Текст книги "Серебряное озеро"
Автор книги: Август Юхан Стриндберг
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Но память отказала, трактирщик не сумел привести цитату, и его молчанием поспешил воспользоваться прокурор:
– А король Лир провозгласил:
– Пожалуйста, не будем столь непочтительны, – прервал Либоц, который только недавно вступил в храм любви и для которого женщина оставалась святыней.
– Это ирония! – возопил Асканий. – Тому, кто не понимает иронии, милостивые государи, не следует рассуждать о Шекспире. Возьмем для примера фразу… по-моему, из «Венецианского купца», но какое это имеет значение?.. Там сказано, что жизнь создана из того же вещества, что наши сны [66]66
На самом деле речь идет не о «Венецианском купце», а о «Буре», акт 4, сцена 1.
[Закрыть], но Шекспир имел в виду совсем другое, он вложил эти слова в уста психу, чтоб всем было ясно, какой он псих… поэтому толковать великого поэта надлежит крайне осторожно, и заниматься этим могут исключительно люди, которым от рождения дано понимание великого, прекрасного, подлинного… в жизни и в природе…
Сие высказывание стоило Асканию слишком больших сил, и теперь он вступил в новую стадию: закрыл глаза и впал в транс, во время которого душа его отсутствовала, тогда как руки были поглощены зажиганием непрестанно тухнувшей сигары. Впрочем, тело тоже не полностью бодрствовало, поскольку пепел трактирщик сбрасывал в бокал для шампанского.
Прокурор, которому здорово убавили спеси, совсем потерял чувство такта и распустился: он взял бутылку с коньяком, налил половину обычного стакана, отхлебнул и прополоскал рот, после чего опрокинул стакан в себя.
Асканий, вероятно, сохранил зрение в руке, так как полусонный, с закрытыми глазами, нащупал ту же бутылку, жадно схватил ее за горлышко и прижал к тому месту жилетки, где находился кармашек для пенсне.
Тут раздался ворчливый голос Черне, который почуял вкус крови и говорил не таясь, убежденный, что трактирщик ничего не воспринимает.
– Почему мы должны слушать его ахинею? У этого идиота еще поворачивается язык рассуждать о Шекспире!..
– Тише, тише! – призвал Либоц. – Нельзя так говорить, нужно быть благодарным хозяину!
– Еще чего не хватало! А вот подхалимничать и быть лизоблюдом, во всем с ним соглашаться – значит потакать его заносчивости. Помяните мое слово, он когда-нибудь лопнет от своего гонору…
Либоцу захотелось увести разговор в сторону, и он коснулся норвежского вопроса, обсуждение которого, по счастью, затянулось, однако они с прокурором настолько запутались в нем, что умудрились по ходу дела поменяться ролями и к концу каждый спорил не только с противником, но и с самим собой.
Асканий, видимо, уснул, и, когда подал голос, по-прежнему с закрытыми глазами, казалось, будто он говорит во сне:
– Национальное воспитание, милостивые государи, заключается не в народных школах или всеобщем избирательном праве, тем более у нас в Швеции… это может показаться парадоксом, хотя на самом деле ничего парадоксального тут нет…
– Он что, проверяет школьные сочинения? – перебил трактирщика Черне.
– Ничто так не способствовало культурному воспитанию нашего народа, – непоколебимо продолжал Асканий, – как… шведский стол.
В павильоне – в виде награды за веселую шутку – грянул взрыв хохота, однако хозяин и не думал смешить гостей, он имел в виду нечто глубокомысленное.
– Это может показаться парадоксом, но поверьте, уважаемые господа, – не унимался Асканий, – …вот я сижу за стойкой, притворяясь, будто пишу, или веду подсчеты, или читаю, однако стоит войти посетителю…
Тут трактирщик позволил себе сопроводить описание драматической ситуации жестами, в результате чего высвободилась коньячная бутылка и прокурор смог налить в стакан новую добрую порцию…
– Итак, входит посетитель, незнакомый мне, приезжий… А у меня, как вам известно, под часами висит зеркало, и я все вижу, я слежу, даже если прикрыл глаза…
Прокурор откинулся на спинку кресла, удивленный подобным двуличием со стороны Аскания.
