индской компании, оставшихся от времен ее расцвета, о японских баночках со специями, о кувшинах, кружках и кубышках, а также о стеклянных сосудах с крышкой и гравюрами на боках. Основательная дубовая стойка с кассой и грифельной доской, настенные светильники, столики, прикрепленные к стене на порядочном расстоянии друг от друга и рассчитанные на двоих, в крайнем случае на троих, посетителей, – всё располагало к отдохновению и доверительной беседе. С одной стороны к общему залу прилегала большая застекленная веранда, с другой – кабинеты. Кабинеты представляли собой небольшие комнатки, зато их было так много, что три из них отвели под фортепьянные, причем расположенные поодаль друг от друга. Каждый такой кабинетик отличался присущей только ему атмосферой и особым настроением, которое зависело, в частности, от цвета ламбрекенов, узора на обоях или висящей в рамке над диваном олеографии. Все это, разумеется, изрядно пропахло табаком и демонстрировало ту «уютную полуопрятность», перед которой явно проигрывает холодная абстрактная чистота.
Заведение носило – без затей – имя хозяина, «Асканий», и этот Асканий в юности поколесил по свету в составе певческого квартета. От природы одаренный хорошим голосом, хотя и не поставленным, он пел для царя, для императора и для многих королей. На скопленные деньги он осел в родном городе, купил там крестьянскую усадьбу, переделал ее под трактир и теперь слыл человеком с достатком. Хозяин он был отменный – спокойный, немногословный, трезвый. Приказания отдавал взглядом или жестом, ходил в рединготе, редко выпивал с клиентами и никогда не заговаривал первым. В основном он сидел за стойкой – с того ее краю, где было окошко в поварню, откуда на протяжении обеда несколько раз выглядывала его жена. Супруги никогда не сказали один другому грубого слова, хотя и ласковых взглядов между ними тоже не наблюдалось; обхождение было ровное, без особых нежностей. Подавальщицы были молоденькие, все примерно одного возраста, и обслуживали они проворно, не позволяя себе ни малейшего заигрыванья. Хозяин был строг, но справедлив, поправлял без излишнего шума. В заведении чувствовался семейный дух, однако тут присутствовала и дисциплина, а большинство завсегдатаев находилось в зависимости от Аскания благодаря предоставляемому им кредиту.
Содержатель трактира был также неплохо осведомлен о своих посетителях, знал, кто из них захаживает к нему только по безденежью, а обзаведясь монетой, направляет стопы в «Городской погребок». В долг Асканий давал «по одному-единственному слову», но категорически отказывался предоставлять кредит, если клиент считал это делом само собой разумеющимся. Посещение «Городского погребка» при долгах, не стертых с грифельной доски, здешний хозяин рассматривал как измену, однако вслух ничего не говорил. Он не намеревался соперничать с конкурентом рангом выше его, поэтому даже не заикался об измене, а если кто-нибудь, пытаясь заслужить его расположение, начинал злословить по этому поводу, либо отмалчивался, либо даже возражал ему.
Благодаря зависимому положению клиентов Асканий отчасти приобрел ухватки школьного наставника и не терпел замечаний, будь то справедливых или несправедливых. Однажды в трактир пожаловал разъездной немецкий коммерсант и заказал пива. Ему подали бутылку пива и кружку, но он потребовал другую – правильную – кружку. Таковой не нашлось, а когда посетитель вознегодовал, в дело вступил Асканий, который тихо, не устраивая скандала, выпучился на немца и только сказал: «Если господина не устраивает кружка, он может идти своей дорогой». Другой гость как-то остался недоволен супом. Асканий подошел к жалобщику и, склонившись над ним, словно хотел поверить ему тайну, негромко произнес: «С супом все в порядке, я сам только что его попробовал». Так-то вот: «я сам!» Посетитель больше ни разу не высказывал претензий. Жил Асканий с женой в небольшом флигеле с видом на сад и реку, в трех комнатах, очень красиво обставленных. Там супруги проводили самые свои приятные часы, обычно выпадавшие на утро, хотя и после обеда можно было урвать для себя часок-другой. В свободное время Асканий читал книги с замечательными иллюстрациями или играл на фортепиано, а вот петь никогда не пробовал. Он любил показывать жене свои дипломы и медали, особо ценя последние: медали почетнее орденов, объяснял он, потому как орденом могут наградить и купца. А еще он иногда рассказывал ей о царском дворе и о Наполеоне в Версале.
По воскресеньям супруги ходили на службу в церковь.
Жена часто допытывалась у Аскания, скоро ли они переедут в деревню.
– Как только у меня наберется кругленькая сумма, – не вдаваясь в подробности, отвечал он.
Время от времени трактирщица заводила речь о том, чтобы прикрыть крестьянский кабак (слишком много от него было беспокойства), но как раз он приносил наибольший доход, поскольку там только пили. Еду тамошние завсегдатаи считали не более чем неизбежным злом. И Асканий, и его жена избегали питейное заведение; оно было вроде позорного пятна, на которое оба предпочитали закрывать глаза, хотя и получали неправедные деньги от выпивох. В кабаке случались драки, там поигрывали краплеными картами в «двенадцать очков», однако хозяин и тогда не казал туда носа, а посылал за полицией.
Как трактирщику ему положено было радоваться всему, что съедят и выпьют его посетители, но он готов был скорее потерять в собственной выгоде, чем увидеть пьяного. Один раз он даже позволил себе зайти в кабинет, дабы предупредить молодых людей, поглощавших невероятное количество спиртного. «Нельзя столько пить!» – сказал он им и тут же вышел. «Что за чудной трактирщик!» – сделала вывод молодежь.
