Текст книги "Затишье"
Автор книги: Авенир Крашенинников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
Замолкла она только поздней ночью, когда Мотовилиха попривыкла к ней и загасила огни. Лишь в доме Гилевых мышиная старушка, поставив на окошко чашку с водой, гнусаво и неразборчиво читала по покойнику.
Отпели Мирона Ивановича Гилева. Собрались все больше бабы да старики, остальных Воронцов припугнул штрафами, а то и взашей. Алексей Миронович стоял над гробом темный, жевал усы, глаза прятал. Яша не узнавал чужое, подобревшее лицо деда, на пальцы с тоненькой свечки капал воск. «О блаженном успении новопреставленного раба твоего», – гугниво выговаривал отец Иринарх, обратив очи горе. Старики бездумно подпевали: «Господи, помилуй».
К последнему целованию вслед за родней двинулся Егор Прелидианович Паздерин: он пожертвовал на похороны десять рублей. Скорбно сложились черные брови Паздерина, затрясся подбородок, когда наклонился к венчику:
– Наставник… проща-ай.
Нагнулся, долго целовал воздух, сморкаясь, отошел. У Натальи Яковлевны подкосились ноги, Катерина и Яша крепко держали ее.
На полотенцах вынесли гроб из церкви, пошли по горе к мотовилихинскому кладбищу. А пушка стреляла. На вспученном краю глинистой ямы поставили гроб, Алексей Миронович сам заколотил крышку. Удары молотка совпали с буханьем пушки, старики закрестились, попятились.
Катерина поискала кого-то глазами среди провожающих, сгрудившихся меж крестов, и вдруг, приклонившись к Яше, залилась слезами. Яша тоже еле сдерживался. Вспоминал, как дед качал его на коленке, совал в рот холодный пряник, от него пахло сыромятной кожей. Но это было лишь однажды. А потом он видел деда в угарном хмелю, не приносившем ни радости, ни забытья, видел хрипящим в запое. Он отгонял от себя это, старался увидеть другого, того, что бойко бежал за посыльным вниз, к заводу, распушив бороду на двурядье, крепко ставя косолапые ноги. Жалость колом подперла сердце.
– Ноне и похоронить толком не могут, – жаловались друг другу старики. – Все торопятся, торопятся. А ведь все одно – Сюды угодят.
– На-а, не нужон оказался Мирон Иванович, не нужо-он. Отжили мы, значит, отработали свое, теперь в отвал.
Пушка стреляла.
Десятый день с начала испытаний. Небо низкое, цепляется за часовенку на горе, пылит серым дождем, заводская дорога, будто кисель, затягивает после колес глубокие следы. На спицах навязли рыжие бороды, с парусинового чехла, собираясь по капле в складках, юрко соскакивают струйки. Капитан и артиллерийские приемщики уехали вперед в дормезе с поднятым верхом. Воронцов и Бочаров вели свой учет выстрелам, считали обожженные порохом снарядные картузы, сменяя друг друга. За это недоверие к нему господин Майр чрезвычайно на обоих обиделся, не кланялся ни Бочарову, ни даже капитану…
Все бумаги теперь у капитана, а Бочаров месит грязь, словно прикованный к колесу пушки. Заводские пушкари тоже идут по сторонам за орудием. У сборочного отделения успели построить дощатый сарай, в широких воротах его – капитан и петербургские доглядчики. По команде капитана пушку отцепляют. Прислуга – кто хватается за обляпанный обод, кто упирается в станину руками; силой всего тела вкатывают орудие по пандусу в сарай. Господин Майр придирчиво оглядывает их: не тяжело ли крутились хода.
Мужики смекают и бегом – раздевать пушку. Инспектор записывает что-то в графленый лист.
Большие прямоугольные окна дают достаточно свету, хотя на дворе и пасмурно. Артиллерийские приемщики, жмурясь и мурлыкая, достают из укладки всевозможные каверзные инструменты, бочком подбираются к пушке.
– Не могу на них смотреть, – сквозь зубы говорит Бочаров капитану, – разрешите идти в цех?
– Через полчаса будьте в заводоуправлении. – На виске Воронцова крупно пульсирует жилка.