– Посетитель имеет право брать с шведского стола, сколько ему заблагорассудится, но человек благородный так никогда не поступит, благородный человек сделает себе один-единственный бутерброд и нальет одну рюмку, а потом найдет свободный столик, сядет и потребует меню и полкружки пива. Почему же он так поступит? Да потому, что хорошо воспитан, потому, что обходителен. Немец, к примеру, ни в жисть такому не выучится, хоть ты ему сто раз объясняй, что шведский стол устроен не затем, чтобы за ним наедаться досыта, – немца не проймешь никакими объяснениями… Мне послышалось или в саду действительно вздумали петь?!
– Пускай себе поют! – отозвался Черне. – Выпьем-ка лучше за шведский стол…
– Находятся даже такие, кто, стоит мне только отвернуться, умудряется заглотнуть шесть рюмок водки, но это из простонародья… а бывают еще искусники, которые закусывают суп из бычачьих хвостов бутербродом с сыром, или, скажем, такие, что выпьют рюмку и сядут, а потом, когда я выйду на веранду, встанут и пропустят другую, только моей супруге их видать из поварни, а если ее там нет, так мне все доложит Карин, она девушка хорошая и всегда блюдет хозяйский интерес, она скорее примет смерть, чем проболтается, что моя супружница подает семгу кадочного посола под видом рейнского лосося, у нашего ремесла тоже есть маленькие хитрости, которые не подлежат огласке, например, если соленую семужью спинку продержать ночь в снятом молоке, рыба становится как свежая, и коль скоро никто не жалуется, – а я приучил Карин интересоваться у гостей, хорош ли был лосось, и когда они отвечают: замечательный! – право слово, моей совести не в чем меня упрекнуть…
К этому времени Асканий достиг опасной стадии – начал выдавать секреты. Либоц, который умел вылезать из своей шкуры и отождествлять себя с другими людьми, а потому терзался муками всех вокруг, сидел с потупленным взором, стыдясь и страдая за трактирщика, но еще более при виде того, с какой радостью Черне собирает сведения, которые потом использует во зло. Асканий же продолжал токовать, и унять этого тетерева было невозможно.
– Еда не дает никакого прибытка, так что на кухне приходится плутовать, что-то приберечь, что-то переделать… Зимой посетители едят крапивные щи и нахваливают, а платят, между прочим, больше, чем за обычные, хотя в них та же капуста… это как пивовар продает пльзеньское: разбавляет бочковое пиво и берет лишку, вот какие безумия творят люди. А уж про вина и говорить не стану, пускай остаются моей тайной… скажем, мы с вами пьем шампанское «Старая Англия», но это не настоящая «Старая Англия», которая выпускается под маркой «Вдовы Клико», и ведь находятся снобы, знающие, что на этикетке должно стоять «Старая Англия», однако они не ищут самого главного, то бишь «Вдову Клико», а та стоит одиннадцать крон за бутылку, тогда как это расхожее шампанское всего две с полтиной, и виновата в этом винная монополия, я вынужден закупать товар в одной-единственной компании, и вот вам результат! Ничего, судари мои, наступит день, когда махинации этой компании будут разоблачены… у меня есть знакомый газетчик, придет срок, и… ба-бах! компании как не бывало!
Черне сидел с раскрытым ртом, а когда зашла речь о виноторговле, подлез ближе, втиснулся между бокалами и бутылками, чтобы не упустить ни слова, поскольку упомянутая компания была чревата для городка опасностью взрыва.
Снова перенапрягшись, Асканий погрузился в натуральный сон: пьян он больше не был, потому что уже часа два не притрагивался к спиртному. Во сне лицо его опять изменилось, с него спала маска, и не утративший наблюдательности прокурор принялся рассматривать его.
