Текст книги "Затишье"
Автор книги: Авенир Крашенинников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
глава пятая
Неужели Смышляев прав: слишком много взял на себя Иконников. Куда он толкает юношей, у которых звон своей крови заглушает залпы и колокола? Что там осторожность? Александр Иванович не устает о ней твердить, прокламации взывают к ней! Обо всем забывают семинаристы.
Саша Пономарев в Чермозе пришел в гости к знакомому учителю, за столом кричал:
– Надо уничтожить весь государственный порядок! Нам нужна демократия!
Учитель донес мировому посреднику, Сашу схватили.
Иван Коровин вздумал читать прокламацию «К молодому поколению» церковному старосте… А где были глаза у Михаила Констанского, неужто не видел священника среди своих знакомых?
Не Иконников толкает их: они идут к нему! Нет, не Иконников заставляет их искать среди строчек Герцена, Чернышевского, Михайлова призывы к борьбе! Юность не может мириться с мерзостью, ложью, рогатками. «И не во мне дело, – старается оправдать себя Александр Иванович. – Не будь меня – нашли бы другого. И я сам водоворотом был притянут в середину. Бочаров пока еще прихвачен краем, но логика центробежной силы одна… Смышляев оказался слишком плавуч, его отнесло в тину…»
Однако оправдания не было. Иконников снова и снова повторял имена тех, кто пока еще на свободе. Они теряли свое живое значение, становились списком – поминальником. И не комната была, а высокие, послушные каждому звуку своды церкви. И он стоял перед аналоем в полном облачении. Потрескивали свечи, лики святых оборотились к нему. Смутная толпа ждала, удерживая дыхание. Каким голосом помянет он сейчас всех, внесенных в долгий список?
– Кажется, у меня лихорадка, – вслух сказал Иконников, тронул ладонью ледяное оконное стекло.
Поздний вечер за окном. Луна пошла на ущерб, источила край о колючие иглы звезд. Снега лежат тихие, притаились притворились, что будут вечно покоиться на земле. Но быть весне, быть!
Чьи-то шаги по коридору. Открывается дверь. Феодосий, да это же Феодосий!
– Доставил камень, Александр Иванович!
Топчется Некрасов на месте. Охота ему захватить Иконникова в руки, притиснуть к себе, трижды, по-русски поцеловать. Но Иконников спокоен, деловит:
– Чаю?
– И водки.
– Проще водки.
Александр Иванович достает из шкафа графин, две рюмки, наливает с верхом:
– С благополучием.
Оба хрустят соленым огурцом.
– Рассказывай. – Иконников наливает Феодосию.
– Особо-то нечего. Шуметь в Казани пока перестали. Флигель-адъютант императора Мезенцев котом над норами сидит, аж глаза горят. Много наших сцапал. Притаились апостолы. Просят помочь – прокламаций отпечатать и на их долю.
Иконников кивнул, спросил осторожно:
– Брата не задели?
– Он мне камень-то и достал.
– Как думаешь дальше?
– Сейчас бы и к Михелю.
– Отдохни, Феодосий.
– Растрясло малость. Однако пустяки, после отосплюсь.
– Где камень? – Иконников знал, что этого железного парня не отговорить, приступил к делу.
– У Якова в кошеве.
Бог знает что такое! Иконникова даже не ставит в известность собственный кучер! Ну и хваты, ну и конспираторы!
Оба вышли на крыльцо. Яков подтягивал подпруги, оглянулся:
– Феодосий, что за Хрыч привез тебя?
– Мужик какой то. Запутался в улицах, еле разобрался.
Иконников радостно потер ладони. Феодосий принял у Якова вожжи, уселся на козлы, расставил локти, как заправский кучер.
– С богом, – крикнул Яков. – Простите уж вы меня, – обратился к Иконникову. – Руки у Некрасова добрые, не только лошадь можно доверить.
– Верно, все верно. – Александр Иванович все стоял неодетый, не чувствуя холода. – А весна все-таки будет, Яшка!
Яков от удивления распахнул рот.
Михель был зело пьян. На условный стук кнутом в раму вышел пошатываясь, напевая строевую.
– Я т-тебе, с-сволочь, покажу, – погрозил кулаком куда-то в улицу.