В сборочном отделении зябнут руки. Сквозняк тянет из двери в дверь и словно гонит рабочего с тачкой, в коробе которой навалены детали. Рядышком стоят три лафета, без колес похожие на длинных ящериц. Лежат колеса, будто гигантские круги лимона, возле них слесаря постукивают молотками. Капитан не стал ждать результатов испытаний – цеха работают в две смены: с шести утра до шести вечера и с шести вечера до утра, два часа на обед.
В цехе станки остановлены. Мастеровые, кто не ушел домой, собрались на пятачках, разложили на коленях узелки, собранные хозяйками, запивают квасом.
– Неужто до золотого веку дожили, – крутит маленькой головой на жилистой шее токарь-нижегородец, приехавший в Мотовилиху с фабрики Колчина. – Морду не чешут, не матюгают. Работы столько… – Он даже руками разводит. – Чудно. А станок-то, станок! На фабрике я свой ненавидел. За четырнадцать часов так умает, хоть реви. Долбану, думаю, по ненасытной утробе его и хоть на каторгу. И вот ведь – обдираю болванку и вздыхаю: как там наша пушка? Чудно…
– Это ненадолго, – неторопливо стряхивая с платка крошки скупых паздеринских харчей, говорит Никита Безукладников. – По моему разумению, как узнают власти о наших порядках, так и затянут петельку потуже. Бывало у нас так-то…
– А что, братцы, ежели вот так соберутся все цари и решат больше не воевать, завод-то закроют аль нет? – вскакивает осененный и напуганный мужик-наладчик.
– Цари без войны, что мы без хлеба, – построжал токарь. – Не закроют…
Заметив Бочарова, мастеровые замолчали, пошли к своим станкам.
Нет, Мотовилиха – не Лысьва, не Кулям. Здесь многие поверили в золотой век. А вот сейчас этот господин Майр отвергнет пушку, заказы снимут – как заговорит Мотовилиха?
Бочаров обходил станки, вчуже поглядывал в стриженые и заросшие затылки и ловил себя на том, что даже не прочь увидеть провал испытаний, чтобы не в капитана уверовали мастеровые, не в золотой век. Республика Мотовилиха: свобода, равенство, братство. Заводом руководят выборные. Отсюда по всей России займется пламя!.. Но Александр Иванович Иконников считал: народ еще не созрел для революции. Кулям не созрел и Мотовилиха не созрела. Как способствовать этому созреванию? Редко выпадают свободные минуты, чтобы порзамыслить, разобраться. Неужто служить этой машине, горько осмеивая прежние порывы!.. Одиночество. Толпа одиноких. Даже Ирадион отказался от своих пылких побуждений. Нужна очень сильная личность, антикапитан, чтобы увлечь их. Я же только жалкий недоучка, играющий в театре воображения…
Напряжение последних дней сказывалось, Костя шел к заводоуправлению гипохондриком.
В кабинете капитана сидели полковник Нестеровский, его жердеобразный заместитель, еще несколько горных начальников из Перми. Полковник рассеянно кивнул Бочарову, пошевелил усами. Модель пушечки под колпаком оказалась совсем непохожей на настоящую, и Костя отвел глаза на кончики сапог полковника, покрытые грязью.
Воронцов расхлопнул дверь – все вздрогнули.
– Черт побери, – ударил кулаком по столу, жалобно звякнули крышечки на чернильном приборе. – Судьба тысяч людей, моя судьба зависит от этих крючкотворцев!.. Невероятно!
– Успокойся, Николай Васильевич, – по-родственному сказал Нестеровский и зашарил портсигар.
Отец Наденьки. Давно ли Костя был готов молиться на него. Теперь враждебно думал: «Сидит этакий усатый барин, благотворитель. Ничего, пусть потревожится – полезно…»
Однако лишь в дверях показалась комиссия, Костя почувствовал, как захолодело, а потом застукало сердце, еле сдержался, чтоб не вскочить.
– Поздравляю, господа, – признал инспектор Майр. – Пушка благополучно произвела шестьсот десять выстрелов без единого повреждения.
– Французские взрывались после шестисот! – воскликнул Воронцов. – Продолжаем испытания.
– Именно так считает и комиссия. Однако мы полагаем, что необходимо уменьшить количество ежедневных выстрелов. Предложенный вами темп изнурителен для прислуги и для членов комиссии.