– Хотел бы я знать, как этот человек начинал, кем он был раньше, чего достиг и не отбывает ли теперь наказания. Взгляните на его волосатые руки, такие руки бывают у игроков в карты…
– Негоже копаться в прошлом, – прервал его Либоц, который, при всей своей мягкости, обладал твердым характером, – всякому человеку приходится страдать за свои поступки, и когда он выстрадал положенное, то подлежит прощению. А уж слабости друзей и вовсе следует прикрывать, ведь Асканий наш друг, который протянул нам руку в трудную минуту…
– И теперь требует воздаяния с процентами!
– Конечно, долги надо отдавать…
Черне тоже обрел новое лицо – лицо убийцы, Либоц же сохранил свое прежнее.
Чуть погодя отоспавшийся трактирщик пробудился, однако не узнал собственных гостей; осоловевший не от спиртного, а ото сна, он обратился к прокурору, как если бы тот был симпатичным ему незнакомцем.
– Вместо того чтобы сидеть здесь, мистер Честер, вам надо пойти в докеры. Судя по вашему прошлому, регулярная работа в Бруклинском порту помогла бы вам снова встать на ноги.
– Он был в Америке, – шепотом произнес Черне.
Асканий между тем продолжал говорить с английским акцентом, отвечая на возражения мистера Честера, которые слышал один он.
– Девушка, сами знаете, погибла, но я тут не виноват, ничуть не виноват! Обстоятельства вроде бы указывают на меня, однако суд вынес оправдательное решение, оно и теперь хранится в шифоньерке…
Чтобы спасти друга, Либоц предпринял дерзкий шаг – дерзкий для него, человека робкого. Он нажал кнопку звонка, и через несколько минут появилась заспанная Карин: было уже два часа ночи.
Тут Асканий окончательно проснулся и, сердито взглянув на прислугу, буркнул:
– Чего надобно?
– Меня вызвали звонком, хозяин.
– Кто это посмел звонить?
Из упрямства, а также чтобы посмотреть трактирщику в глаза, отозвался Черне:
– Звонил я, мне захотелось пить!
Приглядевшись к прокурору, Асканий потер себе лоб и проговорил:
– Господи Боже мой, а я-то думал… не иначе как задремал… это же…
– Черне, – подсказал Либоц.
– Разумеется, это прокурор, и он захотел пить, сходи-ка за водой, Карин.
Карин вышла.
– Карин отнюдь не красива, как утверждает нотариус…
– Я ничего подобного не утверждал, – рискнул вставить Либоц, – она девушка славная и добрая, хотя далеко не красивая.
– Вкусы, конечно, у всех разные, но утверждать, будто Карин красивая…
– Я вовсе не утверждал…
– Черты лица у нее неправильные, кожа дряблая, и фигурой она, прямо скажем, подкачала, а что она девушка славная и добрая, это правда, и, ежели кто говорит иначе, тот просто поклепщик, другого слова для него нет!
Тут Асканий бросил на Либоца укоризненный взгляд, с которым тот вынужден был смириться, и продолжил:
– Она девушка милая и добрая, вот мое мнение…
– Да это мнение нотариуса, – вмешался Черне.
– И тот, кому она достанется, должен быть человеком порядочным, а не пьянчужкой, о котором пишут в газетах.
Все изначальное недоброжелательство трактирщика по отношению к адвокату вдруг прорвалось наружу, и он стал опять терзать беднягу:
– На обмане далеко не уедешь…
– Зато на кадочном лососе уедешь далеко! – вставил Черне.
– И если нотариус более не служит в апелляционном суде, он не имеет права писать об этом на вывеске… Честность – лучшая политика, а уж человеку, отправляющему правосудие, и подавно должно соблюдать ее…
Тут терпение прокурора истощилось; он поблагодарил за вечер и встал из-за стола – под предлогом, что ему нужно проверить какой-то мифический пожарный пост, – после чего прихватил с собой Либоца и направился к дверям.