Но вокруг дома, в котором он квартировал, и на улице только жидкие тени ползли от лысых облачков. Феодосий чуть не окрестил с досады Михеля кнутом. Но подпоручик притиснул палец к усам и вовсе трезвым голосом сказал:
– У меня поручик Стеновой. Душу изливает. – Вспрыгнул на санки, обнял Феодосия. – Если можно, вези прямо на место. Тут недалеко…
Феодосий подумал, что этак даже лучше, развернул лошадь. Михель с сожалением посмотрел вслед: сейчас бы сам поехал к солдату. Опять зашатался, зашарил скобку двери, долго воевал с порогом.
– Ну, разобрало тебя, Жорж, – встретил Степовой. – Кто там?
– Всякая макроподия.
– Выпьем… Нет, почему обошли меня, Жорж, почему? Я бы заставил принять уставные грамоты!.. Розгами, розгами!.. На колоде распять и с оттяжкой. Н-ненавижу.
В комнате было жарко. Степовой сидел в расстегнутом мундире, волосы свалялись, прилипли ко лбу. Тонкие сильные пальцы пьяно тискали бутылку.
– Как дворянин дворянину говорю, – опять закипал поручик, – р-распустили!.. Канальи, бунтовать?.. Прадеда повесили, у деда именье сожгли, отца в навозе опозорили, н-ненавижу-у!
Лицо поручика побледнело, глаза налились кровью. Михель поспешно отобрал у него бутылку, плеснул остатки вина в стаканы.
– Твое здоровье…
– Поляков пороть!.. – не слушал Степовой. – Панночек… Задрать подол, по белой жопке!..
– Чудовище ты, – не выдержал Михель. – Гадость!
– Молчать!.. Жорж, друг мой, тоска-а! – Степовой грузно поднялся. – Едем к Нестеровской. Наденька – лед. Р-растопить… Едем? Не хочешь!
Схватил со стены гитару, рванул струны. Басовая щелкнула по деке, оскорбленно загудела. Запел верным баритоном:
Близко-о Печкина трактира
У-у присутственных ворот
Есть дешевая квартира
И для всех свободный вход…
– Тоска, Жоржик!.. Рассказывали мне: екатеринбургский купец Харитонов прошлым летом выписал цыганок из Москвы. Тройки, гривы вбок, колокольчики, голоса!.. И сани летят!
– Летом? – усмехнулся Михель.
– Он, подлец, на десять верст от города солью тракт засыпал. Вот живут… Нненавижу-у!
И вдруг заснул, упав на гитару головой, по-детски выпятив губы.
В комнату заглянул денщик. Михель отослал его, стянул с себя рубашку, вымылся до пояса, подрагивая от ледяной воды. Посмотрел на поручика брезгливо, задул свечу, с головой укрылся одеялом…
В штаб шли депеши. Александр II перестраивал армию. Скоро, совсем скоро подпоручик Михель получит повышение, во главе полусотни солдат покатит куда-нибудь на север губернии пороть мужиков. Что тогда? Очень просто: тот же Степовой сорвет с него погоны, отведет под арест. Глупо!
Рядовой Кулышов тоже мучился. На святках валялся в больнице, глотал лекарства, знал – простуда пройдет, не пройдет беспокойство. Как быть все-таки с этим проклятым станком? Подпоручик Михель человек справедливый, никогда не повысит голоса, не замахнется. И офицеры уважают его, наверное, не зря. Вон сколько натащил в палату: и полфунта чаю, и сахару более трех, и денег пятьдесят копеек серебром. Сел, руку на плечо положил, сказал озабоченно:
– Выздоравливай скорее, ты нам очень нужен.
– Пресс уже готов, господин подпоручик. Раму тоже сделаю. Камень надо, литеры резать. С ними много возни.
– Выйдешь из больницы, камень будет…
Вот теперь вышел, ждет, а сердце ноет. Будь не Михель, другой – не ввязывался бы. Неужто недоброе затеял молодой подпоручик? Со студентами, с жидами стакнулся?
Чуть не каждый день мимо баталионной литографии проходила воинская команда, иной раз штыков до полусотни. В губернии бунты. Студенты мозги туманят. И чего бунтуют? Волю государь-император дал, землю, а они колья хватают. Ни бога, ни помазанника его не чтут.