Воронцов насмешливо фукнул, светлыми глазами оглядел оживившиеся лица пермяков:
– По пятьсот снарядов в день, кроме воскресений. Вас это устраивает?
– Вполне, – согласился господин Майр, складывая бумаги.
– А я утащу вас к себе, Николай Васильевич, – взял Воронцова под руку Нестеровский. – Приказываю отдохнуть…
Костя медленно спускался по лестнице. Ноги стали непослушными, в голове – пустота, будто внезапно извлекли мозг и положили под стеклянный колпак рядом с пушечкой. На улице опять заморосило, и даже церковь не видна в сером низком тумане. Холодно, должно быть, сейчас старому Мирону. Костя передернул плечами, втянул голову в воротник и, шлепая по грязи, подался в гору.
Дом Андрея Овчинникова. С деревянного желоба в кадку плещет струйка воды. Старое чучело уныло поводит над забором пустыми рукавами, словно надо ему перекреститься, а нечем. Зайти, что ли, к Андрею? В семью Гилевых возвращаться трудно; все мерещится вытянутое по столу тело со сложенными руками. Руки – словно два ковша. И лампадка под иконами, светившая раньше так уютно, рождает жуткие тени. И словно бы повинен Костя в чем-то перед Натальей Яковлевной, перед Яшею, перед Катериной…
Он постучал. Приоткрылась занавеска за стеклом, вышел Аид-рей в распоясанной рубахе, удивленно сдвинул брови.
– Мы только что тебя вспоминали.
– Вот кстати, – неподдельно обрадовался Ирадион. – Покажу кое-что.
Побегал по скрипучим половицам, сел, трудно дыша, уронив локти на стол. Тряхнул жидкими волосами, вскинулся на Андрея, продолжая разговор:
– Так что же ты думаешь?
– Не могу понять. Все было ясно: начальство – враги, кровососы, ты – тягловая скотина. Или горбаться на них, или отдыхай. Капитан все запутал. И что за человек!
Андрей говорил медленно, слова будто давались с трудом, на переносье взбугрилась складка.
– И опять же Безукладников, – помолчав и расстегнув пуговки на вороте, продолжал Андрей. – Просто было – свои, чужие. А он меня от увечья прикрыл, а может статься – от смерти. Вот и не могу…
– Шире надо смотреть, братику, – ласково перебил Ирадион. – Вся молодежь России, если не потеряла совести, мается сейчас из крайности в крайность, выхода не видит. Праця наша, работа наша при заводе – вот выход!
Костя насторожился: он никогда не знал Ирадиона таким. Был порывистый, щетинистый портняжка, пыл которого не мог остудить даже Александр Иванович. Неужели Ирадион чувствует теперь так же, как Костя, неужели понял, что именно им в этих условиях делать, не по книгам, какими бы умными эти книги не были, а по жизни!
– «Мортусы» послали письмо. Топтыгин привез его нам. Говорят, не слышно наших голосов. – Ирадион помял пальцами кучку пепла возле свечи. – Значит, Платон Некрасов до ареста как-то умудрился им сообщить… Не знаю, что эти «мортусы» за люди, но надо бы их сюда, а то плохо слышат.
– Значит, и увлечение убийствами у тебя кончилось? – съязвил Бочаров.
– Наискорейше, да стыдно было тебе признаться. Сказали про тебя, нож будто в мою спину вошел. Очень уж я, оказывается, жить люблю. – Он хрипло, затяжно, закашлялся, в глазах слезы. После натянутого и никчемного разговора, накануне бойни на пруду, Бочаров избегал Ирадиона. Теперь же растроганно подумал, что охлаждения-то никакого не было: просто по-новому приценивались друг к другу. Теперь с беспокойством заметил, как внешне сдал Костенко, с интересом ждал – будет Ирадион продолжать о нем. Однако тот продышался и поднял взгляд на Овчинникова. – Вот, вот… ну так вот, Андрей. О чем это я? Да… Пока в заводе нашем что-то наподобие республики. Но это кончится. И опять будет все ясно. Свои будут те, кто внизу, враги – кто порабощает и стреляет в них… И тогда пробудятся люди, познавшие, что без них не построить заводов, не убрать хлеба никакому начальству, и сообща скинут деспотизм.