Асканий же, у которого было туго с восприятием, успел лишь пробормотать: «Позвольте, нет, позвольте…», когда в дверях, преградив путь уходящим, возникла Карин с бутылками воды, и Черне, страдавший неизбывной жаждой, соблазнился задержаться, так что трактирщик завел новую речь:
– Да какая может быть почта посреди ночи, она давным-давно закрыта…
– Я говорил не о почте, а о пожарном посте…
– Телеграф еще иногда бывает открыт по ночам, а уж почтовая контора – ни в коем случае!
– Доброй ночи, братец, иди-ка ты спать, – бросил через плечо прокурор, убегая и уводя за собой Либоца, который порывался отстать, чтобы распрощаться по всем правилам.
Трактирщик, не поднимаясь, продолжал высказывать в темноту и пустоту свое негодование по поводу людской неблагодарности и бестактности.
Что касается прокурора с нотариусом, то стоило им выйти на улицу, как они словно с цепи сорвались: им нужно было излить все, о чем им не дали поговорить в павильоне, и они завели ночную беседу, продолжавшуюся на краю тротуара, на главной площади, на кладбище – и затянувшуюся до самого утра.
* * *
Спустя неделю адвокат Либоц обручился с Карин, и они стали каждое утро гулять на природе. Асканий сделался холоден с обоими и упрекал девушку в неблагодарности.
Тем временем Либоцу пришлось выдержать нелегкую борьбу, поскольку брат атаковал его письмами с требованием поручительства в несколько тысяч крон. Адвокат доказывал, что не может поручиться на сумму, которой у него нет. «Однако для женитьбы у тебя деньги находятся», – парировал брат. Столь тонкое выражение явного эгоизма на несколько дней укрепило дух Либоца, поскольку это было уж слишком даже для него. Одновременно ему пришлось взять на себя заботы об отце, который разорился и заболел и которого нельзя было поместить в дом призрения, так как, во-первых, его слишком все ненавидели, а во-вторых, у него была зажиточная родня. Старика отвезли в городскую больницу, где Либоц стал содержать отца по второму разряду. Тут нотариус решил, что уже выполнил свой долг по отношению к близким и с него нельзя требовать поручительства за брата, но кое-кто придерживался иного мнения. В частности, однажды к его столику подошел за обедом Асканий и прошептал:
– Негоже бросать в беде собственного брата.
– Не я навлек на него беду! – робко попытался возразить Либоц.
– А кто же? Он страдает из-за недостойного поведения других.
Сей софизм опять-таки зиждился на лжи, однако опровергнуть его было невозможно. Либоц долго молча обдумывал свое положение, затем пошел домой. Там его ожидало очередное письмо от брата, в котором тот живописал, каким из-за него подвергается мукам. Оказывается, граф проиграл тяжбу, где Либоц выступал от имени истца. Тут же кто-то обронил фразу «ходатай по мелким делам», и, когда управляющий признался, что это его брат, ненависть перекинулась на него самого. А когда пришла газета с описанием пьяного дела, граф сунул ее под нос управляющему, прошипев:
– Я был прав! Господин адвокат думает только о выпивке.
Учитывая все обстоятельства, Либоц понял, что, хотя и невольно, он таки навлек на брата неприятности, и тогда он подписал опасный документ и отослал его. Но, будучи донельзя откровенным с Карин, адвокат рассказал ей об этом поступке, и она осудила его, поскольку, мол, расплачиваться за это когда-нибудь придется и ей. Либоц вынужден был признать и ее правоту, а потому вновь испытал разлад с собой.
Помолвка продолжалась месяц, на большее ее не хватило. В первую неделю они говорили о детстве, о родителях и другой родне, во вторую неделю – о будущем, о том, как отметят бракосочетание и где поселятся. Поскольку они сходились по всем пунктам (Либоц решил оставить практическую сторону дела Карин), квартира вскоре была снята – в воображении, и так же в воображении обставлена, отчего ни добавлять к сказанному, ни обсуждать что-либо более не требовалось. В третью неделю они вспоминали разговоры первой недели, а в четвертую – второй. Либоц стал замечать, что темы для бесед истощаются, что обмен мыслями не бывает достаточно живым, не зажигает его, не пробуждает воодушевления. Впрочем, сам адвокат, ради взаимного согласия, оставлял под спудом всякое свое мнение, если оно отличалось от Каринова, а может быть, он просто внушил себе, что для долговечности счастья в браке им непременно надо по всем статьям сходиться во мнении. Любовь к себе женщины он почитал столь великой честью, что взамен отдал ей власть над всем, кроме своих судебных дел: о них он даже не рассказывал, поскольку они принадлежали другим людям.