Годики бы Кулышову скинуть, жена бы не из городских мещанок была, вернулся бы к земле, пахал, сеял, солнышко славил. А тут, видишь ли, понадобился подпоручику станок!.. Правда, деньги по нынешним временам немалые. И хлеб, и овес, и соль после войны вздорожали. Озими поел червяк, градом побило яровые… Студент какой-то обещанный задаток привез. Сам драный, а отдал копейка в копейку.
А может, листки забавные выпускать вздумали, – уговаривал себя Кулышов. – Наподобие господина Федорова. Все-таки Михель – офицер, присягу давал.
Кулышов протер очки, в которых всегда работал, оглянулся. За шторой похрапывала жена, детишки спали неслышно, глубоко.
Если опять придет студент, спрошу имя, фамилию. Ответит все, как есть, – значит, дело чистое. Не скажет, – брошу! – решил Кулышов и сразу успокоился.
На улице по снегу затопотала лошадь, фыркнула. Неужто к нему? Студент камень привез! Тихонько стучат в окошко.
– Иду, иду, – сказал в сенках Кулышов.
Не студент, а другой – мосластый, что был первый раз с подпоручиком. Из семинаристов.
– Здорово, служивый.
– Не греми. Добыл?
Семинарист сволок с саней тяжелый мешок. Кулышов повел гостя в пристрой, чиркнул спичку, зажег лампу.
На верстаке и под ним валялись железные обрезки, в углу под холстинкой оттопыривались готовые части станка. Семинарист бережно ссадил мешок на верстак, с интересом поглядывал.
– Как звать-то мне тебя?
– Некрасовым зови.
– Тезки со столичным поэтом, стало быть? Имена-то схожи?
– Нет, меня Феодосией крестили.
Не врет семинарист и Кулышову доверяет. У солдата гора свалилась с плеч.
– Передай господину подпоручику – все будет в аккурат…
Пошел провожать до саней, спросил еще, на всякий случай:
– Для чего вам станок, если, конечно, не секрет?
Феодосий подтянул Кулышова за плечо к себе, сказал в самое ухо:
– Разве не знаешь? Орехи давить!
– Вот черт, – всхохотнул Кулышов, а у самого опять на душе заскреблись кошки. – Может, листки забавные?..
– Уж такие забавные, вся губерния за животики схватится.
Кулышов пригляделся: лошадь-то сытая, каряя, с подпалиной на лбу, санки легковые, с медвежьим пологом из цельной шкуры. Ни Михелю, ни семинаристу не владеть таким экипажем. Кто-то с ними повыше. Жалко подпоручика, если связался с какой-то богопротивной шайкой. Держи ухо востро, Кулышов, а не то и тебя втянут. Однако станок надо делать: с них еще тридцать девять с полтиной.
Левушка Нестеровский, гимназист первого класса, был похож на сестру глазами, носом, пепельными волосами. Поскольку Бочаров учился у его отца, то Левушка сразу принял студента за своего. Когда полковник говорил «На сегодня довольно» и оба выходили из кабинета к вечернему чаю, Левушка тащил Бочарова в свою комнату. Показывал книжки, игрушки, баллы в тетрадях. А однажды остановился у портрета, висевшего в гостиной. Костя не раз осторожно разглядывал изображение худенькой женщины в темно-коричневом гладком платье и белокуром шиньоне, перевитом зернышками черного граната. У женщины были озерно тихие, в себя устремленные глаза. Она запоминалась грустно, надолго… Левушка указал Косте портрет и молча, собрав на лбу складки, смотрел. И лишь отойдя в сторону, спросил, откуда бывают на свете болезни. Костя не особенно сведущ был в медицине, но лгать, будто бы бог насылает их за грехи, не хотел.
– Болезни, Лева, происходят от разных микробов. А микробы передаются от людей. Чем грязнее, чем голоднее мы живем, тем больше микробов.
– Их тоже господь сотворил?
– Люди сотворили. Когда людей не было, микробы имели совсем иной нрав.
Оба сидели в маленькой детской. На коврике – крест-накрест – игрушечные сабля и ружье. Одноглазый медведь стариковствует на платяном шкапчике. Стол у Левушки новенький, новая грифельная доска. Что он впишет в нее?
Они разговаривали, а Костя ждал: вот сейчас призовут к чаю.