– Так все разом, в один час, и пробудятся! – разочарованно воскликнул Костя. – Нам же, сложа руки, ждать у изголовья?
– Нам строить завод, ибо понял я, здесь начнется пробуждение.
– Делать пушки, из которых будут стрелять… – Костя не договорил, махнул рукой.
– А ну вас к дьяволу, – заругался Андрей. – От болтовни вашей в башке свистит и никакого толку. Лучше напиться, краснобаи!
– Прощайте, – сухо сказал Бочаров, опять испытывая неприязнь к Ирадиону и не понимая отчего.
– Не спеши. – Ирадион тронул его за руку; пальцы Костенки были раскаленными. – Вот еще Топтыгин привез. – Пошарил за кроватью, потянул шнурочек, извлек сложенную вдоль и пополам тетрадочку. – Почитай, подумай, приходи. – Сунул ее Бочарову за пазуху, и тот не решился отказаться.
Пушка стреляла. День за днем, день за днем сокрушала она сосновый бор, и он страшно чернел на том берегу посреди густо упавших снегов, за побелевшей равниною Камы. Бумага господина Майра покрывалась цифрами, рот настраивался на букву «о». Наконец сложил он бумагу вчетверо, запечатал сургучом. И внезапно настала тишина, только шипел в снегу остывающий пороховой картуз.
Не сгибая коленей, господин инспектор Майр пешком пересек весь завод, прошагал Начальническую улицу, Большую улицу, поднялся по лестнице, заводоуправления и, как заведенный, протянул руку вскочившему в тревоге капитану Воронцову.
По цехам кинулись рассыльные, извещая всех от имени начальника завода: «Побили английскую сталь, попятили немцев. Благодарю». Криками «ура» загремел завод. Капитоныч плакал, целовал теплый хобот пушки. Кузнецы приклепывали к лафету памятное клеймо: «Отлита в 1864 году на Мотовилихинской фабрике из стали Воронцова, выдержала 4000 выстрелов». Полетели ликующие депеши, первым откликнулся директор горного департамента Рашет: «Капитану Воронцову. Благодарю от души вас и сотрудников за успех». Мотовилиха праздновала.
III
Награда
глава первая
В артиллерийском ведомстве депеша инспектора Майра и протоколы испытаний мотовилихинской пушки были восприняты без особого воодушевления. Пожимали плечами: дескать, поживем – увидим, первая ласточка – еще не стая. Иным и пари проигрывать не хотелось. А между тем тайная игра на мировом театре нуждалась далеко не в потешных огнях. Государь склонял Пруссию на войну с Англией, Францией и Австрией, на востоке размахивали ятаганами турки. Нужны пушки, пушки, пушки. Стальной король Пруссии Альфред Крупп прозрачно намекает, что России не следует забывать, где эти пушки готовят. После поражения под Иеной, нанесенного французами, прошло более полувека, пока Пруссия стала одной из первых держав мира. Неужели русские думают добиться того же за десяток лет? Наивные мечтатели в полудикой стране. И еще не забывайте: столица Круппа называется Эссен, что в переводе на русский означает – «кушать»…
Генералы и полковники артиллерийского управления колебались: не лучше ли сразу отдать все заказы Круппу! Однако под весну грохот орудий Мотовилихи снова властно ворвался в толстые стены управления, метелью сорвал со стволов вороха бумаги. Семьдесят шесть четырехфунтовых пушек, отлично испытанных, готовы к отправке первым эшелоном. Или инспектор Майр, заслуживавший прежде всяческого доверия, впал в стяжательство, или капитан Воронцов свершил невозможное.
Полковники выплатили проигрыши более дальновидным, в Пермь с секретным курьером направлена была депеша, в которой Мотовилихе предписывалось готовиться к заказу на двести пятьдесят девятидюймовых орудий. Скептическое молчание сменилось хором поздравлений.
Сверкали снега под солнцем – глазам больно. Толпа перед кафедральным собором вытягивала шеи, прислушивалась. Прозрачно и согласно пел хор двух клиросов, славя чудо брачного таинства. Вся знатная Пермь была в храме, вся знатная Пермь получила перед этим пригласительные карточки с ажурною высечкой по краям, на которых изящно и скромно выведены были подобающие случаю выражения.