Да, он был такой, тем не менее строгость соседствовала в его характере с доброжелательством и сердобольностью, поскольку в юные годы ему самому пришлось нелегко, и теперь он терпеливо ждал наступления преклонного возраста, который намеревался провести в уединении сельской местности.
* * *
Однажды, в самое обеденное время, Асканий сидел за стойкой, привычно положив перед собой грифельную доску и счетную книгу, когда в трактир заглянул незнакомец средних лет. Смахивающий по виду на иностранца, этот неизвестный пытался под напускной самоуверенностью скрыть свое смущение оттого, что появляется в компании, где все прочие знакомы друг с другом. Всеобщее естественное любопытство показалось чужаку враждебным, а потому он предпочел выждать за спинами тех, кто сгрудился возле стола с закусками.
Асканий смерил взглядом вновь прибывшего, отметив про себя поношенное черное платье и стоптанные сапоги. Вид незнакомца не вызывал к нему симпатии: низкий лоб, темные волосы, лихо закрученные усы, кожа по-южному смуглая с отливом в желтизну. Догадаться о роде его занятий было невозможно.
Чужак между тем проявлял недюжинное терпение: дотянувшись до куска хлеба, он теперь стоял с ним в руке и, не выказывая ни малейшей досады, ждал, пока его подпустят к маслу. Дело кончилось тем, что кто-то из толпившихся у стола сделал шаг назад и наступил незнакомцу на ногу. Тот же, вместо того чтобы осерчать, лишь с печальным смешком бросил провинившемуся: «Ничего страшного. Пожалуйста, не беспокойтесь!»
Хозяин наблюдал за происшествием сочувственно. Хотя незнакомец и не пришелся ему по душе, Аскания пронял его печальный смешок, напоминавший едва ли не всхлип, а потому содержатель заведения двинулся к выстроившейся у стола очереди, с помощью одному ему известной методы рассек ее, никого при этом не затронув, и, поддев на нож кусок масла, протянул нож оголодавшему. Потрясенный неожиданной добротой незнакомец поблагодарил и раскланялся (пожалуй, даже ниже, чем того требовали приличия).
Когда же толпа отхлынула, он позволил себе всего один бутерброд и одну рюмку водки, после чего стал искать карту кушаньям и где бы сесть. Этим он угодил Асканию, который понял, что перед ним явно человек воспитанный. Свободного столика не оказалось, а едва незнакомец взялся за вроде бы свободный стул, как ему строго сказали: занято. На лице отвергнутого, который застыл посреди зала с бутербродом в руке, отразилось такое невероятное отчаяние, что Асканий снова поднялся и предложил незнакомцу место за хозяйским столиком, под часами.
Трактирщика одолевало любопытство, к тому же ему хотелось утешить этого обреченного на молчание анахорета, однако тот оказался человеком гордым и предпочитал соответствовать своему аристократическому облику, а потому молчал. Возможно, припомнив собственное положение чужестранца где-нибудь в египетских краях, Асканий преодолел в себе антипатию к подобной манере поведения, которая не позволяла проникнуть глубже наружности, но за которой могло скрываться все что угодно.
Вечером того же дня в трактир заглянул городской прокурор. Он относился к тем немногим посетителям, с которыми хозяин по окончании дневных трудов мог поболтать и даже пропустить рюмочку. Они сидели под часами за охлажденным карлсхамнским пуншем с флагами на этикетке.
– А теперь, – перевел разговор в новое русло Асканий, – расскажи-ка о чужестранце, который завелся у нас в городе. Тебе наверняка все про него ведомо.
– Как же, знаем, знаем!.. Он прибыл с севера и собирается обосноваться тут в качестве адвоката.
– Только адвоката нам и не хватало! – вырвалось у Аскания. – Пока что Бог миловал нас от этих ходатаев по мелким делам, во всяком случае, с тех пор, как я избавил город от последнего их экземпляра, что было давным-давно. Этот негодяй ел и пил у меня, не платя ни гроша, а когда я в конце концов вежливо напомнил про должок, он, видите ли, разозлился. Тогда я востребовал с него деньги через суд, и знаешь, что он учудил? Выдвинул против меня обвинение в незаконной продаже спиртных напитков в кредит…
– Что-что?
– Неужели ты не знаешь закона?
Сам трактирщик мог похвастаться поразительным знанием законодательства, в особенности той его части, что относилась к торговле спиртными напитками.
– Ну как же… тот, кто отпускает выпивку в долг, не только проигрывает дело по денежным претензиям, но может вовсе лишиться прав на продажу спиртного. Так вот, иск мой удовлетворен не был, зато я сохранил права!.. Ты только подумай, какого подонка я тут прикармливал целых полгода. Я совсем было озлобился и чуть не потерял веру в людей, а спасла меня только мысль о сострадании, которым меня окружили со всех сторон… да что там говорить, в молодости мне пришлось нелегко…
– Значит, действительно есть такая статья закона? – вернулся к прежней теме прокурор, не расположенный обсуждать эмоциональную сторону дела.
– Ты что, мне не веришь?
Асканий протянул руку, снял с полки один из томов Свода законов, полистал его, нашел нужное место, однако потом вынужден был вооружиться пенсне. Чтение или счет заставляли трактирщика прибегать к очкам, которые вмиг преобразили его физиономию: форма носа стала ближе к аристократической, а лицевые мускулы каким-то образом перераспределили нагрузку, так что Асканий начал походить на человека умного и интеллигентного.