Один из воскресных дней, благо у Карин был выходной, они решили целиком посвятить приятному времяпрепровождению – пообедать где-нибудь в окрестностях и вообще получить побольше удовольствия. Они вышли в девять утра и быстро миновали заставу. Сначала разговор касался мелких событий, произошедших с полудня вчерашнего дня, когда они расстались.
– А вечером народу было много? – поинтересовался жених.
– Уй да, по субботам у нас всегда полно.
(Это он знал не хуже нее.)
– Хозяин был в хорошем настроении? (Он никогда не бывал в хорошем!)
– Ворчал по привычке, но он все ж таки славный человек. (Карин часто употребляла это слово, потому что знала, что ее тоже называют славной.) А ты где был вечером?
– Сидел дома и писал, хотел освободить сегодняшний день, милая… Ты только посмотри на эту огромную птицу, не иначе как красный коршун.
– Красные коршуны у нас тут не водятся.
– А я уверен, что водятся, и это точно он, потому что у него хвост с глубоким вырезом.
– Ты не думаешь, что это может быть сарыч? Кричит вроде бы похоже.
– Не исключено, но у сарыча хвост не вырезан.
– А у трясогузки вон там, на изгороди, тоже хвост вырезан.
– И правда, я и не подумал… хотя про хвост я читал в «Естествознании» у Берлина… [67]67
Берлин Нильс Юхан (1812–1891) – известный шведский химик и фармаколог, профессор Лундского университета.
[Закрыть]впрочем, не знаю, ты наверняка права, дорогая Карин.
Таким образом с красным коршуном было покончено, и их быстрые шаги сопровождались теперь лишь шорохом подошв и платья. Либоц сухо молчал, чувствуя в голове пустоту и обводя глазами поля в надежде найти хоть какой-нибудь повод для разговора, тогда как душу его тяготил один судебный процесс, о котором он, однако, не хотел упоминать.
Адвокат долго шел, мысленно перелистывая это дело, когда его молчание показалось Карин неуместным и стало смущать ее.
– Да скажи хоть что-нибудь, Эдвард! Мне делается не по себе, если ты молчишь.
Либоц выкинул из головы свидетельские показания, но в растерянности не нашелся сразу и ляпнул то, чего не должен был говорить ни в коем случае, а именно:
– Что ж мне такого сказать?
Это было признание банкротства, объявление своей несостоятельности, он как бы обрезал все связующие нити. Рядом шагали два чужих человека, каждый из которых думал о втором, об их отношениях, о причине молчания. И вдруг отчуждение переросло во враждебность. Каждый чувствовал свое вероломство: вот ведь идут бок о бок и молча думают, и ни один не открывает другому своих мыслей. И чем дольше они молчали, тем было хуже для них. В отчаянии Либоц сорвал первое попавшееся растение и с наигранным интересом воскликнул:
– Смотри, какой замечательный цветок!
Карин уловила и наигранность, и подачку, а потому не стала ни смотреть в ту сторону, ни отвечать, она даже ускорила шаг, словно хотела сбежать от всего этого.
Либоц нагнал ее с ощущением, что ему дали отставку, уверенный, что все кончено, и думая о том, где же теперь будет обедать, если дорога к Асканию заказана, прикидывая, попадет ли история в газеты и что скажут горожане. Он настолько живо вообразил себе новый расклад, что пошел медленнее и на самом повороте отпустил Карин вперед, так что она скрылась из виду. Впрочем, он посчитал это совершенно естественным: невеста порвала с ним, между ними все кончено, ну и слава Богу. Он присел на камень, снял шляпу, утер пот со лба, но не заплакал; более того, Либоц испытал такое облегчение и такую несказанную радость от своего одиночества и обретения прежнего себя, что принялся, насвистывая, рисовать что-то на земле.
