Текст книги "Затишье"
Автор книги: Авенир Крашенинников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)
Присели перед дорогой, перекрестились. Яша первый выскочил в сенки, снял с гвоздя косу. Лезвие полыхнуло при фонаре. Косте он тоже подал косу; Бочаров не почувствовал ее тяжести. Катерина улыбнулась ему, взяла грабли с деревянными, недавно выструганными зубьями.
Вверх по дороге со скрипом катились телеги. Восток разыгрывался чистой, погожей зарею, словно притягивал к себе косарей. На его разливе пушистыми тучками лохматились пихты, взбежавшие на косогор. Кто по слегам, кто вброд перешли узкую речушку, поднялись к пихтарнику. А дальше – еловый лес, еще сонный, подернутый синеватым туманом. Птичьи одинокие высвисты чутко отдаются в нем, как в пустом храме.
Все разошлись по своим десятинам, и теперь Гилевы сами по себе шли друг за дружкой по влажной, будто мыльной тропе, вызмеенной обнаженными чешуйчатыми корнями. Из-под ног лениво прыгали серые лягушата. Вдоль тропы бахромой поросли травы, теперь голубые от росы. Сквозь них угольком просверкивала порой земляника. Колебались грузные от влаги колокольчики, желтыми соцветьями горел курослеп. А под крышами елей – рыже и сухо, только кое-где бледные рябые перья папоротников топырятся из хвои.
Костя впервые входил в тайгу, и даже чуточку постреливало в висках от утренней духовитости, от разнообразия видов. Всякий поворот тропинки приоткрывал буйнотравье полян, заросли шиповника, окруженные крапивою малинники.
– Прибыли, – сказал Алексей Миронович, свернув с тропинки в траву по колени. – Далековато все-таки. Да черт с ним, лишь бы мать не пилила.
Слишком обыденными были слова, и Косте обидно стало, что так равнодушен Гилев ко всему, кроме своей плавильной печи. Да и Катерина не оглядывалась, не присматривалась к лесу. Она прислонила к елке грабли, села под нее, расправив подол; глаза были сонными, тихими.
– Смотри, Константин, – звал Яша, который тем временем опустился на корточки и раздвинул траву, – смотри, что за жизнь в этих дебрях! Стать бы маленьким, как та вон козявка, подглядеть, подслушать, что работают они, о чем говорят.
Бочаров с любопытством поглядывал на этого парня, столь несхожего с другими мастеровыми, с которыми довелось встречаться.
– Читал я, будто жизнь этих букашек происходит по самым божеским законам, – с повлажневшими глазами продолжал Яша. – У них всякий знает, кому что определено… И вообще-то я до смерти все это люблю, – застенчиво признался он, – все, что произрастает под солнышком. Как уйду от горнов сюда, словно тихий ангел ко мне слетает. Вот так бы и жить, так бы и жить людям-то: волей душу очищать. – Он уткнулся лицом в траву, пальцами на ощупь гладил стебельки.
– Давай-ка начинать, блаженный, – несердито скликнул Алексей Миронович.
Яша вздохнул, поднял свою косу, взглядом приглашая Бочарова.
Но ничего у Кости не получалось: то резал слишком высоко, неровно, то затуплял лезвие о дерн. Ладони покрылись багровыми пятнами, на подушечке указательного пальца взошел пузырь.
– Ты не хмурься, господин инженер, – сказал Алексей Миронович, – всяк может научиться косой махать. Зато головой соображать – дано не всякому. – И посоветовал Косте ворошить траву, чтобы скорее обсыхала.
Затенив лицо платком, Катерина граблями раскидывала сено по выкошенной площадке. Острые лесные запахи, утреннее солнце косыми тесинами бьющее сквозь ветки, кровь, закипевшая с работы, – все будоражило Костю. И если Катерина выпрямлялась, он сразу замечал два бугорка стоячих девичьих грудей, и во рту пересыхало.
А по дороге к ним бежал мужичишка, бороденка в три волоска, круглые глаза в красных ободьях, в глазах слезы:
– Братцы, дайте ради Христа, едрена вошь. Терпежу нету, а все прогоняют!
И тянется обеими руками к косе.
– Что же, бери, – хохочет Алексей Миронович, подавая ему бочаровскую косу. – Утешайся.
Епишка выпростал из штанов рубаху, истово посморкался и пошел, пошел отмахивать, аж подол рубахи сбился набок. Алексей Миронович и Яша тоже поднажали, да куда там – пела в руках Епишкиных коса: «Жить, жить, жить!»
глава седьмая
В два часа пополудни состоялась торжественная закладка Мотовилихинского сталеплавильного заведения.
Было пыльно и душно. Солнце будто не думало о скорой осени: жгло немилосердно. Толпы мастеровых и работных людишек сгрудились на площади возле крестца завода – литейного цеха, глазели на высокое начальство, которое, оградившись полицейскими, слушало благолепную литию. Прошло молебствие с водосвятием, с маханием кропила на медную мотовилихинскую землю, архиепископ Неофит в полном облачении благословил директора горного департамента Рашета умытой иконою божьей матери. Капитан Воронцов с разгоряченным, по-детски восторженным лицом, то и дело вытирая со лба пот, скомандовал. Дюжие молодцы подхватили чугунную плиту, поставили ее торчмя. Сам начальник горных заводов полковник Нестеровский, скосив глаза, звучно огласил надпись, отлитую на плите выпуклыми литерами:
«Сталепушечный завод сооружен по повелению императора Александра II, последовавшему июля 26 дня 1863 года при Главноуправляющем корпуса горных инженеров Министре Финансов статс-секретаре Рейтерне. Завод заложен августа 26-го в присутствии: главного начальника уральских заводов генерал-лейтенанта Фолькнера, начальника губернии генерал-майора Лошкарева, директора горного департамента генерал-майора Рашета, вице-губернатора действительного статского советника Быкова, горного начальника пермских заводов полковника Нестеровского. С благословения преосвященного Неофита, архиепископа Пермского и Верхотурского, завод сей возведен по проектам корпуса горных инженеров капитана Воронцова и под его исполнением».
Волненьем трепетал голос полковника. Встопырились эполеты, затряслись полы и фалды парадных мундиров – общество аплодировало.
– Ура! – грозно повернулся к толпам жандармский подполковник Комаров, несколько раздосадованный, что его присутствие при закладке завода не увековечено.
Весело откликнулись в народе: зрелище увлекло. Рашет поднялся на возвышение, вчера сбитое из досок и недавно накрытое коврами, простер к толпе руку. На пальцах ревматические узлы, но ладонь не дрожит, напряжена крепко.
– Мастеровые! Счастливым себя считаю, что после тридцатилетней службы на уральских заводах на меня пал жребий, по воле нашего излюбленного монарха, заложить первый камень основания заводу, который предназначен на приготовление орудий для отражения врагов наших…
Костя Бочаров стоял в толпе по сю сторону полицейского частоколья. Слова доносились до слуха отчетливо, но бессвязно, не проникали в сознание. Нет, он не был оскорблен тем, что Воронцов забыл пригласить его на закладку завода. Среди гостей только один капитан мог сказать, что полностью причастен к строительству. Истинные же строители остались здесь: мастеровые и мужики, Алексей Миронович, Яша, Андрей Овчинников – толпа.
Рашет кончил тем временем говорить, высокое общество, оживленное предвкушением возлияний, последовало в палатку. Палатку эту плотники сработали из свежего, пахучего, как астраханский арбуз, тесу рядом с заводоуправлением, открытой стороной на прудовую прохладу. Под скошенной крышей стояли длинные столы. Хозяева мотовилихинских чревоугодных заведений не поскупились их уставить. Общество путешествовало до палатки по Большой улице блестящим позументом. У лавок – купцы и приказчики. Мысленно отщелкивали на счетах, сколько барыша принесет строительство. В окошках домов местного руководства – смазливенькие и кикиморные лица дам, и девиц, потные от редкостного развлечения. Перед богадельней выстроены шпалерами старики и старухи в одинаковых хламидах, пропахших ладаном и тленом. Им уже ничего не надо, разве что лишний огрызок сахару.
Чуть приотстав от господ, движется толпа. В ней и пьяненькие, и остроумцы, и просто охочие до зрелищ людишки. Песни, хохот. Еще нет ничего с начальством – ни счетов, ни преткновений.
Капитан Воронцов, по праву хозяина и распорядителя, принял гостей в палатке. Все должностные, имена которых ради бессмертия были ранее выбиты в модели чугунной доски, решили вести себя непринужденно, расселись, не взвешивая чинов. Капитану уступили место именинника во главе стола, о бок с генерал-лейтенантом Фолькнером и губернатором Лошкаревым. Воронцов поймал себя на том, что весьма этим польщен. Впрочем, он никогда еще не бывал в подобной роли и тут же практически подумал: не ему, а будущему заводу придают такое значение.
Архиепископ Неофит, розовея сквозь жиденькие волосы мокрой кожей, благословил хлеб и вино, дребезжащим тенорком запел «Боже, царя храни». Все поднялись, губернатор складно, в терцию, завторил, подхватили остальные. Выделялся звучный баритон Нестеровского, резала ухо железная фистула жандармского подполковника Комарова.
Тост за государя-императора – обязательная альфа всяких торжеств, священный ритуал. Воронцов всегда относился к нему, как к привычной необходимости начинать чертеж с первой точки. Но теперь сердце билось учащенно. И все же он не потерял способности к наблюдению. Фолькнер, Рашет и Нестеровский произносили гимн, не вкладывая в него никакого чувства. Неофит был не в счет – он давно привык вызывать в себе подобающий случаю настрой и сам верил в него. А военный губернатор, жандармский подполковник и вице-губернатор пели истово, самозабвенно…
Последовали тосты за высокопреосвященного, за господина губернатора, за строителя и начальника завода капитана корпуса горных инженеров Воронцова. Меж деревянных столбиков, которым топоры плотников придали античный вид, крутился представитель племени лизозадов – редактор неофициальной части «Пермских губернских ведомостей» господин Соловьев, чтобы завтра торжественные возлияния эти предстали перед читателями в наиболее превосходном виде.
– Великая радость, что мы будем лить орудия новейшего изобретения у себя дома, – восклицал директор горного департамента.
– Мотовилиха отливала пушки для Пугачева. – Лошкарев сердито поджимал губы. – Скопление большого числа рабочих чревато бунтами. Развращенные враждебной нам пропагандой пришлые заразят мастеровых.
– В барраний рог, – сжимал волосатые кулаки обалдевший Комаров.
Воронцов миролюбиво протянул руку раскрытой ладонью ко всем:
– Думаю, что у нас с рабочими общие интересы. Завод у нас особый. И патриотизм был отличительной чертой русского человека… Мы оправдаем доверие государя и отечества!
Фолькнер зааплодировал, по бритому подбородку – слюна. Вино затуманило многодумные головы, разговор распался на бессвязные звенья.
«Разъедутся, – размышлял Воронцов, заметив, как пристально вглядывается в него Нестеровский, – разъедутся и забудут. А нам все тащить на себе». Он с надеждой обернулся к Рашету. Умный старик деловито разрезал зубчатым ножичком апельсин.
– Вот полюбуйтесь, – сказал капитан Стеновой, раздвигая траву. – Здесь сильный пожирает слабого, наиболее приспособленный выживает за счет обреченного. Они существуют по тем же законам, что и мы – люди.
– Ну, я-то живу без законов, – засмеялась Ольга. – Мне лишь бы забавно… А вы, Виктор Кириллович, скучны, как осенняя муха. – Она села на коврик, расстеленный по траве. – Вот вы лучше скажите, почему в августе кукушки перестают играть? Потому что очень скоро увядание, смерть?
Степовой пропустил ее слова мимо ушей. Он говорил для Наденьки, но на нее наглядный пример ничуть не подействовал. Она, кажется, даже забыла, что только что обвинила Стенового в жестокости, когда он рассказал о Кулямском бунте. Он ничего не украсил и не пропустил, все передавал, как видел сам, ибо гордился своим мундиром. Наденька смотрела мимо, в густую хвою, лаково блестевшую под солнцем. Степовой отвернулся – побледнел от гнева и не хотел, чтобы она заметила.
Он начинал уставать. Впервые были у него самые честные намерения, и сопротивление девушки оскорбляло. Сопротивление это нельзя было подавить ни оружием, ни покорностью, ни постоянством. А тут еще эта купеческая пустышка, которую Нестеровская ширмой таскает повсюду! Степовой с ненавистью взглянул на Ольгу; она пыталась ладонью прихлопнуть пятачок солнца, упавший сквозь хвою. Степовой налил себе стакан вина, оглянулся на свой экипаж в отдаленных кустах, сердито выпил.
Ничего Наденька не заметила. После разговора с капитаном Воронцовым на пароходе, после того, как смело бросился он в воду думала о нем с возрастающим интересом. Она чувствовала себя очень старой в привычном окружении людей, лица их стирались, слова можно было угадать на месяц вперед. Личности, по-настоящему привлекающие Наденьку, все оказались там – в таинственной Мотовилихе… Как смешно, как глупо судила она прежде о людях: лишь по тому, любят ли они то же, что она. Какой счастливой выла, пока не умерла мама, пока жизнь провинциального города не навалилась чугунной плитой…
– Виктор Кириллович, зажгите костер, – сказала Ольга. – Хочу прыгать!
Степовой обрадованно крикнул кучера, тот принес две охапки хворосту, сложил шалашиком, подсунул под низ белые раковинки бересты. Пламени не видно было при солнце, но густой пахучий дым заметался во все стороны, почуял движение воздуха, повалил клубами. Ольга уцепила пальцами подол, с разбегу, хохоча, скакнула. Дым кинулся за нею, но вернулся, обманутый, в свое прежнее невидимое русло. Ольга прыгнула еще раз, с досадой сказала:
– Вы сегодня какие-то мертвые!
Наденька передернула плечами, наклонив голову, пошла к экипажу. От деревьев уже длинные тени, папа должен вернуться из Мотовилихи. Поехал он туда озабоченный, не слышно было по дому его крепкого голоса. Да и вообще, как начали строить этот сталепушечный завод, что-то произошло с ним. Напрасно он старался держаться с прежней начальственной осанкою, напрасно бодрился. Неужели так обременяют его заботы? Она хотела его видеть, хотела, чтобы хоть намеком сказал он о капитане Воронцове.
Кучеру не приходилось подгонять лошадь: холеное животное весело взбивало ногами пыль Сибирского тракта. Наденька вовсе замкнулась в себе, и капитан Степовой, сделав несколько попыток привлечь ее внимание, досадливо уставился в одну точку. Ольга раздражала его – выщипывала из ромашки перья себе на колени.
Однако пришлось кучеру остановиться: через поперечную улицу в сторону Мотовилихи грохотал и лязгал длинный обоз, мужики, серые от пыли, тряслись в телегах, груженных замысловатыми железными предметами, прикрытыми рогожею. Во главе в дорожном тарантасе – молодой господин в накидке, повязанной узлом под подбородком, в круглой шляпе. Короткие, чуть вьющиеся баки на скулах, горбатый нос. Учтиво поклонился, приподняв шляпу.
И в тот же самый момент к экипажу Стенового бросился с тротуара другой незнакомец, громко вскрикнул:
– Матка бозка, неможливо! – попятился и пропал в переулке.
– Какой-то сумасшедший полячишка, – фыркнул Степовой. – Опять к нам пригнали!..
Когда Наденька переоделась, часы пробили шесть. С последним ударом к ограде подкатила коляска, по-молодому выпрыгнул из нее отец. Кучер заводил лошадь, и Наденька подумала, что он справляется с этим куда проворнее, чем мужик Степового. Внизу засуетились, и спустя минуту полковник Нестеровский был в гостиной, целовал Наденьку в голову. От него пахло сигарами и вином, он смеялся, расхаживал по паркету:
– И все-таки этот капитан Воронцов – человек поразительный. Никаких сомнений! Машина, созданная для руководства. Кстати, Надежда Михайловна, я пригласил его на ужин в узком кругу. Думал – в столь горячее время откажется. Представь, посмотрел в какую-то бумагу и отчеканил: «Могу!»
Он сел в кресло, обмахиваясь, продолжал говорить, но дочь уже не слушала. Мама смотрела со стены ласково, словно благословляла.
В день закладки завода Воронцов запретил мотовилихинцам пальбу: отольем первую пушку, тогда стреляйте, а покамест никаких фокусов. Полиция держала ухо востро, но никто и не думал сотрясать воздух – не суббота была. Так без шума и заснул поселок. И настали другие дни, и опять рыться в земле, класть фундаменты, приспосабливать старую медеплавильную печь под варку пробной стали…
Тигли Воронцов собирался делать сам, по методе Аносова. Лет двадцать назад их готовили только в Пассау, и один такой «немецкий горшочек» стоил двадцать пять рублей. А тигли Аносова обходились Златоустовскому заводу по сорок четыре копейки за штуку. Конечно, некоторые ученые каркали с немецким акцентом, предрекая неудачу. Но Аносов плавил в своих тиглях не только сталь, а и золото. Воронцов рассказывал об этом Алексею Мироновичу Гилеву, поручику Мирецкому и Бочарову, легко набрасывая на плотном листке бумаги абрисы задуманных приспособлений. Алексей Миронович, важный, перебирал пальцами бороду, иногда негромка помыкивал.
– Мы живем в замечательное время, – с воодушевлением говорил Воронцов. – Освобожденные производительные силы сломят косность и рутину. Мы должны направить эти силы в полезное русло. Россия не простит нам второй подобной Крымской кампании.
Закинув ногу на ногу, Мирецкий курил сигару, выпускал через ноздри молочно-белый дымок. Он только что доложил Воронцову о заказах, сказал, что Серебрянский завод дает Мотовилихе сорок три тысячи пудов уклада, Воткинский будет поставлять пудлинговую сталь.
– Выпишу из Англии и Германии приборы, реактивы, будем испытывать металл на сопротивление, на разрыв, проводить микроанализ структур. Довольно работать на глазок. – Воронцов побарабанил пальцами по столу. – Нужен лаборант, толковый, цепкий, молодой, который бы мог увлечься до самозабвения!..
«Ирадион Костенко, – вдруг подумал Бочаров. – Оторвать его от „мортусов“, может быть, спасти…»
– Есть такой, Николай Васильевич!
– Вы идите в цех, – сказал Воронцов Алексею Мироновичу, который всеми силами старался не зевать, сводя глаза к переносице, дергал бороду. – Передайте другим, что поняли сами. Я скоро у вас буду… Кто же это, – обернулся он к Бочарову. – Ссыльный?
Как хотелось, чтобы понял Воронцов, что совсем не для каких-то своих целей хочет Костя зазвать Ирадиона в Мотовилиху. Костенко все время что-нибудь да мастерит, выдумывает, но без пользы, без применения.
– Однако, мне кажется, вы слишком многого хотите. – Воронцов поднялся, крепко сцепил руки за спиной.
– Можете написать рапорт о моей неблагонадежности, и меня отправят в Сибирь! – вспылил Костя; кабинет наполнялся красным туманом.
– Вам нетрудно угодить туда и без моего содействия, – пожал плечами Воронцов. – Отныне вы переходите в распоряжение поручика Мирецкого и имеете дело только с ним. – И вышел.
Поручик подышал на ногти, осмотрел их внимательно, поднял на Костю насмешливые свои глаза:
– Вы вели себя как мальчишка. А между тем в вашем положении давно пора повзрослеть, то есть определить свое место в мире.
– Вам-то чего не рассуждать? – Костя все еще трудно дышал, сердце готово было выпрыгнуть. – Вы всегда можете собой распоряжаться…
– Вот именно. Поэтому и радуйтесь, что вам разрешено ездить в пределах губернии куда угодно с порученьями капитана. Это уже свобода. Все города постепенно становятся твоими, всюду чувствуешь себя как дома и отовсюду можно удрать, если наскучит.
– Свобода, – усмехнулся Костя. – Зверя из клетки выпустили в ограду.
– Ого, вы становитесь едким, юноша! Ничего, со временем, придет спасительная мудрость. Нельзя верить ни в порядочность, ни в мерзость рода человеческого. В первом случае тебя ограбят, во втором – надо стреляться. Живите для себя, и все будет отлично в любом положении… Хотел спросить, что за тип полковник Нестеровский?
Мирецкий по своему обыкновению резко переходил с одного на другое. Костя сказал:
– Он очень добрый, гуманный человек.
– Ну вот опять, – поморщился поручик.
– Он сделал для меня столько, что я не могу…
– В филантропов не верю. Значит, была цель. Но что же он сделал? Отправил вас из города в рабочую слободку, позволил вам влюбиться в свою дочь и испугался этого!..
– Откуда вы знаете? – Костя сжал кулаки, наклонил голову.
– Логика!.. Я видел девицу Нестеровскую в коляске в обществе миловидной бойкой особы и некоего армейского хлыща. Она великолепна, как статуя, но вы не Пигмалион.
Костя подошел к столу, ударил по нему кулаком, снова ударил, тонким голосом закричал:
– Если вы еще раз полезете в мою душу, я за себя не ручаюсь!
Ужин в доме Нестеровских был в разгаре. Полковник умел угощать, бокалы не пустовали. Мирецкий предложил тост за юную хозяйку дома, Нестеровский – за строителя Мотовилихинского завода. Вскоре мужчины завладели разговором. Пароходчик Каменский, комкая салфетку, восхищался размахами замыслов Воронцова:
– Вы представляете, господа, – рано или поздно Мотовилиха сольется с Пермью и будет единый огромный город. Двенадцать тысяч нашего населения удвоится, утроится. В навигацию будущего лета пущу рейсом пассажирский пароход. Это будет началом официального объединения.
– Вот, смекай, Ольга. – Колпаков глядел добродушно, устроив руки локтями на стол – одну с вилкой, другую с бокалом, над которым шипела и лопалась розоватая пена. – Смекай. Николай Васильевич в генералы, как пить дать, выйдет.
– Зато у тебя, папенька, ничего не выйдет, – откликнулась Ольга, разговаривая с остроносенькой, хорошенькой, как лиска, женой Каменского о парижских модах. – Мой генерал еще не родился.
Поручик Мирецкий разглядывал вино на свет.
– Послушайте немецкий, анекдот, – равнодушно, даже лениво сказал он. – Не совсем приличный, так что мужчины закройте уши.
Воронцов грозил взглядами, Воронцов умолял; Мирецкий серьезно обратился к нему:
– «О Ганс, почему ты так мрачно взираешь на эту устрицу?» «Потому, Франц, что никак не могу ее съесть». «Что же в том трудного, Ганс? Гляди…» И Франц глотает устрицу. А Ганс ему: «Я сам уже четыре раза глотал ее, а ты попробуй – удержи!»
Нестеровский захохотал так, что усы попали за уши.
– А ведь это, это же герр Герман… Это же герр… – сквозь слезы бормотал он, махая руками.
Каменский крутил головой, кашлял, Колпаков сотрясался, как филей в обертке. Дамы заливались, забыв о всяких приличиях.
– Ну, господин Мирецкий, вот уморил! – отпыхивался Колпаков. – И какие только гадости не жрут эти немцы.
– В том числе и нас, – ввернул Мирецкий.
Разговор потянуло к политике, ибо без этого не обходилось ни одно застолье российской интеллигенции.
– Наденька, сыграйте нам что-нибудь, – нашлась жена Каменского.
– Правда, сыграйте, – попросил я Воронцов, все еще не понявший, для чего понадобилась Мирецкому притча.
Наденька все-таки находила анекдот глупым, посмеялась только для виду и теперь с радостью согласилась.
А на улице возле особняка стояли двое: Костя Бочаров и капитан Степовой. Они стояли рядом, смотрели на яркие окна, на силуэты, мелькающие по стеклам.
– Снова мы по одну сторону, – говорил Степовой. – Меня – не приняли! «Господа празднуют открытие завода, никого не велено-с…» Клянусь честью, это уж слишком. Ну-с, желаю удачи. – Он повернулся на каблуках, даже не взглянув на Бочарова.
Было холодно, Костя прятал руки в рукава и все стоял, стоял. Ему хотелось плакать и громко, на всю улицу, хохотать над собой. Листья, сухо позванивая, бежали мимо, кружились, замирали у ног, ветер ощупывал их, приподымал и снова гнал в унылую пляску.
Случайно услышал Бочаров, как чиновники в заводоуправлении многозначительно хихикали: ужин у господина начальника горных заводов неспроста, неспроста капитан бросил все дела и призвал цирюльника, у господина полковника дочка на выданье, тс-с, говорят, она единственная наследница своей тетки, а у тетки мильен…
Ах, боже мой, боже мой. Это все ее отец! Неужели Мирецкий прав!.. И злорадство было, злорадство, что капитан Степовой оказался с ним на одной доске.
Серая тень отделилась от стены, прикрываясь плащом, приблизилась к Бочарову.
– Скажите, он там?
Костя вздрогнул, отступил, узнал поляка Сверчинского.
– Что вы здесь делаете?
– Жду его.
Под плащом у Сверчинского был револьвер. Лицо синее, зубы в оскале, в глазах – нехороший блеск. «Мортус!»
– Успокойтесь, Сверчинский, – сказал Костя, тоже успокаиваясь. – Стрелять вы не будете. Идемте и объясните все толком.
– Капитан Степовой – там? – настойчиво повторил Сверчинский, указывая на окна.
– Его там нет.
– Я вам не верю.
– Тогда ждите. – Костя зашагал по улице. Внутри теперь было пусто и тихо, будто и там облетели под ветром листья.
– Погодите, Бочаров, погодите, – догнал Сверчинский. – Идемте, пожалуйста, ко мне, будем говорить. Или я сойду с ума!
В темных улицах гулко отдавались их шаги. Ветер налетал порывами, трепал плащ Сверчинского, и поляк похож был на огромного нетопыря, размахивающего кожистыми крыльями.
Они очутились в проулке у низкого деревянного дома, темного и мрачного от старости. Три полуподвальных оконца выглядывали под нош, три оконца побольше нависали [сверху грубыми наличниками. Сверчинский нажал раму оконца, спрыгнул в полуподвал, подал руку Бочарову.
Ломая серные спички о стол, зажег свечку. Стол был придвинут в угол, к самому краю оконца, на нем лежали книжки с латинскими буквами по корешкам. Кровать с железной спинкой, два дубовых стула, вешалка, прикрытая занавеской.
Сверчинский сбросил плащ, остался в одной полотняной рубашке. В вороте ее блеснул нательный крестик.
– Я узнал его, сразу узнал, – все еще в лихорадке, но уже посдержаннее заговорил Сверчинский. – Я на всю жизнь запомнил его лицо…
– Да говорите вы толком, – разозлился Бочаров; стоять ему надоело.
– Дзись, дзись.[6]6
Сейчас, сейчас (польск.).
[Закрыть] – Сверчинский нагнулся под стол, достал бутылку вина, почти черного при свечке. – Сядем и поговорим.
Он выпил, помотал головой, лицо передернулось. Тень от его головы закачалась на потолке.
– Почему вы не с нами, Бочаров?
– Я не умею убивать.
– Ах, если бы вашу землю топтали в кровь!.. Самое большое несчастье – потеря нации. Поляк – только по воспоминаниям поляк. Он чужеземец на своей собственной почве, остерегается говорить своим родным языком. Мысль его скована, гений его не развивается сообразно своей природе… Даже траур запретили носить нашим женщинам!.. Н-нет, я не могу спокойно!
Он снова налил вина, узкие пальцы стиснули бутылку.
– На моих глазах поручик Стеновой хотел выпороть мою сестру! Я убью его!
– И погибнете сами. – От вина Костя отмяк, ему было жаль этого человека, хотелось что-то сделать для него. – Это не выход, не выход. Сколько было в Польше таких стеновых?
– Нас тоже много. Нас тысячи. И мы перебьем их, всех перебьем!
Он выпрямился, поднял вверх два пальца и запел – заговорил своим жестким языком иностранца неслыханные Бочаровым слова:
Марш, марш, жувавы,
На бой кровавый,
Святой и правый, —
Марш, жувавы, марш!
На столе лежали плотные картонки, к ним поясками были прикреплены засушенные растения. Сверчинский не глядя смахнул их со стола.
Долго говорил Бочаров в этот вечер. Он рассказывал об Александре Ивановиче Иконникове, о Михеле и Феодосии, о том, ради чего пошли они в изгнание. И мы должны найти себя в продолжении их дела, научиться ему. Сверчинский слушал пристально, закрыв глаза выпуклыми в желтизне веками…
А у особняка Нестеровского подгулявшие гости садились в экипажи. Немало было выпито за успехи друг друга, за процветание России. Игра юной Нестеровской приятно пощекотала нервы. Да, семейство очень милое. И этот поручик Мирецкий какой шалун: «Сам говорит, четыре раза глотал, ха-ха-ха-ха!»
Воронцов и Мирецкий возвращаются в Мотовилиху. Капитан опустил вожжи, умный дончак, перебирая белыми чулками, бежит ровно, красиво.
– Эта полковничья дочка должна быть в твоем вкусе, – посмеивается в усы Мирецкий.
– Перестань, Владимир… Скажи, к чему твой анекдот?
– Да, да, мамзель Нестеровская девица серьезная, образованная и скучающая. Но я не люблю таких женщин; они даже в постели стонут об эмансипации.
Воронцов придернул вожжи, колеса покатили быстрее.
– Вот возьму и женюсь. Построю завод, налажу производство и женюсь!
– Мир праху твоему, – пробормотал Мирецкий и устроился подремать.