…Тогда бежал он с бала с Иконниковым, коротко поблагодарил его и Анастасию, отказался от ужина. Ох, как ненавидел он этого лощеного поручика Степового, как жалел, что не дал ему пощечину. А потом лес, тихий, ждущий, голубоватая поляна, барьер из шинелей. Они сходятся, ближе, ближе. С ветвей обрушивается лавина, поручик падает, зажав сердце. Костя бледный, потрясенный, входит к Наденьке: «Судите меня, я убил вашего Степового!» Или начинается война с турками. Костя, истекая кровью, держит поручика за горло: поручик хотел перебежать к врагу…
– Чепуха, все чепуха, – говорил Костя ночной улице. – Пора быть взрослым, пора отрезветь.
Он пробежал по тропинке. Окно дома светилось изнутри желтым кошачьим зрачком. Хозяйка стояла на коленях в темном извечном своем платье, тыкала в грудь сложенными перстами. Стараясь не греметь, Костя разделся, прошел к себе. Пожалуй, он завидовал людям, что в вере обретают душевный покой. Еще в гимназии отец Никандр, струя промеж белых пальцев шелковистую бороду, наставительно говаривал: «Завелись на нашей святой земле слуги антихристовы, отвращают от истинной веры, ввергают заблудших в шатания и горести и допрежде суда господня обрекают себя нечестивцы на адовы муки сомнения. Ибо нет утешенья без веры…» Но и с верой нет утешения. Что замаливает хозяйка, что просит у бога?..
– Константин Петрович, – дергает за рукав Левушка. – Вас к чаю зовут.
Вот оно! Костя прибивает ладонью волосы. Колени деревенеют, и он, как на ходулях, ступает в гостиную. Нестеровский уже по-домашнему. В руках у него шелестят «Пермские губернские ведомости».
– Наденька, разливай. А я вам прочту весьма любопытное.
Костя старался на нее не глядеть, но видел, как ее руки с тонкими запястьями царят над столом, как ласково кладет она отцу сахар, наливает чай. Пальцы от пара чуть розовеют, отражаются в самоваре выпукло и удлиненно.
Раньше Наденька с отцом пили вечерний чаи в уютной комнате рядом с гостиной вдвоем. Теперь по какой-то совсем непонятной Косте прихоти полковник приглашает его. А для Наденьки Костя не существует. Хотя и ему пододвигает она чашку, и ему говорит: «Берите, не стесняйтесь, Константин Петрович…»
– Так вот, молодые люди! – полковник отхлебывает чай, от наслаждения жмурится. – «Пермский земский исправник Хныкин, пристав второго стана Тарабукин и отставной чиновник Ильин, при двух казаках казачьего войска, представили господину начальнику Пермской губернии временнообязанного крестьянина села Насадского, княгини Бутеро-Родали, Александра Кокшарова, известного под именем „Ратника“, который, находясь в бегах с 1857 года, неоднократно возбуждал крестьян к неповиновению. Пойман вооруженный в Кунгурском уезде».
В глазах у Наденьки неожиданно что-то блеснуло:
– Ну и что, папа? Поручик Стеновой рассказывал – ловят каждый день.
– А то, что этот Кокшаров чуть не четыре года собирал жалобы крестьян по всей России, думая отнести их государю…
Наденька подняла голову, ожидая дальнейшего. Но полковник нацелился на Костю.
Какая вера! Нет, вы только подумайте, какая вера. И за эту веру слуги государевы бросают мужика за решетку.
У Кости все еще не прошел внутри ожог: так было больно, когда Наденька вспомнила Стенового. И потому, не думая, ответил:
– Они не видели, царя, не знают, что он лицемер.
– А вы видели? – приподнялась Наденька.
– Не видел. Но нос к носу сталкивался с его сатрапами.
И вдруг вскипели, взбунтовались в нем слова, которые он слышал в подвальчике в Петербурге, которые столь внушительно напомнил Иконников. Взбунтовались и хлынули через край. Он поднялся, от возбуждения пятна пошли по лицу.
– Не к царю идти нужно! Мы, молодые, способны спасти Россию! Мы – ее настоящая сила! Мы – вожаки народа! И должны объяснить народу и войску все зло, которое приносит нам императорская власть!..
Нестеровский уронил газету, затрясся, захохотал на всю гостиную, проговорил, вытирая глаза салфеткой:
– Уж не революционер ли вы, Константин Петрович, в самом деле?
Костя помертвел. Ни с того ни с сего наговорил такого, что сейчас впору полковнику выставить его за дверь, арестовать. Но внутри так и подмывало.
– Нет, – ответил он глухо. – Еще нет.
– И не будете, – сказал полковник Нестеровский. – Я постараюсь.
А у Наденьки широко распахнулись глаза, губы полуоткрылись. Она смотрела на Костю так, будто внезапно из воздуха возник он в пустом кресле.
– Надеюсь, сыну моему вы ничего подобного не внушаете? – опять засмеялся Нестеровский. Подошел к буфету, достал бутылку рому, сам налил Косте в чай.
– Милый юноша, вы еще как воск. Из вас может получиться все что угодно, если покрепче мять. Меня вы можете не опасаться. Я не тот штатский генерал, которого клеймят ваши прокламации…
– Конечно, не тот! – вдруг сказала Наденька. – Вы, Константин Петрович, пейте, иначе остынет.
– По-моему, вы человек пока еще не подмокший, – продолжал Нестеровский, отхлебнув пахучей жидкости. – Такой помощник мне как раз и нужен. Скоро я скажу вам, какой помощи от вас жду!
Костя совсем не ожидал такого оборота и опять растерялся. Досада на свою горячность, радость – Наденька наконец-то заметила его – настолько Костю разволновали, что он локтем поддел чашку. Оплеснув его чаем, она ударилась об пол, разлетелась на мелкие звонкие осколки. Осколки тоненько над Костей захохотали.
– Не беспокойтесь, – разом сказали Наденька и Нестеровский.
– Сима, – позвала Наденька горничную. – Сима, уберите, пожалуйста.
– Там спрашивают вас господин поручик.
– Проси его!
Костя уловил в глазах Наденьки светлую искорку и опустил голову. Ах, каким недолгим было его торжество. Как поденка, вылетел под солнце!..
Поручик явился подтянутый, свежий, взбодренный морозцем, щелкнул каблуками, подбородок вниз-вверх. На Костю глянул недоуменно, принял протянутую руку Наденьки, чуть задержал, метнулся к Нестеровскому. Узнавающе кивнул Косте.
У Кости хватило выдержки не бежать из-за стола с позором.
Поручик салфеткой промокнул усы, весело напомнил:
– Сегодня, Наденька, вы обещали что-нибудь сыграть.
Теперь можно было откланяться.
– А что ж вы – не любите музыку? – остановила его Наденька.
– Я… я не знаю ее.
– Идемте, идемте, – потащил его под руку Нестеревский. – Раскаиваться не будете…
Костя не слушал, что она играла. Он смотрел на поручика, на Нестеровского, на нее, мучился. Какие-то звуки, то дрожащие, как лунный свет на снегу, то в пятнах солнца, то вдруг плачущие ветром, врывались в него и пропадали. Поручик оперся локтем о крышку рояля, другой рукой медленно подкручивал ус. Что-то мягкое, бархатистое, звериное было в нем. Нестеровский расставил ноги, откинулся в кресле, прикрыл выпуклые веки, был в покое.
Наденька уронила руки на колени, кругло обозначавшиеся под тканью.
– Браво, – сказал поручик, – браво.
Нестеровский с отчей гордостью повернулся к Косте, ожидая от него подтверждения. Костя покраснел.
– Ясно, – улыбнулся Нестеровский и продекламировал: – «В его ушах лишь звон мечей!»
Бочаров чувствовал – пора уходить. Уходить к своей церкви, в свой закуток, за стенками которого молится о чем-то поблекшая женщина. Он откланялся, его не удерживали.
Небо оказалось такой глубины и чистоты, что видна была в его беспредельных потемках звездная млечная пыль. Шершавый северный ветер очистил его, сдернул дрянь, испражненную землей. И ветви над забором, голые старые ветви, казались на его фоне белыми царапинами. Костя потуже завязал башлык: концы его трепыхались. Сунул руки в рукава, зашагал по улице.
– Константин Петрович, подождите!
Его догоняли Наденька и поручик. На Наденьке светлая шапочка, светлое пальто с серым воротником, в руках муфта. Трудно было разобрать сейчас цвета, да Костя и не старался.
У поручика даже плечи были сердитыми. Им командовали, а это явно было ему не по вкусу.
– Господин поручик предложил вас немного проводить, – сказала Наденька Бочарову.
– Не думал, что так пронзительно! – передернул плечами Степовой. – Простудитесь.
Они пошли рядом. Степовой принялся что-то рассказывать, Костя приотстал на полшага, смотря на его злую спину.
И вдруг от домов упали резкие длинные тени, улица покачнулась, залитая мертвенно бледным, мистическим сиянием. И по небу, глотая звезды, пошел, пошел циклопической дугой кроваво-белый сгусток света, а за ним огненный, желтый, синий, бесконечно расширяясь, выгнулся хвост.
Вытянулись, голыми черепами на мгновение стали юные лица. До боли вцепилась Наденька в закаменевший локоть поручика. Бочаров приоткрыл рот, запрокинул голову, замер.
Грозно предвестие им что-то, сияние рухнуло за горизонт. И черные тени рванулись в покинутую им улицу, заполнили ее.
глава шестая
Церкви набиты – не наклонишься. Задыхаются огоньки лампадок, дым от кадил падает под ноги. Старухи обмусоливают крест, с трепетом трогают губами зеленую медь молодые. Рычащие возгласы протодьякона сгущаются и висят у самой его пасти.
Рыдания, стоны. Истово стучат по ключицам персты. Конец света! На папертях гноище, рубище, лязг вериг. Антихрист идет! В кабаках срам, мерзость – наружу, огненная жидкость – в душу. Пропади все пропадом!..
Преосвященный Неофит, архиепископ Пермский и Верхотурский, над всем этим людским содомом свершал свой ритуал. Помолившись, почтенный старец собственноручно ополоснул большой фарфоровый бокал горячей водой. Вылил из бутылки в ложку водки, придерживая другой рукой, чтобы не дрожала, опрокинул в бокал. Утопил один за другим три кусочка сахара. На спиртовке, сладко воняя, вскипел кофий. Густо-коричневая жидкость, чуть пенясь, заполнила бокал. Утиный нос преосвященного трепетал, под жиденькими волосами розовая проплешь заблестела капельками. Воздев очи горе, добавил старец в зелье нежных сливок. Вытянул резиновые губы свои, словно облобызал край бокала.
В эти минуты даже сам господь-бог, наверное, не посмел бы к нему войти.
Наконец по огромному дому архиепископа понеслись облегченные вздохи. Рассветились лампадки, зацвело злато и серебро окладов, подобрели очи святых. Преосвященный снизошел на землю.
И тотчас, метя бородой по ковровому ворсу, просочился к нему секретарь, протянул письмо, исчез, яко дым. Преосвященный не торопился. Помазанник божий, император Александр, затеял выказать себя в глазах Европы новенькой монетой и теперь крутится на мировом столе с такой скоростью, что цену его не всяк углядит. Однако к церкви он повернут орлом.
Комета вспышкой своею пробудила от дремы, отрешила от сомнений. Император молитвами нашими пусть царствует многие лета. Он укрепит почву под ногами колосса, верный и преданный сын его, ревнитель и защитник православия.
Неофит непослушными пальцами подковырнул гербовую бумагу, лежащую на бюро, зоркими глазами пробежал, медленно повторил вслух:
«Готовится к лету высочайшее повеление об образовании из духовных и светских лиц особого присутствия для изыскания способов к улучшению быта православного духовенства, а именно: к расширению средств материального обеспечения приходского духовенства; к увеличению личных его гражданских прав и преимуществ; к открытию детям священно– и церковнослужителей путей для обеспечения своего существования на всех поприщах гражданской деятельности и…»
Преосвященный бурым нечувствительным ногтем подчеркнул: «… и к открытию духовенству способов ближайшего участия в учебных заведениях».
Однако что за письмо принесли ему? Неофит знал: оберегающая подступы к нему сеть столь хитра, что даже вода в ячеях ее зацепится. Он развернул дешевую, мерзко пахнущую краской бумагу. Пальцы запрыгали по лаковой доске бюро. Неофит читал и читал, и уже начал притопывать ногой, и розовая кожа под волосами покрылась испариной.
– Облачаться! – закричал он, срываясь на визг. – К губернатору!
Однако любовь паствы опутывала полозья саней. Толпа мгновенно скапливалась, к нему тянулись руки, губы, глаза, свертки с новорожденными.
– Благослови, владыко! Милостивец!
«Сколь в Перми темени темной, – думал он, рукою сеятеля разбрасывая благословения. – Не надо было ехать самому».
Кучер осторожно продвигал могучую лошадь. Она косила подтаявшим шоколадным зрачком, фыркала. Сквозь толстые одежды кучера наружу пролез цыганский пот.
Наконец-то подоспела полиция, дорога очистилась, лошадь радостно понесла.
Губернатор уже ожидал при входе, торчал из мундира, стараясь сохранить спокойствие. Преосвященного подхватили под руки, поставили на снег, обмусолив рукавицы. Он вырвался, сердито миновав Лошкарева, прошипел на ходу:
– Полковника Комарова извольте.
Совсем бодрым был старец. Худой, мосластый, в обыденной своей коричневой рясе, тряс он перед носом губернатора письмом. Голос дрожал торжеством и болью:
– Солдат, русский солдат, верный присяге, данной господу и царю, говорит всем: «Откройте очи свои, пробудитесь – враги отечества плодятся, яко змеи».
Подполковник Комаров замер истуканом, ел преосвященного недавно пробудившимися глазами.
– Солдат переписал для вас прокламацию «Что нужно народу?», – успокаиваясь, перешел на светский тон преосвященный. – Он приложил к ней зловредную бумажку, которой его совращали и стращали. Читайте.
Комаров поймал клочок бумаги, усы задвигались:
«Миссия отпечатать это сочинение возлагается на тебя. Его, по крайней мере, на первый случай отпечатать до пяти тысяч экземпляров. Ты за это получишь столько денег, что достанет на всю твою жизнь. Ты будешь вне всякой опасности, для тебя будет нанята удобная квартира и все, что тебе нужно, будет доставлено. Сочинение будет пущено в свет тогда, когда ты станок уничтожишь и не будет никакого признака к подозрению на тебя…»
Подполковник закашлялся, жилы вылезли на лбу, шея налилась свекольным соком. Пробовал продолжать, перехватило горло. Лошкарев отобрал бумажку, резко и сухо начал:
«Но если посмеешь об этом разглагольствовать, то знай: столько же дойдет до нашего уха, сколько может слышать твое собственное. За измену – пуля, от которой не спасет тебя никакая сила!»
– Далее солдат пишет, – совсем убрав губы, обернулся губернатор к Комарову, – что записку и прокламацию в пакете принес бывший семинарист Феодосий Некрасов.
Комаров насторожился, сдавил пальцы в кулак, словно уже схватил кого-то за горло.
– Он живет у Иконникова!
Губернатор пробежал листок глазами.
– Солдат предлагает разумные действия. Он намерен, не подавая вида злоумышленникам, все их требования выполнять неукоснительно, но с крайней медленностью, чтобы тем дать время подоспеть прибытием посланному от высшего правительства лицу. Даже намерен печатать это сочинение. Так, так… Пишет: «но не передам ни одного листа, хотя бы мне стоило это жизни. В крайнем случае прибегу к помощи господ баталионного командира или губернатора».
– Герой, – вдруг прослезился архиепископ, – истинной веры человек. Вразумил его господь…
– Поднять всю жандармерию города, – приказал военный губернатор Лошкарев. – Ну-с, Александр Иванович, теперь ты нас не проведешь.
– Подождите здесь, – сказала горничная, проводив Костю в кабинет Иконникова – крохотную комнату с секретером, письменным столом и полками, тесными от книг. С кресла поднялся и шагнул к нему Феодосий:
– Давно я не зрел тебя, Константин, давно. Сегодня день у нас торжественный… Сашкины именины. Так что ты хорошо придумал…
– Я не придумывал… Я пойду!
– Отвечай как на духу, что стряслось?.. По лицу вижу, ибо оно у тебя говорящее. Знамения испугался, небось? – Феодосий сощурился, обнял Костю за плечи. – Слышь-ко, что брат мне в Казани пел.
И заговорил речитативом густо, мерно; голос чуть трепетал от волнения:
По чувствам братья мы с тобой,
И мы в искусство верим оба.
И будем мы питать до гроба
Вражду к бичам страны родной.
Когда наступит грозный час
И встанут спящие народы,
Святое воинство свободы
В своих рядах увидит нас.
Любовью к истине святой
В тебе, я знаю, сердце бьется,
И верю, тотчас отзовется
На неподкупный голос мой.
У Кости защипало глаза. Господи, как это прекрасно! С ними – с Александром Ивановичем, Феодосией, с подпоручиком Михелем жизнь обретает смысл, преступным становится прозябание!
– Я говорил полковнику Нестеровскому о прокламации «К молодому поколению».
– Многие наши так-то попали, – вздохнул Феодосий, удивленно посмотрев на Бочарова. – Что же это ты?.. Надо сказать Александру Ивановичу…
Когда в кабинет вошел Иконников, Костя уже знал, что сегодня вечером Феодосий должен привезти печатный станок: у Кулышова работать небезопасно. Может быть, потому и был Феодосий таким возбужденным – хватал с полок книги за корешок, втискивал обратно не читая, сучил на скулах и подбородке редкие желтые волосья. Ткнув пальцем в Бочарова, сказал без окольностей:
– Начальника своего к революции призывал!
– Опрометчиво, – огорчился Иконников, в то же время думая о чем-то своем. – Полковник доносить не будет, но все-таки искушать судьбу, дорогие мои, не стоит. При такой поспешности можно и сгореть подобно болиду.
…Анастасия причесала сына на косой пробор, расправила на груди именинника голубой бант. Сашка сложил подарки в уголок детской, рядом с игрушками, обиженно надулся. Сначала взрослые говорили ему всякие добрые слова, теперь же не обращают внимания. Вот был бы дядя Феодосий! Он возил Сашку на себе, и все хохотали. А потом он ушел, а взрослые собрались в гостиной у камина, смотрят друг на друга, то разом заспорят, зашумят, то вдруг замолкнут, словно прислушиваясь к чему-то. Шипит поземка, бодает с налету стену дома, падает. Поматываются ветки, жалобно скрипят. Чего они слушают, кого ждут – папа и все гости?..
В камине угли напряженно краснеют, подергиваются сизыми перьями. У Кости сохнет во рту, противно дергается веко. Мама, ты хотела, чтобы сын твой был благоразумным. А твои письма мусолят жандармы, а твой Костя мается в далеком городе, не зная, где приклонить голову. Он не может быть благоразумным, ибо люди, принявшие его по-братски, по-иному ценят это слово.
– Едет! – встрепенулся Иконников.
И Феодосий уже в дверях, лицо его горит, глаза смеются, он высоко и часто дышит:
– Доставил, Александр Иванович, доставил. И Кулышов со мной!
– Слава богу! – Иконников обнял его. – Где же этот солдат?
– В санях сиротствует. Можно его тащить?
– Зови скорее.
Феодосий загрохотал по коридору.
– Жаль, что Михель на дежурстве, – потирая руки, говорил Иконников. – При разговоре с солдатом очень бы пригодился.
Угли в камине разалелись, потянуло теплом, розовые отсветы потекли по лицам.
Некрасова не было долго. Вошел он медленно, опустив голову, развел руками:
– Ничего не понимаю. Сбежал куда-то Кулышов. Яков говорит: видел, как пустился по улице.
– Феодосий и вы… Костя! – скомандовал Иконников; даже при свете камина видно было, как посерело его лицо. – Прочь! Прочь! На Каму, в снег! Живо!
Одеваясь на ходу, Костя мчался за Феодосией. Упал в дернувшиеся сани, ударился о что-то железное под пологом…
Метель наотмашь хлестала лицо. Феодосий стеганул лошадь кнутом, и она рванулась в улицу, загнув набок свирепую морду. Сани мотало, качало, Костя побелевшими пальцами вцепился в железину, оскалил зубы.
Над самым яром Феодосий натянул вожжи, спрыгнул с саней. Костя ухнул в снег рядом с ним, за голенищами ожгло. Вместе вцепились в мешок, подволокли к рыхлому краю, падая на колени, толкнули. Станок покатился вниз вместе со снежной лавиной, исчез, будто провалился сквозь пелену.
– Место примечай! – будто издалека – голос ветром относило – орал Феодосий.
Правее от них тенью металось ветвистое дерево, наклоненное над закраиной яра. А еще дальше смутно угадывался силуэт трехэтажного здания семинарии.