Бочаров стоял в толпе, кусая заусеницы на посиневших пальцах, смаргивая с ресниц иней. Словно и не было трех лет – опять одиночество у этих высоких колонн, опять кажется, будто собор кренится, неотвратимо падает на него. А там, в духовитом тепле, в драгоценном освещении храма, соборуют душу Бочарова; она леденеет куском соли и тяжко провисает в чьих-то волосатых руках. Он и притащился-то сюда ради казни своей. Его толкали в бока, ему отдавили ногу – больно ли обмирающему? Когда в мотовилихинской церкви Салтык трижды провозгласил, как подобает по христианскому обычаю, о предстоящем бракосочетании и по поселку начались пересуды, Костя еще подумал: увлечение прошло, ему иная дорога и надо идти по ней ради иной любви. Притворялся сам перед собою!..
Вздох – ветром по толпе. Отпрянула она, раздалась надвое. Ударили малые колокола торжеством, растворились высокие врата, и в живой коридор ступили молодые, ошеломленные солнцем, многолюдьем. Вся в белом, бледная, алая, стояла невеста, бессознательно крепко опираясь на руку жениха. На нее накинули меховой кафтанчик, она вздрогнула, шагнула будто в пропасть, но жених вовремя поддержал. На черном фраке его оказалась шинель, на волосах – теплая шапка. Губы крепко сжаты, насуплен широкий лоб. Уверенно повел он невесту к поджидающей их карете на выгнутом санном ходу.
– Слава новоженам, мир да любовь, – заволновались купцы, стоявшие отдаленно, и осеклись: сам губернатор, сам городской голова, пароходчики Каменские, командир баталиона, горные инженеры – господи, а им-то честь по каким капиталам? – прошествовали за Воронцовыми.
Толпа, охочая до криков и подарков, наседая, голосила, наряд полиции прилично осаживал. Для Бочарова все это было уж слишком. Вывернулся из толпы, поскользнулся по накатанному снегу и – чуть не под копыта. Кучер вскинул каракового жеребца, завернул, соскочил, помог Бочарову подняться, подал шапку. Из-за полога выглядывала круглолицая кареглазая девушка, грозила пальцем.
– Подай-ка его ко мне, – приказала кучеру, потянула Бочарова за рукав, усадила рядом с собой, на покрытый шкурой медведя диванчик. – Домой! – и опустила полог.
Быстрая полутьма с внезапными высверками солнца, смеющийся рот, озорнинки в глазах… Опять эта Ольга Колпакова!
– Куда вы меня умыкаете?
– Ко мне в гости.
– Прошу остановить!
– Как бы не так. – Ольга расхохоталась, запрокинув голову.
– Но ведь это же неудобно, да и притом я…
– Знаешь что, Костенька, – неожиданно всерьез прервала Ольга, – я плюю на всякую чушь, которую переживают приличные дамы и господа. Живу, как душа велит!
«До чего же славно она сказала, – подумал Бочаров. – Но ей-то при деньгах это просто». Хотелось, чтобы она заговорила о свадьбе, может быть, он бы бранился, жаловался, злословил, тогда не жгло бы так внутри и ворот не мешал бы дышать. Но санки остановились, кучер учтиво и умело подал Ольге руку.
Они были, кажется, в Красноуфимском переулке. Длинный кирпичный дом, весь изукрашенный по фасаду столбиками и арочками, заборы, будто стены крепости, над ними крыши амбаров, сараев и конюшен.
Заходящее солнце отбрасывает тени, углубляет ниши, и вместо дома воображаются большие рыжеватые соты, наподобие тех, что продают бортники на базаре.
Ольга позвонила, отпер стриженный в скобку человек в длинном кафтане стрельца, в сапогах-бутылках. Удивленно посмотрел на Ольгу, на Бочарова:
– Без родителев-то молодых людей принимать не обучены…
– Ступай, Никифор, ступай, – ласково и настойчиво сказала Ольга, – да прикажи гостю водочки.
У Бочарова в глазах все были колонны собора и белая фата среди них – не заметил, как прошел комнаты. Вскоре, затерявшись в огромном кресле, сидел он в слишком натопленной комнате за низким столом, доску которого не прошибешь и пушкой. Ольга сама налила Бочарову водки, себе – шипучего рубинового напитка.
– За здоровье Николая Васильевича – сказала грустно. – Все же он храбрый человек.
– Не упоминайте о нем! – чуть не закричал Костя.
– Мне тоже нелегко… – Она отпила, села на бархатную банкетку, не оправляя подола. – Отец ни в чем не отказывает… Только одного не простит: если не выйду замуж без приумножения капиталу. А я не могу, лучше монастырь!.. Перезреваю, грудь вот не обуздать, а никого из наших толстосумов не надо. Озорничаю, дерзю, а ведь тоже, как ты, в неволе.
Она покусала кожицу на губе, отпила еще, с трудом проглотила, будто что-то твердое.
– Чего уставился? – спросила грубо. – Всякое болтают про меня, да не это страшно: сердцевина загнивает.
Костя от неожиданности, от неловкости прогнал без закуски три рюмки кряду, жалко стало себя, Ольгу захотелось утешить, приласкать.
– Думаешь, зачем пред тобой расслюнявилась? – встала Ольга. – Потому что чище, честнее ты всех этих… И одинаково мы с тобой ноги из трясины выдергиваем. Скажи, что тебе дать, чтобы ты о Нестеровской не вздыхал? Ведь ничегошеньки в ней нету: ни натуры, ни характеру – размазня. Надо было мне капитана ко дну стащить, намается с ней.
– Он получил первую награду, – пробормотал Костя и опрокинул графинчик кверху донышком.
– А ведь с тобой скучно до смерти, – захохотала Ольга, прежняя Ольга, подбегая к нему и встрепывая его волосы. – Если тебе надо будет денег – достану!
– Ничего мне не надо, ничего. – Костя опустил голову.
– Ну и дурак. – Она позвонила, сказала вошедшему Никифору проводить господина в кабинет да устроить там ночевать.
Ночью Косте показалось, будто кто-то плакал за дверьми, но чего пьяному не почудится…
За опущенными шторами Наденькиной комнаты не угадывалось – полдень или полночь в Перми. Наденька подтянула колени, не почувствовала тонкой нежности пеньюара. Все вспомнила, стало жарко, страшно. Тронула рукою – рядом никого. Зарылась в подушку, зашлась бабьими слезами: «Мама, мамочка моя…» И в то же время что-то твердило ей, что даже перед самой собою она ведет себя глупо, сама же ждала, сама хотела этого! Не этого хотела? Но ведь был только один такой день – бесконечный, стыдный свой вечерней тайной, сегодня, может быть, все по-иному, жизнь станет праздничной, огромной. Она повернулась на спину, отметив, что раньше бы, до этого, поспешила одеться.
Вчера все было полусном, полуявью, думалось: ничего не восстановится в памяти. И правда – венчание не вспоминалось. Что-то звучащее высоко и стройно, влажный, рокочущий басовый глас над самым ухом. Она отвечала этому гласу покорно и бездумно. Потом их повели в пахучем облаке, в блеске зеленых, оранжевых, голубых переливов, и Николай Васильевич был рядом, и она уже была не Нестеровская, а Воронцова.
Дальше – все до реальности видно. Возле Благородного собрания теснота от санных экипажей. Николай Васильевич выводит Наденьку под руку, за ними торопится отец, немного чужой под веселым хмелем, посаженная мать, шафера, среди которых почему-то очень сердитый поручик Мирецкий. В помещении шумно, гости разделились на две стороны: справа мужчины, слева дамы. Наденьке стало гадко, будто глазами ее раздевали. Опустила голову: теперь только тупые носки ботинок, сапог и туфель, и разнообразный шепот. Городской голова, красный, с вытаращенными от старания глазами, бежит навстречу, ведет в буфет. Наденьке ничего не хочется, но Николай Васильевич, противу своего обыкновения, выпивает рюмочку, закусывает семгой. Колпаков успевает пропустить две, смешно топчется, тесня Воронцова к зале.
Там толчея гостей, а посередине дубом стоит соборный протодьякон; все в ужасе от него отбегают. Протодьякон растет в объемах, разверзает рот. Сначала ничьи уши не воспринимают звука, потом – будто падает потолок, рушатся стены:
– Мно-ое-еа-а!
– Многаялета, многаялета, многая ле-ета! – скороговоркой успокаивают бурю певчие, уже видные за сократившимся протодьяконом.
Окружают, поздравляют, несут подарки. От тетки подарка нет, Наденька напрасно ждала… Все ахают: неведомый никому человек вносит шкатулку черного дерева, под крышкою – искусно сделанная позлащенная пушечка с серебяными ядрами.
– Лазарев прислал, сам Лазарев! – Восхищение по зале.
«Значит, тетка Николая Васильевича не восприняла, как сначала и папу. Но бог с ней, мне ничего от нее не нужно, только вот увидит Воронцова и поймет мой выбор…»
Капельмейстер Немвродов на хорах подал знак музыкантам.
– Просим, просим, – зааплодировали дамы, и Воронцов с Наденькой оказались в первой паре.
Наденька знала: Николай Васильевич не танцевал. Однако обычаю надлежало следовать.
– До чего же глупо все это, – шепнул он, дернув усом.
Она согласилась и, осторожно помогая Воронцову, делая вид, будто он ведет ее, прошла через залу. Все опять зааплодировали. Метались потные официанты с подносами – шампанским и закусками, прыгали распорядители. В буфете раздавался крепкий голос отца и хохот Колпакова, пожилые гости, потирая руки, торопились туда. О Воронцове и Наденьке, казалось, все забыли.
– Сейчас бы в Мотовилиху, – сердито сказал Николай Васильевич. – Ты очень устала?
Мурашки пробежали по телу от этого «ты». Она отстранилась. Из буфета бежали к ним с шампанским.
– Да здравствует великий преобразователь! – возгласил Колпаков, сунул бокалом в воздух, хлебнул и махом в пыль разбил его о стену…
– …Надежда Михайловна, – звал из-за двери отец хрипловатым и виноватым голосом, – вставай, голубчик, уже за полдень.
– Где Николай Васильевич? – опомнилась Наденька, до подбородка натягивая одеяло.
– Да он же в Мотовилихе, – напомнил отец. – Наверное, заждался.
Он должен был уехать сегодня утром. Но ведь мог же не торопиться! Ревнует мужа к Мотовилихе? Тоже глупо, потому что она сегодня же будет там, с ним. И навсегда. И все-таки долго, очень долго одевалась, обсуждая с горничной платье, пристально разглядывала в зеркало лицо: не изменилось ли? Нет, не изменилось, только побледнело интересно, и под глазами, еще увеличивая их, обозначились сиреневые тени.
Все в гостиной словно знали про нее, понимающе переглядывались. Было здесь человек десять, все ошеломленные угощением.
– Брак по любви нынче редкость, – расставив локти, рассуждал Колпаков, весь налитый свекольной кровью. – Монстр… тьфу… монстр… – Он так и не одолел это слово, жалобно вздохнул.
Коллежский асессор Костарев с налипшими на детский лобик кудерьками глядел нагло и вопросительно, в уголках губ накипела пена. Еще перекошенные до неразборчивости лица. В комнате, где прежде пили с Бочаровым чай, кто-то воинственно храпел.
– Необходимо ехать, – выручил поручик Мирецкий, появляясь в двери. – Я обязан доставить вас его величеству, королю Мотовилихи, о прекрасная королева. – Поклонился, повел рукою, будто размахивая шляпой.
Он был один из всех трезв и сообразителен, и Наденька благодарно ему улыбнулась.
Дорога была великолепной, переливались бубенцы, в лесу отдавался их перезвон, будто сотни стеклянных шариков спрыгивали с ветвей. Ветер совсем по-весеннему пел в ушах, солнце взыгрывало в кристалликах наста. Наденьке и впрямь захотелось представить себя королевой. Она горделиво глянула на поручика, сидевшего с нею рядом, он взял под козырек.
Толпы мастеровых в этот день заполнили площадь Большой улицы перед дорогой, кричали. Гулко рявкала пушка, звенели колокола. Из толпы выступил красивый дородный старшина в распахнутой шубе, без шапки, с серебряным подносом в руках. На подносе – по-мотовилихински пышный каравай со сверкающей, словно в коричневой глазури, верхнюю корочкой. На корочке стоит серебряная солонка.
Радостно выбежала Наденька из саней, отколупнула корочку, пожевала, поцеловала старшину в смоляную бороду.
– Ура-а! – шапки полетели в воздух.
Наденька была растрогана до слез.
Ее забавляла маленькая, из восьми комнат, уютная квартира, которую Воронцов приготовил. Она все еще называла про себя Николая Васильевича по фамилии, и это смешило. Мебель в гостиной, в своей спальной и столовой она переставила по-своему, но кабинет Николая Васильевича трогать не осмелилась, хотя там на столах и этажерках громоздились чертежи, книги, темные, а то и в странных радугах куски железа. Очень недоставало на стене гостиной маминого портрета, жалко сада за окнами, еще чего-то, что трудно объяснить…
Здесь гремят телеги ломовиков по булыжникам и выбоинам, недалеко кабак с визгливым аристоном. Можно было бы жить дома, но Николаю Васильевичу удобнее при заводе… Пусть другие отправляются в свадебные путешествия, у Наденьки судьба особая. Она будет помощником и другом замечательного человека, технического гения, как назвал его однажды отец.
Она ждала, не покидая квартиры, не беря книги. Николаи Васильевич приходил обедать, отрывисто целовал сухими губами, сам бросал шинель на вешалку, оставался в заношенном рабочем сюртуке, торопливо ел. Ему можно было подать пулярку и жареную подошву – не заметил бы все равно. А она-то тщилась угадать его гастрономические причуды, сама назначала повару меню. И не переодеваться к обеду он мог, и при разговоре с нею думать о своем заводе. От него пахло литейкой, и занятия его Наденька связывала с огненой фата-морганой, что видела в цехе. Даже в постели ждала терпеливо, радуясь, что на несколько минут сможет отвлечь его от насущных забот. Он выходил из кабинета за полночь, виноватый только перед ней. Наденька и полюбила его за то, что иначе он не может. Ей хотелось глазами Воронцова смотреть на людей – друзей его, врагов его – что приходили с визитами.
Попрощался поручик Мирецкий – уезжал в Петербург. Англичане тянули с графитом, вежливо скалили лошадиные зубы; со складов таможни на Васильевском острове исчез драгоценный станок для обточки цапф.
– Нас включили в колесо большой политики. Крупп может сожрать наш завод, как цыпленка, – говорил Мирецкий.
– Не дотянется, – возражал Николай Васильевич. – Обожжем.
Поручик с сомнением усмехнулся. Ему надо было еще на квартиру, где прежде жили они вдвоем с Воронцовым, но уходить, видимо, не хотелось. Он рассказал, что в гостинице «Москва», где он снимал нумер прошлым летом, поселились с ним по соседству два учтивых и нахальных типа, затащили его к себе, вздумали напоить. Мирецкий уложил обоих валетом на диване, угадав, что цели их щедрости распространялись далеко…
– Вы, вероятно, устали от вечных приключений, – посочувствовала Наденька, довольная, что ее капитану помогает такой славный человек.
– Здесь устаю, ваше величество. Николай Васильевич старается обогнать время. Мне же нравится путешествовать по времени, смотреть на мир с подножки поезда. Общественные взаимоотношения стали удивительно сложными, каждый зависит от другого либо старается подчинить другого своей зависимости. Благодаря жизни вне общества я имею дело только с кратковременными знакомствами…
– Ну, поезжай, поезжай, – засмеялся Николай Васильевич, слишком хорошо настроенный, чтобы с поручиком спорить, чтобы поручика опровергать.
Волостной старшина Паздерин, этакий по-настоящему русский человек, широкий, яркий, понравился Наденьке.
– Эх, капиталу бы мне, Надежда Михална, капиталу-у. Домами бы Мотовилиху украсил, дворец бы на Вышке возвел белокаменный. Супруг ваш Николай Васильевич всех нас такими обширными помыслами увлек!..
Приходил начальник заводской полиции, фамилия которого показалась Наденьке довольно забавной. Грубоватый, но честный служака, преданный порядку, столь необходимому для дела Николая Васильевича. Был и господин инспектор Майр. Едва переступил порог, поставив Николая Васильевича и Наденьку в неловкое положение.