«Удивительная все-таки штука жизнь! – думал он. – Право слово, удивительная!»
Тут, однако, потянуло ветерком, и на адвоката напал страх, Либоц поднялся с камня и тронулся дальше, причем стоило ему миновать вместе с тропой поворот, как он увидел Карин: она стояла, прислонившись к дереву, и плакала.
Они стали плакать вместе, безмолвно, в отчаянии оттого, что оба не годятся друг для друга, не знают, чем занять другого, пока у Карин в конце концов не вырвалось:
– Вот не гадала, что будет так тяжко!
– Да уж, горше муки не придумаешь! – согласился Либоц. – Давай на некоторое время разойдемся в разные стороны, ты пойдешь по дороге, а я напрямик, через поля, и встретимся у левады.
Предложение было диковинное, но хорошее, и его приняли. Адвокат погрузился в свой процесс, стал самим собой и снова верно воспринимал окружающее, выслушивал свидетелей, выступал перед судом и умудрялся убедить противную сторону, что было возможно лишь среди полей, где ее представители отсутствовали.
Дойдя до изгороди, где его ожидала Карин, он посчитал совершенно естественным заговорить о том, что переполняло его душу, и без какого-либо вступления принялся излагать суть тяжбы. Правда, дело касалось всего лишь собственности на землю и в нем затрагивались такие вопросы, как поддержание в хорошем состоянии строений и пастбищ, прокладка мостов и прочая, но, рассуждая о работе, адвокат воодушевлялся, легко заполнял пустоту и проявлял себя в самом выгодном свете. Теперь Карин слышала человеческий голос, непривычное для нее одиночество заселили люди, а ее жених вызывал восхищение. Девушка подкидывала Либоцу мелкие вопросы, которые побуждали адвоката продолжать рассказ, и настолько вдохновила его, что, закончив изложение одного дела, он взялся за другое, в котором ему сопутствовал большой успех. К сожалению, дело было длинное, запутанное и утомительное из-за множества имен, но Либоц разговорился до испарины, Карин легче шагалось (она шла словно под барабанный бой), и так они добрались до Грёндаля. Было лишь одиннадцать часов, все было закрыто до двух, то есть до самого обеда. Время тянулось безумно медленно. Спустившись к лесному озерку, они искали в воде уклеек, бросались в них камушками, собирали ирисы, однако всех этих развлечений им хватило на час, после чего совместные занятия опять иссякли. Впрочем, оба получили предупреждение о том, как опасно молчать, а потому болтали ни о чем, заново обсуждали старые темы и, ловя себя на плагиате, не могли встречаться взглядами. Им было стыдно друг перед другом, перед самими собой, и все же призрак молчания гнал их вперед, так что под конец они невольно стали говорить глупости, бередить раны, чего вовсе не хотели. Особенно неудачно выступал Либоц.
– Удивительно, что у всех сапожников фамилия Андерссон, – сказал, например, он, только чтобы не молчать.
– Мой отец тоже был сапожником, а у него фамилия Лундберг, – не без добродушного юмора ответила Карин.
– Ой, милая, я не знал, у меня и в мыслях не было тебя обидеть.
– Конечно, не было, – отозвалась Карин, уверенная в добром сердце жениха, да и вообще они пока пребывали в раю, где нет места дурному мнению о ближнем, а потому не могли поссориться, ведь ссоры возникают тогда, когда нет больше доброго мнения и добрых намерений.
Наконец и Карин вынуждена была покопаться в своем запасе, чтобы извлечь тему для разговора, и ей пришли в голову Асканий и его гости.
– Как бы то ни было, а этот Черне интересный мужчина, – заметила она.
Либоц мог бы увидеть тут напоминание о том, насколько скучен он сам, но адвокат предпочел ухватиться за прокурора как предмет беседы и с присущим ему дружелюбием стал расписывать достоинства Черне, подкрепляя свои слова примерами из жизни. Карин тоже включилась в расхваливание, словно на торгах, так что Черне предстал в виде светлого ангела, в виде мученика, а его трагическая судьба с фальшивым векселем взывала к тому, чтобы простить ему мелкие чудачества…
Разумеется, это всего лишь мелкие чудачества! Тут они сделали паузу, и тогда их осенило, что на самом деле прокурор страшный человек, и оба прониклись убеждением, что он может в любую минуту убить Аскания. Карин вознамерилась было оставить эту тему, но Либоц не поддержал невесту, а принялся развивать идею о трагической судьбе Черне дальше и ужаснулся преступлению, которое исковеркало душевную жизнь невинного человека, затронуло несколько поколений и отразилось на детях и внуках. Затем адвокат ринулся обсуждать норвежский вопрос, походя коснулся всеобщего избирательного права и углубился в идею пропорционального представительства, во все это время не решаясь взглянуть на часы, дабы его не заподозрили в нетерпении.
Издали донесся бой часов на церковной башне: час дня. Итак, ждать осталось еще час.
Либоц впал в уныние – прежде всего потому, что надоедал Карин тяжбами и политикой; говорить о людях (на единственно интересную для него тему) он не хотел, тем более что сидеть и нахваливать разных прохвостов казалось ему в конечном счете не менее унизительным, чем поносить их. Он устал и проголодался, испытывал апатию и пустоту; на мгновение его даже потянуло пустить себе кровь, чтобы освежиться, потом – прыгнуть в озеро, но он, не сделав ни того ни другого, предложил:
– Может, походим?
Они немного походили и снова сели… принялись рассматривать муравейник, спрашивая себя, как живется сим крохотным созданиям, каким они видят свой мир. В десятый раз покидали в воду камушки, позадирали головы к верхушкам сосен, словно прикидывая, не повеситься ли на них. Попадать в уклеек они больше не пытались, поскольку эта тема была исчерпана, сорванные ирисы увяли, и их выбросили, однако же призрак молчания продолжал подстегивать жениха и невесту плеткой, как только у них уставали ворочаться языки. Впрочем, оба отдавали себе отчет в том, что не следует винить в скуке и печали другого; оба считали их совершенно естественными, хотя не решались обсуждать ни это настроение, ни свои отношения, ибо тема была слишком щекотливая, не терпящая разбора и касательства.
Между тем наступило два часа, и под черемухой стоял накрытый стол. Народу не было ни души, и привычная к суматохе и оживлению Карин высказала недовольство такой уединенностью, Либоц же считал эту возможность побыть вдвоем идеальной, но не стал возражать, поскольку хотел во всем потакать невесте. По той же причине он предоставил Карин право выбрать блюда, и когда та увидела в карте кушаний спаржу, у нее вырвалось:
– Интересно, какая она на вкус!
– Ты что, никогда не ела спаржи?
– Никогда в жизни!
– Тогда не будем думать о дороговизне и отведаем ее.
Так начался обед, и по мере того, как к ним возвращались силы, поднималось и настроение. Либоцу все казалось замечательным, он был всем доволен, да и Карин приятно было, что ее обслуживает фрачный официант. Сначала зашла речь о выборе блюд, но Карин объяснила, что говорить за обедом о кушаньях неприлично. Тогда адвокат, чтобы рассмешить невесту, попытался острить, например, заметив, что официант стоит за дверью и подслушивает их, сказал: у официанта рентгеновские уши.
Карин ничего не знала про рентгеновское излучение, поэтому Либоц воспользовался случаем рассказать длинную историю, которая, однако, испортила соль шутки. Затем разговор перекинулся на драгоценные камни – в связи с булавкой, которой у адвоката был заколот галстук; когда же Либоц поделился своим открытием, что самые красивые камни – наиболее дешевые, назвав, к примеру, гранат, аметист и топаз, тогда как смарагд и рубин, по его мнению, напоминали подделку, невеста заподозрила его в жадности.
– И все-таки самые красивые – брильянты!
– Ты права, они, конечно, красивые, хотя и зверски дорогие… только похожи на стекляшки.
После обеда они пили кофе, но происходило и кое-что еще. Адвоката тянуло вздремнуть, такая у него была привычка, с которой ему теперь пришлось бороться не на живот, а на смерть: чувство тяжести во всем теле придавливало Либоца к земле, сознание его помутилось, мысли перемешались, как смешиваются в колоде карты, воображаемые люди начали смеяться над ним, возникли галлюцинации, пространство и время изменилось до неузнаваемости, и он, беспрестанно моргая, принялся сыпать непонятными терминами – из судебных дел, налоговых реестров, сборников законодательных постановлений и тому подобного. Путая Божий дар с яичницей, он величал официанта Асканием, а Карин – барышней. Та поначалу только хохотала и спрашивала, не пьян ли он, на что жених отвечал:
– Ничего подобного… просто меня клонит в сон, воздух с непривычки усыпляет…
И тут случилось самое страшное: он зевнул. Невеста вскочила с лавки, Либоц очнулся, словно от пощечины, мгновение было решающим… как вдруг к столику подкатил велосипед, с него элегантно, в манере хорошего всадника, сошел Черне, по-военному отдал им честь – и его бурно приветствовали как избавителя!
Теперь разговоры потекли рекой, все трое говорили, перебивая друг друга. Прокурор уже тоже пообедал, а потому предложил перейти к кеглям и пуншу; настроение неожиданно поднялось. Черне так повел беседу с Карин, что та раскраснелась от удовольствия, и Либоц великодушно радовался тому, как ей весело. Столь же благородно он рукоплескал прокурору, когда у того валились все кегли или оставался несбитым один король. Адвокат наслаждался собственными проигрышами, коль скоро они веселили его спутников, и спутники начали подтрунивать над ним. Карин колола его мелкими недостатками, о которых он сам поведал ей в течение дня; она даже намекала, что им было скучно, и откровенно радовалась появлению Черне. Впрочем, изредка ей становилось неловко и она разглаживала жениху бороду, ласково приговаривая:
– И все-таки он очень славный.
Время летело незаметно, вокруг собрался народ, заиграла музыка.
К вечеру прокурор, однако, начал сникать, и заметивший это Либоц решил приободрить компанию широким жестом: объявил, что теперь они поедут в город и будут ужинать в «Городском погребке», куда Карин еще не ступала ногой. Адвокат ушел заказать экипаж и задержался, а когда вернулся, то застал невесту с прокурором поглощенными негромкой беседой, которая тут же прервалась, из чего Либоц заключил, что говорили о нем. Он никак это не прокомментировал, посчитав вполне естественным и надеясь, что ничего плохого сказано не было.
В подъехавшие дрожки адвокат забрался первым и сел на заднее сиденье, вынуждая Черне занять место впереди, рядом с его, Либоца, невестой. Ему даже в голову не пришло, что это может быть неприлично.
Дорога была дальняя, и адвокат уснул, предварительно извинившись и вызвав у спутников взрыв хохота; он и сам улыбнулся своей маленькой слабости. Проснувшись, он опять застал Карин и прокурора за оживленной беседой вполголоса, так что ему было не разобрать слов.
Адвоката в игру не взяли, он попробовал встрять сам, но им пренебрегли, и вскоре он махнул на обоих рукой и замкнулся в себе.
Впрочем, Карин время от времени бросала в его сторону какую-нибудь шутку, зачастую пренебрежительную. А когда она позволила себе последнюю вольность, назвав жениха «молчальником», он и вовсе отгородился от них и стал недоступен – даже не отозвался, когда к нему в следующий раз соблаговолили обратиться с вопросом, не требовавшим ответа.
Прокурор, которому ни сочувствие, ни благородство были неведомы, рассердился на угрюмость Либоца и, чтобы доконать адвоката, выпустил смертельную стрелу: