355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Авенир Крашенинников » Затишье » Текст книги (страница 8)
Затишье
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:46

Текст книги "Затишье"


Автор книги: Авенир Крашенинников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)

глава тринадцатая

Первопутком потянулись в губернский город всполошные вести: мужики в деревнях опять поднимаются. Потому, мол, на базаре который раз подскочили цены на мясо, муку, овес и прочие продукты. И куда, мол, смотрит губернатор, чего ждет?

А начальник губернии господин Лошкарев и жандармский подполковник Комаров смотрели в прошение крестьян Быковского общества Екатерининской волости Оханского уезда. По случаю холодов кабинет его превосходительства жарко протоплен. Губернатор не потеет. Высокий расшитый воротник жестко подпер подбородок, длинное тело застегнуто всеми пуговицами. Подполковник то и дело вытирает платком волосатые руки, многодумно морщит лоб.

«… господу богу угодно было, при нашем новом состоянии, – читает Комаров, оттопырив губу, – наказать нас лишением хлеба. В прошлом году посеянный озимый хлеб поел червяк, так что многие из наших деревенцев сеяли озимь по два раза. И яровой хлеб был побит градом. Почему мы оставили на зиму только скота наполовину, – но и эта оставленная часть скота потерпела большой недочет. По недостатку корма редкий из нас сохранил по корове на племя – большая половина изгибла. Ныне в мае месяце последний высеянный на поле хлеб побило градом на двухстах десятинах, при народонаселении двести три души обоего пола. Потом оставшийся от градобою хлеб побило инеем…»

– Пропусти это, – машет рукою Лошкарев, скрипя сапогами по кабинету. – Далее.

Комаров зычно откашливается, сплевывает в платок:

«Дети едва передвигают ноги, так исхудали, а что будет к весне, одному богу известно…»

– Так оброк они платить собираются? – перебивает Лошкарев.

– Именно нет. По изложенным причинам.

– Нда-с. Вы заметили верно: на каждых двух крестьян губернии нужно по три казака.

Подполковника гнетет сейчас иное: флигель-адъютант императора Мезенцев всех распек, ничего нового не обнаружив, и укатил. Комаров поставил перед иконой Спаса Нерукотворного свечу в свою руку толщиной. Но появление крестьянских ходатаев, но слишком уж многочисленные и настырные прошения мужиков ликовать не давали. Чувствовалось в стиле некоторых прошений одно перо – бойкое, въедливое, забористое. На оханском рынке подобрали прокламации возмутительного смысла. Иконниковские последыши зашевелились…

Губернатор лично решил беседовать с подателями вот этого прошения, приказал ввести. Переступая с ноги на ногу, вошли два мужика в драных армяках, в валяных сапогах. Мнут шапки, топчутся… Один, с большим чистым лицом и ровной бородой, глядит сине, дерзко, а губы дурашливо отвесил. Товарищ его, худосочный, как некормленый гусак, загнул глаза к потолку.

– Говори ты. – Комаров ткнул пальцем в большелицого. – Кем подосланы, чего хотите?

– Мир нас послал, батюшка-восподин, – поклонился мужик. – А просьбица наша вся описана.

– Не притворствуй, – сказал Лошкарев. – Кто прошение на бумагу изложил?

– Запамятовал… Какой-то добрый человек. Поглядел на нужду нашу и сердцем заболел.

– Врешь, – загремел Комаров, бочонками выставив кулаки. – Ну, а ты!

Плюгавенький мужичок закрестился мелко:

– Пра-й-бо, не ведаю. Был такой с бородой, с волосами на голове.

– Так что же это получается, – постучал ладонью по столу Лошкарев. – Царь вас освободил, господа самые добрые земли вам отделили, а вы отказываетесь от оброка?

– Добрые земли? – Первый мужик вскинулся, глаза сверкнули. – Да на таких землях зерно бросить некуда – камень да болото!

– Бунтовщики вы. Слушаете всяких смутьянов…

– Вас бы слушали, да спина уж болит.

– Прикажу вас бросить в холодную! – выпрямился губернатор.

– Нас-то что. Миром посланы, за мир и смерть красна. Только скажу напоследок: даже басурманы парламетеров отпускали, а вы-то, небось, православные.

Комаров приказал обоих убрать, слоном затопотал по кабинету. Опять надо было заплетать силки, да потоньше, попрочнее. Прежние не годились: после ожога и ребенок станет осмотрительнее.

Однажды Левушка спросил Бочарова об Иконникове.

– У нас в гимназии поспорили, – глотая концы слов, размахивая руками, рассказывал младший Нестеровский, – поспорили, кто был Иконников: поджигатель или человек справедливый и честный!

– Ну, а ты как думаешь?

– Папенька не мог бы уважать поджигателя!

Костя обнял Левушку за плечи; под курточкой ощутилась остренькая ключица.

– Я бы хотел, чтобы твои друзья знали правду.

Он не заметил, как вошла Наденька, приклонившись к косяку двери спиною, слушала; он смотрел Левушке в лицо: оно то выцветало мальчишеской бледностью, то пунцовело.

– Все, все бы сделал для такого человека! – Левушка прижал к груди оба кулака, глотал слова.

– Иди гулять, – ревновито сказала Наденька, – ты слышишь?

Костя подтолкнул Левушку к выходу, вопросительно выпрямился, ожидая Наденькиного суждения.

– Хочу попроведать матушку… – Она, пряча глаза, наклонила голову. – Вы можете меня сопровождать?

Листва опадала на могилы, на разлапистые кресты, пахло грибами, паутинки щекотали лицо. Мирно и печально было. По шуршащей тропке отошел Бочаров в сторонку, оставив Наденьку над могилой с розоватой мраморной плитой. Наденька постояла, провела по глазам тонким платочком. Догнала Костю.

– Не могу на кладбище, – тихо сказала она. – Будто лгу, что мне горько, и в то же время так оно и есть.

Она впервые просунула ладонь Косте под руку, оперлась. Подходили к церкви. Пуста была паперть в этот час ни дня, ни вечера, ветер гонял и крутил по ней беспомощные листья.

– Что это, Константин Петрович, смотрите! – прошептала Наденька, отступив.

Перед ними была чугунная плита, перемазанная грязью, забитая листьями. Костя прутом расчистил ее, медленно прочитал.

– Господи, как жестоко, как жестоко, – повторяла Наденька. – За что, за что похоронили так, под ноги…

Губы Наденьки задрожали, она вот-вот заплачет. Костя растерялся:

– Пойдемте, пожалуйста, нас ждет кучер.

– Я должна узнать о ней!

– Капитоныч, наверное, поможет, здешний сторож. Чудесный старик.

Все лето не был Костя у Капитоныча и даже чуть разволновался теперь: совсем забыл старого бомбардира. И вот опять этот хрипловатый голос, эти желтые над губою усы.

– Вот так хитрый Митрий: умер, а глядит! Милости прошу.

Засуетился, обмахнул лавку, пододвинул Наденьке, забормотал: «Экая благородная красавица», – вытянулся, грудь колесом, деревяшкой о сапог прищелкнул:

– Чем могу, сударыня? – А сам глазом незаметно подмигнул Косте.

– Садитесь и вы, пожалуйста, – сказала Наденька, оживившись и с интересом его разглядывая, – садитесь, Капитоныч.

– Расскажи нам о чугунной плите, – попросил Бочаров, когда бомбардир выколотил о деревяшку трубку и зарядил ее табаком.

Капитоныч обрадованно прокашлялся, помолчал для фасону, не выдержал:

– И чего рассказывать-то?.. Всякое говорят. Пых-пых, пых… И непристойное масонство и фокусы-мокусы. Только наипаче всего, пых-пых, про то, будто полюбила она бедного чиновника пуще жизни. Это дочь-то исправника! Да-а, а отец ее ни в какую. Вот так-то, пых-пых, одной темной ветровой ночью вздумали они с чиновником бежать. Грех у них, извиняюсь, до этого произошел, забрюхатела она. Так и это отца не проняло. И вздумали они бежать. Чиновник дружку своему помощи ради открылся. Тот – к исправнику: так, мол, и так. Ну, ночью-то и взяли беглянку за крылушки. Заточили в подвал. Там она, бедолага, и померла. А чиновник, само собой, застрелился. Да вранье, должно быть, это, – спохватился бомбардир, заметив помертвевшее лицо девушки. – А вот я вам расскажу, как за татаркой одной…

– Перестаньте. – Наденька поднялась, трудно дыша. – Спасибо вам!

Костя на ходу пообещал Капитонычу бывать, заторопился за нею. Она уже садилась в коляску. Губы подобрала, лицо сделалось жестким, некрасивым. Бочаров боялся смотреть на нее.

Дома их ждали гости. В кресле, розовенький, чистенький, баранчиком блекотал коллежский асессор Костарев. Благодушно развалился историк Смышляев, оглаживая подстриженную заграничными ножницами бороду.

Наденька извинилась, оставив мужское общество. Глаза Костарева маслом подернулись ей вслед.

Разговор держал Смышляев:

– Альпийское сияние, господа, явление воистину сказочное. При восходящем или заходящем солнце вершины гор кажутся раскаленными изнутри. Словно гномы расплавили недра, и они светятся в полумраке высоко и таинственно.

– М-мечтаю закатиться в Швейцарию на месяцок хотя бы, – взвился Костарев, – но все недосуг, все дела!

– Надеюсь, здоровье супруги вашей поправилось? – кивнул Смышляеву Нестеровский.

– Да, в целебном климате она оживает.

– Однако, н-насколько красочно вы изъясняетесь, – заерзал Костарев, встрепывая свои бачки. – Помнится, этот ваш талант превознесли столичные журналы.

– Вы преувеличиваете, дражайший Николаи Григорьевич. Насколько я помню, господин Добролюбов отозвался о «Пермском сборнике» следующим образом: «В большей части этих статей высказывается такое обилие знаний, серьезность взгляда и мастерство изложения, какое не всегда встречается в столичной журналистике». Однако столь лестный отзыв был не о моих статьях, а о выпуске в целом. Да и, кстати сказать, теперь бы я не хотел, чтобы труды мои оценивали журналы так называемого передового направления…

Он еще говорил что-то, а Костя представил: вот опускают над ними всеми чугунную плиту, а Смышляев стоит среди зрителей и произносит сентенции о пользе гробниц, пирамид и склепов. И когда уважаемый историк принялся вздыхать о том, что за время его путешествия в Перми произошли столь прискорбные события в разумные юноши станут теперь осмотрительнее, откажутся от радикальных взглядов, Костя едва сдержался. Но усмехнулся только: блажен, кто верует.

Гости откланялись, Смышляев отказался от ужина – наносил визиты вежливости. Что бы заговорил, если б угадал, какие мысли скрывает под усмешкою Бочаров!

Из-под снега на белом приметно торчали травинки, темные хвостики лебеды. Костя свернул в переулок, пробирался вдоль забора. До Заимки далеко, слишком далеко. В разговорах с Ирадионом не замечал Бочаров этой дороги. У бывшего харьковского студента повод для высылки был куда серьезнее, чем у Кости. В жилах Ирадиона текла горячая кровь крымчаков, он распалялся мигом, без оглядки. Сначала расспорился с харьковской купчихой Алчевской, богачкой, главой воскресной школы. Купчиха собирала книгу «Что читать народу». Ирадион охаял и ее и книгу, попал на заметку полиции. Друзья призывали остерегаться – не послушал: сунул прокламацию в руки жандармскому офицеру. В увлечениях был непостоянен. Костю удивляло, как такой живчик может часами сидеть над обрезками жести, портняжьими ножницами выделывая выкройки будущего телескопа. Но вот обрезки сметены в угол, Ирадион уже лобзиком терзает фанеру.

– Ты знаешь, Бочаров, – говорил он, толкая Костю в бок, – вот время выберу, построю такой аппарат, что солнечную силу соберет в фокус и будет бросать луч, будто стрелу бесшумную, куда ни захочу. Или гелиограф зроблю – с тобой на расстоянии говорить, чуешь?

…Наконец добрался Костя до скученных домиков, дико черневших на первом снегу. Слободка зародилась на юго-западной окраине Перми года, наверное, два назад, но уже куча великого мусора в улочке, дорога по ней растоптана, разъезжена. Сбоку припека пустовал домишка. Хозяева построили его и бросили за бесценок соседям. Сейчас в домишке жил Ирадион. На стенах висели какие-то изверченные корни, в которых Костенко находил лица и фигуры, бумажные змеи, картинки из листьев и перьев, налепленных на картон. У печи грозно булькало чудовище, созданное из самовара и трубок, обращая воду в пар, а пар опять же в воду. С потолка свисали веревки, на полу валялись клочки материи, куски железа. Спал Ирадион на холодной печи, положив под голову обтесанный чурбак, на обрезках дерева. Чудил – закалял характер. Вода застывала в чашке, окна заметывал иней. Только возле адской машины можно было кое-как пригреться.

На сей раз, когда Костя после условного стука вошел, к изуродованному самовару тянул руки человек в пальто, опоясанном веревкою, но простоволосый. От сапог натекло, и гость, не разгибаясь, переступил. На стук оглянулся; лицо его в русой окладистой бороде было крупным, с сильно развитыми челюстями.

– Александр Кокшаров, – проговорил мягко, даже печально.

Вспомнил Костя: когда-то Нестеровский читал в газете, будто Кокшаров схвачен. А он здесь, до него можно дотронуться. Бежал?.. Так вот он какой, этот мужицкий Ратник, ходатай к царю!

Ирадион посмеивался, глаза – щелочки, в руках какая-то дощечка.

– Раздевайся, – подсказал Косте.

В дверь постучали опять. В домишке собралось теперь человек семь. Все, оказалось, видели Костю в библиотеке, а он никого не припоминал. Кокшаров с интересом посматривал на молодежь, собирал на лбу морщины.

– Начинаем, – предложил Ирадион.

От единственной свечи и красноватого отблеска углей под адской машиной лица казались вытянутыми, иконными. Булькал, ворчал пар, капала в котелок вода.

Кокшаров выпрямился, пошевелил бровями. Веревки, свешивающиеся с потолка, ему мешали, он рукой отвел их, будто занавеску. Заговорил внушительно:

– Прокламации ваши мужики почитают. Только не по-молодому осторожничаете, господа хорошие, все, мол, тишком да молчком, собирайтесь да ждите. За такое жданье с меня уже три шкуры сняли.

Он шагнул к столу, ударил ладонью. Что-то звякнуло жалобно. Нажал на голос:

– Было и у меня, было! А чего дождались? Камень да щебенку пашем; оброки с кровью вырывают. Голод, мор, плети… Доколе ждать, доколе терпеть? Или по святому Марку: «Блаженны кроткие»? Не-ет, хватит. Вы нам такое слово дайте, чтоб разом всех подняло на дыбы.

Низкорослый, криволапый семинарист, которого все ласково звали Топтыгиным, пригладил мочальные волосы, пощупал голый подбородок, возразил, стараясь приладить басок:

– Ну вот, поднимутся муллинцы, оханцы, а остальные обождут, – что, дескать, у этих выйдет. А губернатор нашлет казаков, башкирцев с саблями да плетьми…

– Верно, ох, верно, – соглашались два-три голоса.

– Кокшаров прав, – взмахнул руками Ирадион. – Пора бы от слов к делу!

– Позволь, позволь. – Топтыгин покрутил головой. – Пока не протянутся по всей России запалы к пороховым бочкам, нечего впустую шалить.

– Видал я Россию, – остановил его Кокшаров. – Все – такие, как мы. Поднимемся, ждать не станут. Все едино – или с голоду сдохнем, или вече свое поставим.

Он перевел дух, подергал веревку, успокоился.

– Спокон веку крестьянин владел землей, – продолжал потише, – кровью и потом ее удобрял. Приказные крысы приписали землю нашу помещикам, царю. Барщину, оброк сочинили… А хошь свою избу, свою землю – помирай. Думаем мы: освобождаться, так со всей землей, владеть ею сообща, подати платить на общие нужды, в народную казну!

– А дальше, что дальше? – не выдержал Костя.

– Начальство сами выберем, чиновников сами насадим. И вас на помощь позовем, хоть сто тысяч кровососов вырежем, а свое добудем.

– Не надо торопиться. – Костя вспомнил голос Иконникова, его ясный, умный взгляд. – Не надо. Джузеппе Мадзини сначала копил силы, оружие… С дрекольем на штыки не пойдешь.

– И нас станет больше, – поддержал Топтыгин, – мы пойдем к вам учить и учиться, вместе думать.

Кокшаров покачал головой, затих, словно прислушиваясь. Потом смягчился:

– Ну, как знаете. Вы большие грамотеи, все по бумаге. Бумага – одно, жизнь – иное. У всякого человека она своя, и чтоб одним огнем запылали разные жизни, надо своей кровью, духом своим зажигать… Однако бумаги ваши я возьму и на места доставлю.

Ирадион протянул руку, семинаристы полезли за пазухи. На столе копилась куча исписанных листков.

– Я тут опять прошение быковских крестьян на имя губернатора переделывал, – сказал Ирадион. – Отговаривал: зря бумагу испортим, – не внимают.

– Спиной своей дойдут. – Кокшаров, распахнув пальто, прятал прокламации под рубаху. – Мне время. – Обвел всех потеплевшим взглядом, подпоясался, надел обшарпанный треух. – Не поминайте лихом, орлята…

После него долго молчали. Косте казалось, будто в чем-то обманул он этого человека, словно одного оставил перед бедой.

– Давайте пить чай, – придумал Топтыгин, косолапо спнул с самовара трубки, ногой отодвинул котелок.

Ирадион засмеялся, побежал в сенки, вернулся, всплескивая в ведре воду.

Самовар ныл – не дали ему перегонять из пустого в порожнее. Единственная кружка пошла по кругу. Кипяток шибал железом, но согревал. Разговор – тоже. Казань пишет, что весной пришлет своих людей на связь. Поболе будет снегу, обрастем, будто комья.

Костя прислушивался к словам и к себе. Встреча с Комаровым в канцелярии уже забывалась, и сами жандармы о ней не напоминали, деятельность, к которой призывал Александр Иванович, уже началась, но никакого удовлетворения не было. Жизнь разделилась на две неравные доли. Читал он где-то, будто революционеру любить девушку – все равно что изменить делу. Однако мысли о будущем не связывались с восстаниями, с переворотами, с тем, о чем мечтали Ирадион и Топтыгин, и все, что ожидало его впереди, было отрезвляюще безнадежным…

Совсем в других местах и вовсе по-иному призовет его Время. А в столице и в Москве скоро заревут анафему знаменитые дьяконы, скоро в Большом театре дважды в день будут представлять «Жизнь за царя», по всей России на балах воспретят мазурку, интеллигенция возьмется за перья, у иных жандармы будут дышать, за спиной. В ледяную январскую ночь на русские отряды в разных местах Царства Польского нападут вооруженные повстанцы. Содрогнутся леса от выстрелов, криков, ржания коней. Начнется восстание, возглавляемое Народным Ржондом; гордые и печальные отголоски его долетят до самых глухих уголков России.

II
Усердие



глава первая

Мотовилиха… Думал ли Костя Бочаров, что рабочая слободка, в четырех верстах от Перми, окажется для него местом нового изгнания, окажется плавильником новых надежд? Не думал не гадал. И когда по просьбе полковника Нестеровского Смышляев, перед тем как надолго уехать на воды к больной жене, составил краткую записку по истории Мотовилихи, Костя проглядел ее без особого интереса.

А между тем судьба этого поселка мастеровых людей весьма примечательна. Еще в царствование Петра Великого, когда медь стала государству превыше религии, делом живота либо смерти, в Прикамье закопошились предприимчивые людишки. Уфимский обыватель Федька Молодой сторговал у крестьянина мельницу на речке Мазуевке, наладил возле нее печь с клинчатыми мехами для дутья, навозил гору какого-то песку. И вылетел в трубу. Года два, а то и три подряд плавил медь на ручном заводике рыжий подполковник Нейгардт. Торжественно погрузил всю медь на один струг, повез. Но ушел струг на камское дно на потеху рыбам.

Когда прискакал к Каменному поясу «птенец гнезда Петрова» капитан Татищев, только в Кунгуре нашел единственный заводик рудопромышленника Огнева, да и тот на ладан дышал. Взвалили заводик на подводы, отправили на Егошиху. Места были там гожие, берега речки Мулянки показали богатую руду, вода для плотины под боком, Кама для транспорту – лучше нету. Быть здесь казенному медеплавильному заведению!..

Зеленым дымом потянуло в таежные, дикие дебри. Косоглазые, в облезлых шкурах охотники, побросав луки и стрелы, бесшумно побежали прочь. Заметались по веткам белка и соболь, поплыли, фыркая, поблескивая темным мехом, хозяйственные бобры. А там закурились уже Пыскорский, Висимский, Юговский заводы; и на подмогу им, посреди мшистых в два обхвата сосен, на юркой речке Мотовилихе заложили в 1736 году еще один завод. Сперва чистили в нем только черную медь. Но – рудники рядышком, лес такой, что жги на уголь сколько понадобится, – начали мастеровые колдовать над печами.

И что же – со временем захирели заводы, лишь Мотовилиха удержалась. Выстояла, да ненадолго. Скудели возле нее обманчивые рудники. Граф Воронцов купил бросовый завод у Камы за гроши, старался выжать из него даже молозиво, повторяя знаменитые слова Людовика XV: «После нас хоть потоп».

Застонали мастеровые люди, и только в декабрьские морозы за сто верст от Мотовилихи заржали кони пугачевских разъездов, завод замер в ожидании огневых дел. Лишь у печей лили ведуны легкие пушки в подарок батюшке-царю. Но сложил свою голову мужицкий царь, а Екатерина Вторая указала строить город Пермь и откупила у Воронцова Мотовилиху обратно в казну. Граф был утешен сотней тысяч рублей и прощением государственных недоимок на ту же сумму.

На печах появились новые – цилиндрические – мехи, на одном из рудников закашляла паровая машина, отсасывая воду. Однако ж все это было одно что мертвому припарки. Рудники вовсе отказали, иностранцы заторсили Россию беспошлинным металлом. А главное – крепостное право душило завод. Что уж там говорить, если продажная цена пуда меди на российских ярмарках была восемь рублей, а мотовилихинская даже в 1862 году стоила двадцать пять рублей!

Пермские дельцы братья Дурасовы просили завод в аренду на полсотни лет, божились ежегодно вносить в казну двадцать тысяч рублей серебром. Думали разогнать чиновников управленья: семерых с ложкой на одного с сошкой, командовать мастеровыми без посредников.

У правительства же были другие замыслы. И пока мотовилихинцы копались в своих огородах, дергали за сиськи своих коров, горестно вздыхая на холодные трубы и печи, в канцелярии начальника горных заводов полковника Нестеровского заседали деловые чиновники. Был среди них высокий гость: сам директор горного департамента генерал-майор Рашет. Ему уже далеко за пятьдесят, но губы энергически крепкие, глаза живые, с чернинкой. Тридцать лет прослужил он на уральских заводах, в канун реформ управлял Нижнетагильским округом. И взлетел высоко и быстро, словно помог ему излюбленный его конек – железная дорога. После Крымской кампании и писал он, и повсюду говорил: без железных артерий организм России разобьет паралич.

Вот и теперь, дымя сигарою, сел на своего конька:

– Орудия каравана пятьдесят пятого года пришли с Урала на театр военных действий только по заключению перемирия. Во время же осады наши заводы успели поставить севастопольцам лишь сорок три орудия. И все потому, что везли на волах… Сейчас, когда мы развернем на Урале артиллерийскую промышленность, крайне необходимо связать Пермь и Екатеринбург через Кушву, через Нижний Тагил одной горнозаводской веткой.

Директор департамента провел в воздухе кончиком сигары, протянув голубоватый дымок. Никто из пермских инженеров, собравшихся в кабинете, не сомневался в правоте высокого начальства. Однако сейчас каждого по-своему волновало исполнение того дела, за которое отвечали они карьерой, а может быть, и головой. Завтра всем ехать в Мотовилиху обследовать остывающие останки медеплавильного завода. Впрочем, все уже предрешено. Сам государь-император, само министерство финансов, само военное ведомство указали. Сверху всегда виднее…

Чем же они располагают? За год без малого обороны Севастополя вышли в негодность девятьсот русских орудий, а у англичан и французов – наполовину меньше. Наши снаряды только целовали броню английских кораблей. Пришло время, когда прославленный русский штык оказался лишь блестящей игрушкой. Орудия из меди, бронзы и чугуна предписано заменить стальными, заряжать не с дула, подставляя спину пулям, а с казенника, гладкие стволы озмеить нарезкою.

А опыт? Опыт мизерный. Правда, Аносов в Златоусте еще тридцать лет назад получил сталь, и клинки его работы хоть загибай обручем, газовый платок на лету рассекают. Инженер Обухов научился крупным стальным отливкам, его первой пушке повесили золотую медаль на Лондонской всемирной выставке. Притом пуд стали для нее обошелся втрое дешевле, чем у прославленного немецкого промышленника Крупна. Однако – сотни, тысячи орудий, таких, как сувенир Обухова. Кто сумеет, кто решится отвечать за это?

И все поглядывали на капитана корпуса горных инженеров Воронцова, который был от них главным ответчиком. Капитан вызван из Златоуста. У него опыт, ему и карты в руки. Правительство оказало капитану значительное доверие, облекло его широкими полномочиями. Что же он думает, этот капитан?

– Николай Васильевич, с чего вы полагаете начинать? – отложив двумя желтоватыми пальцами обгоревшую сигару, обратился к нему директор департамента.

– Прежде осмотрим завод! – откликнулся Воронцов по-юношески горячо.

Пока Рашет ехал на своем коньке, Воронцов скучал и не скрывал этого. Поглядывал светлыми быстрыми глазами в окно, потирал бритый, чуть выдвинутый подбородок, поскрипывал стулом. Нос у него был приплюснутый, ноздри тонкого узкого выреза, лоб казался шире, чем нужно по пропорциям лица. Усы у капитана подстрижены небрежно, форменный сюртук на локтях присален. Видно, что будущий строитель и начальник завода мало печется о своей внешности.

Вот он пружинно встает на хожалые крепкие ноги, каблук в каблук, взмахивает рукой в сторону полковника Нестеровского:

– А сейчас позволю себе спросить, как отнеслось управление старого завода к реформе?

Нестеровский давно уже наблюдал капитана выпуклыми своими глазами, скрывая усы в сигарном дыму. Вопрос был несколько неожиданным, полковник густо откашлял, сказал сердито:

– Контора осыпает вопросами: как быть с теми, кто не желает увольняться с завода и поступить заново по вольному найму, какую плату назначить за виды работ?.. И даже – какая форма теперь будет у писцов?

– И что же вы, Михаил Сергеевич, отвечаете?

– У нас еще не разработаны свои правила и коренные условия, определяющие обязанности вольнонаемных людей. Пользуемся правилами Екатеринбурга. Рекомендовал сам губернатор.

– Именно, именно! – воскликнул Воронцов. – Прошу напомнить… – Сел, забросив ногу на ногу, откинулся с интересом.

Тотчас возник экзекутор, далеко отнес от глаз своих лист бумаги, внушительно принялся читать, кое-что на ходу поясняя. По бумаге выходило, что мастеровые, которые освобождались от обязательных работ, получали безвозмездно усадьбы и по одной десятине покоса, бесплатно – выгон для скота. Те из мастеровых, кто пользовался до реформы пашнею, сохраняли ее за арендную плату по двадцать пять копеек с десятины. Если же они остаются при заводе, то получают еще по пять кубических сажен дров на усадьбу…

– Прожить доходами с усадьбы невозможно, – прибавил от себя экзекутор, – посему завод мастеровых не потеряет. Это весьма важно при современном брожении умов.

Воронцов оживленно потер руки, Рашет кивнул, срезал гильотинными ножничками кончик другой сигары. Подполковник, заместитель Нестеровского, поднял костлявые плечи, сел торчком.

Экзекутор продолжал, довольный произведенным впечатлением. Он выделил умелым голосом, что работающий находится в полном повиновении у мастера и исполняет его требования. За недостаток послушания или почтения к начальству взыскивается с мастерового три рубля, а в важных случаях нарушитель предается суду и отказывается от работы. Вводится система штрафных журналов. Если рабочий в течение года за какие-либо проступки трижды заносился в штрафной журнал, он увольняется с завода немедленно и без всяких компенсаций.

– Но завода еще нет, господа, – вскочил Воронцов, оглядывая всех с удивлением. – Нужно сперва его построить!.. Прошу вас этих преждевременных угроз до сведения мастеровых не доводить.

– Кажется, губернатор ваш несколько поспешил, – согласился Рашет.

– Нужно построить, – настойчиво повторил Воронцов. – И через год выпустить первую партию пушек. Быстрота и дешевизна – так повелел сам государь.

– Дешевизна, господа, – директор департамента поднял палец. – Вы знаете, что у нас восемьсот миллионов дефицита. И поэтому, – он встал с кресла, все мигом выпрямились, будто связанные с ним одной веревочкой, – и поэтому прошу помнить, что капитану Воронцову даны полномочия строить завод так, как подсказывает ему разум и обстановка…

Возле Воронцова толпятся, словно только что нашли золотой самородок. Полковник Нестеровский ждет в сторонке, когда капитан вырвется от поздравителей: надо поговорить с ним о Бочарове.

И вот по выбитому тракту в Мотовилиху катят экипажи. Блестят на солнце ордена, пуговицы. Всхрапывают сытые породистые лошади, щелкают подковами по камням, поскрипывают рессоры. По бокам лес, прореженный солнцем, молодая трава набегает на вырубки. Майский ветерок прохладцей трогает лицо, доносит запахи прелой, лежалой сосны, смолистой хвои.

Навстречу попадаются скуластые низенькие лошаденки, губы ДО земли, сбитые накось гривы. На тряских телегах мотовиленки: крепкие бабы, глазастые молодайки. С кринками, с мешками, с коробами. Едут торговать на пермские базары. Они долго глядят вслед скачущему начальству, заслонив глаза козырьком ладони.

Костя Бочаров тоже оглядывается, словно ищет среди мотовиленок знакомых. И вправду кажется ему, что навстречу – охтенки, а он возвращается домой… Нет, не домой, не домой! Теперь маленький флигелек во дворе особняка тоже будет сниться ему родным домом. Уже в третий раз бросает его судьба в новый путь, когда он не осмыслил прежнего. Хочется закрыть глаза, не видеть дороги, не думать.

Впереди, в четырехместной коляске, едут директор департамента Рашет, полковник Нестеровский, капитан Воронцов, ненавистный подполковник Комаров. За ними – чиновники рангом пониже. Костя в последнем экипаже: стареньком кривобоком дормезе. Обок с Костей – поручик корпуса горных инженеров Мирецкий. Он по депеше Воронцова примчался из Златоуста и сразу же в Мотовилиху. Лицо у поручика бледное, губы сложены презрительно, нижняя на верхнюю; под горбатым носом строчка иссиня-черных усов; на скулах – короткие чуть вьющиеся баки. С Бочаровым не разговаривает: или устал или не снисходит. Да это и лучше – Косте не до беседы.

Скачут. Дорога скатывается вниз, в седловину. Мысли Кости всегда отталкиваются от видимого, и думает он теперь, что и в жизни его седловина.

После отъезда Наденьки в Москву на святки почувствовал он отвращение и к своим занятиям, и к тайной деятельности кружка. Ирадион, Топтыгин, другие семинаристы спорили о смысле жизни, говорили о Чернышевском, вслух читали «Что делать?», впоминали Лессинга, Булевера, обсуждали нападки Достоевского на «Современник», «Современника» – на «Отечественные записки». Костя был безучастен. Он ничего не читал: полковник Нестеровский велел писать проспект по отливке однородной стали. И когда Ирадион, досадливо смахивая со лба длинные волосы, доказывал, что революционер должен быть подозрительным и гордым, скрытным и распахнутым, но всегда благородным душой, Косте хотелось на свежий воздух. Он понимал, что в чем-то отстал безнадежно. Но запретные споры не вызывали отныне холодка меж лопаток, казались праздным времяпрепровождением. Чувствовал Бочаров – из кружка вытянули сердцевину, и все рассыпалось. И был перед глазами почтовый возок, два жандарма по бокам, прощальный взмах руки Александра Ивановича…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю