Текст книги "Затишье"
Автор книги: Авенир Крашенинников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)
Взвинченный, прибежал Костя в канцелярию, едва расслышал, что экзекутор требует его к себе.
– Э-э, – скрипуче протянул тот, лаская сосульками пальцев бумагу, – приказано с завтрашнего дня быть вам в отпуску. А сейчас явиться по месту жительства господина полковника. – Он с особым интересом оглядел Бочарова: по-видимому, не очень-то понимал, почему начальство столь благоволит к этакому ощипышу…
Встретила Бочарова Наденька. В строгом, с высоким воротом платье, в убранных башнею волосах гнутая гребенка, острые локотки. Обе руки протянула Косте, он не посмел их удержать.
– Папа вас ждет!
Жарко стало ушам. Он заторопился, цепляясь за углы, за кресла, к далекому кабинету; она засмеялась вслед.
Полковник был в мундире, подусники стояли торчком.
– Временно мы принимаем другого регистратора, Константин Петрович, – напористо приступил он к делу. – А вам придется заниматься самостоятельно и много. – Указал на этажерку, которой прежде здесь не было; на ее полках теснились корешки технических книг. – Кабинетом в мое отсутствие распоряжайтесь. Я буду вас репетировать и экзаменовать.
– Господин полковник. – Костя прижал оба кулака к пуговицам. – Скажите, пожалуйста, почему вы за меня… поручились?
– Видите ли, молодой человек, во-первых, это сейчас в моде, а во-вторых, я очень поверил в вас. Если вы не хотите чувствовать себя должником, возражать не буду: такая возможность со временем представится. Да и сейчас я буду требовать от вас немалого. До лета будущего года вы должны пройти курс производства стали, познакомиться с технологической и баллистической основами артиллерийских орудий, пристально следить за статьями «Горного журнала» и прочих изданий… И еще – я вправе потребовать от вас, чтобы вы не решали никаких серьезных моментов своей жизни без моего совета… Я ухожу. Потребуется чай – без стеснения зовите прислугу. Желаю успеха.
Костя ошалело посмотрел на книги, помотал головой. Корешки изданий темнели, желтели, зеленели перед ним, будто стволы деревьев. Наконец понемногу стал он соображать. Увидел «Практическую механику» Вейсбаха, труды Кирпичева «Орудия и снаряды», Майевского «Курс внешней баллистики». Подсел к столу, намусолил палец. В животе жалобно состонало, но позвонить прислуге так и не решился.
глава девятая
Александр Иванович Иконников осунулся, заострился лицом. Тоска подкатывала к горлу, затылок ломило. За окнами набирает силу весна, солнце сучит из сосулек бусяные нити, искрами бежит по голым стволам. Истошно вопят грачи, которых в городе стало видимо-невидимо. Эта весна – не для Иконникова.
Стопка книг перед ним по статистике и экономике. Одна уж целый час раскрыта на тридцатой странице. В тетрадке быстрыми кренистыми буквами записано и подперто чертою: «Материальная основа жизни есть единственный базис всей исторической эволюции, по отношению к которому все прочее – право, нравственность, наука, религия – играет роль только надстроек».
Иконников – не кабинетный червь. Страсти к холодной теории он никогда не испытывал. Деятельная натура его с трудом приспосабливалась к вынужденному прозябанию. Дом превратили в тюрьму, выводят на прогулки по собственному двору. Но разве заключить в четыре стенки мозг, дух человеческий?
Он понимал: ничего не вернется, будущее его может оказаться страшным. Но нет сожаления, нет! По всей губернии посеяны зерна революции. Когда-нибудь они прорастут остриями справедливых штыков.
В семинарии стоял он коленками на горохе за такие думы. А потом – увлечение теологией, удивление перед черным стволом невежества, от которого пышно отпочковались индуизмы, буддизмы, христианство, ислам… Практический ум искал корней, обоняние определяло гнилостные запахи. Анафема вору и богоотступнику и обругателю святой церкви Стеньке Разину со всеми его единомышленниками, анафема Емельке Пугачеву. Священник Петр Мысловский выпытывает у декабристов сведения об участниках движения и за это получает орден святой Анны, чин протоиерея, звание члена Академии наук… Митрополит Филарет призывает с терпением ожидать от начальства исправительных распоряжений. Ложь, лицемерие, мерзость…
Сколько передумано, пережито. Молодость кончилась раньше, чем пришли годы физической зрелости… Однако сегодня трудно думать. В голове сумбур воспоминаний, прошлое и настоящее перемешивается без видимых связей. Устал, устал…
Однако до чего же везет этому Кулышову. В том, что человека, из монархических побуждений пошедшего на предательство, произвели в унтер-офицеры и назначили воспитателем в военное училище топографов и писарей, – своя логика. Государству необходимы все новые и новые доносчики, а их надо выпестовывать. Но где логика в ином? Почему именно Кулышов вывел приготовишек на прогулку и как раз к тому самому месту? Почему двое приготовишек, не страшась наказания, кувыркнулись вниз и мешок с частями станка обнаружился?
Впрочем, не это важно сейчас. Лошкарев ликует. Александр Иванович знал, в чей карман идут благотворительные деньги. И не нашли бы станок – рано или поздно Иконникова ожидал арест. Но лучше бы позже, лучше бы позже… И не в жандармском бы управлении произносить речи!.. Но верил он: чувства его, мысли станут сутью жизни Ирадиона Костенко, Бочарова, всех, кто остался еще на воле.
И все-таки как часто подступали к горлу спазмы, хотелось кричать, бить кулаками в дверь. Дурацкая болезнь изнутри подтачивала волю. Открыл врач совсем недавно катаррально-ревматическое поражение грудных органов. Благо, Анастасия не знает…
С благодарностью, потрясенный, целовал он ее руки. Ни жалобы, ни упрека. Ровная, теплая, внимательная, мягкие целебные пальцы, снимающие боль. А ведь она ждет ребенка!
– Не беспокойся обо мне, Александр Иванович, мы, бабы, народ живучий.
Нарочно огрубила слова, чтобы не губить их высокопарностью. И откуда в женщинах столько силы?
Там, за пределами загородного сада – Сибирский тракт. Иконников еще не родился, когда прошли по нему, звякая железом, чуть ли не полторы сотни декабристов. А за ними пустились в путь, жены-дворянки, нежные телом и лицом, – на каторгу! Три года назад в серых арестантских халатах пробрели петрашевцы, а следом на телегах – женщины, ребятишки… В Сибирь, в Сибирь!..
Не было мочи сдерживать чувства, не было слов облегчить душу. И не верящий в бога Иконников вдруг опустился на колени перед полкою книг и прерывисто зашептал:
– Господи, помилуй матерей наших, жен и подруг наших, утешь их в великой скорби, умерь их великие муки. Дай нам духу быть равными им по разуму и верности.
Устыдился себя, но успокоила душу молитва. И когда вошла Анастасия, Иконников, просветленный, протянул ей руки.
И погас еще один день, уронил прощальный луч на пустой стол в гостиной, на корешки библиотечных книг. А Иконников снова за чтением, голова свежа, мысли просторны. Нет таких заборов, которыми можно было бы обнести человеческий ум.
Тихо открывается дверь кабинета. Опять Анастасия. Улыбается, прижимает палец к губам, вводит Ирадиона Костенку. Но как он проник в дом?
– Через подвал, Александр Иванович, ящеркой.
Татарское лицо парня сияет, волосы схвачены ремешком – мастеровой.
– Приказывайте, Александр Иванович, что нам делать? – спросил Ирадион, весело оглядывая кабинет.
– Молодчина, умница!.. Прежде всего – наладить связь с Казанью. Переписывать прокламации от руки и распространять всеми возможными способами. И осторожность, осторожность – самое славное. Не торопитесь, чтобы не испортить дело. Обдумайте все, соберитесь.
Ирадион подошел поближе:
– Бочарову доверять ли? Мало его знаем.
– Думаю, вполне можно.
– А Кулышова, эту гадюку, порешил я убить! – тряхнул волосами Костенко.
Иконников даже руками замахал:
– Да ты с ума сошел. Все погубишь, нас подведешь. Запрещаю! Для того-то мы и должны работать, – добавил укоризненно, – чтобы кулышовы переходили к нам.
За окнами ветер вызванивал железом. Будто издалека, с Сибирского тракта, доносился этот пересыпчатый звон.
Четыре офицера баталиона поручились за Георгия Михеля, и теперь он под домашним арестом. Денщик ходит за подпоручиком доброй мамкой, чуть не с ложечки кормит. Но подпоручик небрит, глаза в красных обводьях. Стонет от ярости. С прокламациями, с просветительными речами пошли против штыков, против гигантской машины, зубья которой оттачивались и пригонялись веками! Набросив на плечи сюртук, Михель выбежал на крыльцо. Подморозило к ночи, но пахнет, как пахнет весной. Трудно объяснить эти запахи. Их рождает осевший снег, задремавшие почки, бревенчатые стены. Скорее всего, это… да, запах юного вина, кисловатого, терпкого, незабродившего. Замолаживающий запах.
Прошедшей весной показывал Капитоныч Михелю кладбище. На деревьях пощелкивали почки, зеленая дымка окутывала ветви. Свистели ошалелые птицы. Молоденькая трава пробивалась возле мраморных плит, гранитных бараньих лбов надгробий. Не было грусти, не являлась холодная мысль о том, что и ты когда-то обратишься в тлен, в прах, в землю, из которой произрастают деревья и травы.
Капитоныч торжественно остановился возле памятника герою Отечественной войны майору Теплову. Встал во фрунт, сморгнул слезинку: Крым вспоминает старый бомбардир. У Михеля не было таких воспоминаний. Вежливо помолчал, тихонько пошел к церкви. Лаптями, сапогами, костылями убита вокруг нее земля. И круглая чугунная плита в этой земле. Отвратительный чугунный змей обвился, вцепился пастью в свой хвост. Посередине два провала – два вытекших человеческих глаза, дыра вместо носа, горький рот, как на масках греческой трагедии. Провалы забиты пылью, затерты навозом. Церковным вытертым полууставом – посвящение. Не все смог Михель разобрать. Дочь пермского исправника Тася… Даже после смерти топчут юность! У Михеля волосы зашевелились.
И вот теперь опять почему-то вспомнилась эта чугунная плита, На баталионном плацу вчерашние мужики тянут носок, едят глазами начальство. Барабан, барабан, барабан!.. Винтовки Карля. К ноге! На ру-ку! Пачками – пли! Слепые пули смертью жалят землепашцев, мастеровых людей. Над телами расстрелянных топчутся равнодушные сапоги, лапти, туфельки…
Подпоручик совсем зазяб. Надо было возвращаться. Но комната, которой прежде он как-то не замечал, стала тюремной каморой.
– Георгий Иванович, голубчик, – забеспокоился денщик, – застудитесь, не ровен час. Пожалуйте бриться: я приготовил.
– Ты прав, Петр, ты прав. Можно и застудиться.
глава десятая
У Наденьки Нестеровской звонко на душе. Она радуется весне, она бегает по саду за Ольгой Колпаковой, приподняв одной рукой юбки, ловя другою на лету блестящую капель. Обе смеются, обе раскраснелись. Ольга обнимает холодный ствол, закатывает дурашливые глаза, хохочет:
– Господи, хорошо-то до чего! Будто заново на свет выскочила!
Но в глазах у Ольги грустинка, и веселость Ольги чрезмерная, наигранная. Наденька понимает: это оттого, что Иконников и его сподвижники под арестом, но хочется ли сейчас о том думать! Как празднично на душе! И Пушкин, Пушкин: «В крови горит огонь желанья, душа тобой уязвлена…» Мама всегда говорила о Пушкине так, будто он только что вышел из комнаты. Смешная и странная тетка, мамина старшая сестра, ворчала, когда репетитор Бонэ внушал Наденьке, что ничего нет на свете прекраснее французской литературы.
– Не слушай ты этого стрекозла. Все они нашему Пушкину в ливрейные не годятся.
Для Наденьки Пушкин был всем: летом, осенью, весной, зимой, был целым миром. Пушкин и музыка… Если б не это, она бы задохнулась в Перми.
– Ну что ты куксишься? – накинулась Ольга. – Ма-асковская барышня!.. Скоро травка поспеет, закатим пикник на полянке. С шампанским! И я отобью у тебя поручика. У-ух, какой он: огонь, страсть. Долго ты будешь его мучить?
– Перестань, Олга!
– Ведь влюблена? Говори: влю-бле-на. – Ольга поймала Наденьку за плечи. – А что твой студент?
– Запирается в кабинете, – обрадовалась Наденька перемене разговора. – Странный он…
– Бедный, бедный. Меня бы выслали в другой, чужой город, не знаю, как перенесла бы!.. А вот я его влюблю. Заласкаю, зацелую – все позабудет!.. Прямо сейчас.
И захохотала, побежала по талому снегу к дому.
– Не смей, слышишь? – рассердилась Наденька.
Но разве остановишь Ольгу?! На полу мокрые следы. Она уже у дверей кабинета.
– Откройте на минуточку, Константин Петрович!
Бочаров появился в двери всклокоченный, ощетиненный какой-то. Ольга хватает его за шею, пригибает его и яростно целует куда попало. Костя вырывается, захлопывает дверь. Ольга хохочет, выскакивает к Наденьке.
– Чего же ты сердишься? Не жадничай… А-ах, так ты и в студента влюблена!..
Наденьке не хочется ссоры. В самом деле ей очень жалко Костю. В последнее время он совсем погрустнел, задумывается на полуслове, ерошит волосы, а иногда шепчет: «Я еще докажу им».
У него, как у Степового, есть другая жизнь. Так хочется хоть краешком глаза в нее заглянуть. Осторожно зовет его Наденька на откровенность, расспрашивая о Петербурге. Бочаров отвечает вежливо, но уклончиво.
Вчера утром Бочаров немного запоздал. Вошел боком, чуть сутулясь. И протянул Наденьке букетик подснежников, чистых-чистых, влажных еще от утренней свежести. Тонкий, едва уловимый запах таился в непрочных лепестках. Протянул и заторопился к кабинету.
Вечером Наденька показала цветы Степовому. Поручик криво усмехнулся:
– Напрасно вы доверяетесь юноше. Он с двойным дном.
«У каждого, наверное, это двойное дно…» – Наденька взглянула на Ольгу, внезапно посерьезнела.
– Скажи мне, наконец, почему ты так легко живешь, Ольга?
– Пока молоды, надо жить.
– Как? Для чего?
– Нам одна дорожка: выйти замуж, наплодить детей… – вдруг со злостью ответила Ольга. – Поверила, могут жить по-другому, потянуло к ним, а их отняли у меня! Все рассыпалось, все!
– О чем ты, Ольга?
– Брось, брось!.. А ты люби своего студента, если любить вообще умеешь!
Она махнула рукой и кинулась к воротам.
Пробежав все комнаты, Наденька бросилась к отцу:
– Какая мерзость, какая мерзость!
Нестеровский повернулся вместе с креслом. Был он по-домашнему расслаблен, только что выкурил мягкую сигару. Но сразу подтянулся, поднял плечи, словно ощутил на них эполеты.
Сбивчиво рассказала Наденька: Ольга Колпакова, поручик Степовой, да и не только они намекают ей на какие-то чувства к ссыльному студенту. Неужели отец не видит, что постоянное присутствие в их доме молодого человека Наденьку компрометирует? Если же есть в этом какая-то цель, то Наденька должна знать ее и соответственно себя поставить.
Нестеровский поднялся, заложил руки за спину, заходил по кабинету. На полированной крышке стола ломалась, двигалась его тень.
– Заранее прошу тебя ничего Бочарову не говорить. Он неопытен, вспыльчив, может натворить бог знает что… Через год в Мотовилихе будут строить новый завод. Потребуются специалисты, а их кот наплакал. Бочаров учился в горном институте, там же, где я… Юноша он умом живой и цепкий, может нам весьма пригодиться. Вот почему я решил занять мозг его полезными науками.
В шляпке и пелеринке на меху жарко, но Наденька прислонилась к дверному косяку, слушала, раскрыв глаза.
– Может быть, я зашел слишком далеко, – продолжал Нестеровский, – однако отступать нельзя. Я обязан доказать, что существуют иные методы воспитания, чем те, которые принято сейчас называть исправительными, и не хочу, чтобы надо мной смеялись и полицейские и нигилисты. А покамест пусть о нас говорят в Перми, как вздумается. В нашем городке и ребенка вымажут грязью…
– Какой ты чудесный у меня, папа! – Наденька поцеловала отца в щеку, поспешила к себе.
В своей комнатке сняла с полки томик Пушкина, просунула меж страницами палец, открыла, прочла вслух: «Откуда чудный шум, неистовые клики? Кого, куда зовут и бубны и тимпан? Что значат радостные лики и песни поселян?»
Она не понимала, что с нею происходит! Быстро разделась, нырнула в холодную постель, колени к подбородку. Почему-то вспомнила, как в детстве, в доме тетки, отбивалась от мамок и нянек в спаленке, раздевалась всегда сама. Так с улыбкою и заснула.
глава одиннадцатая
Он стоял над Камою на том самом яру, с которого зимой сбросили они с Некрасовым мешок. Дерево все так же цепенело в наклоне, но лед на реке потемнел, не было в нем уже тяжелой прочности. Там и сямразъедала его талая вода, ручьями низвергающаяся с обрывов. Она набухала под берегом, наползала, точила ледяные закраины, отдирала их от земли. В этой незаметной глазу работе таилась буйная взрывчатая сила. Вот-вот исполнится день, и грянет она. А пока еще холодный ветер морщинит забереги, старается дыханием своим обратить их в лед. Косте жарко, он подставляет под ветер лицо, расстегивает крючки ворота. Ах, если бы кто-нибудь знал, что пережил он за эти дни!..
Полковник Нестеровский предложил переселиться в его дом. Что же это: великое счастье быть рядом с Наденькой или из него все-таки выстругивают шпиона? Нет, вам не удастся, господин подполковник Комаров, вам ничего не удастся!
Он шагнул за перегородку, вытянул из-под кровати баульчик, забил его всякой мелочью, подвязал к ручке узел с одеждой и остановился перед хозяйкой.
– Спасибо за хлеб и соль, за ваши заботы.
– Что же поделать, голубчик, – ответила она, не подымая глаз. – Опять мне одной быть. – В голосе ее почудилась злость, но Костя не стал об этом раздумывать, поспешил к Капитонычу.
Усы у Капитоныча сползли на рот, нос отмок:
– Не забывай меня, крестник. И пореветь охота будет – угол, отыщется. Нашему брату таких углов на земле мало. Вот, бывало, когда наши офицера, после замирения, с ихними офицерами шампанское дули, а мы гнили в госпитале, уж так реветь хотелось. А нельзя – стыдно…
В руке – баульчик, узел. Шел вниз от церкви ученик горного начальника, студент у жизни Константин Бочаров. И вспоминал, что вон там, на закраине кладбища, где похоронены безродные и бесфамильные, собрал Наденьке букет первых белых цветков. А в том домике, где крыльцо с двумя столбушками по бокам, ел свой первый в изгнании горький хлеб… У одного из студентов его курса через ягодицы была татуировка по латыни: «когито, эрго сум» – «я мыслю, следовательно, существую». Студент пояснял любопытствующим, что задним умом он куда сильнее. Прежде Костя смеялся, а, пожалуй, напрасно.
Он уходил мимо распахнутых питейных заведений. Пузырилась, перемешанная со снегом и навозом липкая грязь, лошади ломовиков, перемазанные до паха, теребили желтыми зубами сено, свисавшее с одной из телег… И он тоже чувствовал себя в грязи, тоже был привязан к какой-то оглобле. Он шел по улице Торговой, забранной уже глухими ставнями, и думал о заслонах, закрывающих от него жизнь, думал и до боли поджимал губы. Он вышел на яр, с которого скинули они с Феодосией станок, увидел, как пробуждается подо льдом буйная сила реки, и сказал себе: «„Я мыслю, следовательно, существую“, но я все сделаю для того, чтобы не было жалким это существование…»
Но пока, пока – лишь знакомый путь, лишь известный адрес. Вот сейчас свернуть за угол, и будет высокий забор с вытесанными маковками по остриям. Ветки лип, берез в прозелени почек. Ворота, калитка с львиной мордой, жующей кольцо.
– Пошалуста, коспотин Почароф.
Это экономка. У нее унылый немецкий нос, вместо щек два желтых соленых огурца.
– Вам сюта, – с неодобрением говорит она и ведет Костю за особняк.
Там среди лип уместился флигелек в два окна, с черепичной голландской крышей и флюгаркой на шпиле. Флюгарка вертится – ищет ветра, но ветер переменчив. Прежние владельцы особняка содержали во флигельке семью швейцара. Потом Нестеровский ставил мелкие опыты, испытывая давлением воды образчики чугуна и меди. Ныне комнатка побелена, к окну придвинут письменный стол, два кресла по углам, этажерка с книгами, шифоньерка для платья. За кольцевой по верху занавесью кровать с чистой постелью. Окно раскрывается в сад, на вешний воздух, на птичьи пересвисты. Сказка из «Тысячи и одной ночи»! И все-таки Бочарову не по себе, словно получил монету, но она оказалась фальшивой. Он ждал, когда экономка уйдет, чтобы переложить содержимое баульчика в ящики шифоньерки. Экономка же, презрительно отпятив нижнюю губу, все осматривала Костю. Наконец она с сопением удалилась.
Но едва Бочаров принялся за дело, под окошком послышался нутряной смех купеческой дочки Ольги Колпаковой и голос Наденьки. Костя смешался, забросил баульчик в шифоньерку, прибил волосы, мгновенно откинулся на кресло.
– Вам будет здесь удобно? – спросила Наденька. – Заниматься можете у себя или в кабинете, как угодно…
– Здесь очень хорошо, очень, – соглашался Костя.
Ольга беззастенчиво отдернула занавеску, попробовала рукой постель:
– Жестковато, да ничего – я не привередлива.
Толкнула Бочарова бедром и захохотала. Наденька вспыхнула, и у Бочарова побагровели уши, но Ольга даже не моргнула, повернулась на каблуках, потащила Нестеровскую в сад. Костя долго еще различал их голоса.
Жизнь устраивалась в новой колее. Собственно, занятия Бочарова не изменились. Нестеровский объяснял, в чем заключается секрет массовой выплавки однородной стали, крупных отливок, экзаменовал по устройству четырех-, двенадцати-, двадцатичетырехфунтовых орудий, их нарезки и казенной части.
– Изрядно, – добродушно итожил он. – У вас, молодой человек, отличные способности.
Левушка совсем подружился с Константином Петровичем. За последний месяц младший Нестеровский вдруг вытянулся, повзрослел, однако Детских игр не забросил. Иногда пробирался к Бочарову во флигелек и воображал себя разбойником, а Константина Петровича богатым пленником.
– Где ты спрятал свой клад? – допрашивал он, точа о край стола деревянную саблю и свирепо крутя глазами.
– Зарыл его под пятым деревом слева, – подыгрывал Костя.
Развязав веревки, «разбойник» выталкивал «пленника» в сад.
Но тут же игра позабывалась. Все деревья за какую-то ночь разом вздохнули и выбросили в воздух зеленое пламя. К нему с добрым гудением торопились греться всяческие жуки; над звездочками мать-и-мачехи прыгали бабочки. И оба – разбойник и пленник – радостно слушали весну.
А как хорошо было распахивать створки окна в утренний холодок, в мелькающие пятна солнца. Птичий гомон врывался во флигелек, будто внезапная вспышка радужного света.
Однажды Наденька в шляпке, в накидке подбежала к окошку:
– Собирайтесь, Константин Петрович, быстрее!
Кучер полковника сидел на козлах коляски, перебирал вожжи. Караковый рысак породисто косил лиловым зрачком, всхрапывал. И – опять поручик Стеновой! Устроился барином, сунул руку в бок, самоуверенный, красивый. Рядом с ним Ольга, разрумянившаяся, глаза дурашливые. Костя даже отступил. Но Наденька топнула:
– Да помогите же мне!
Костя на миг почувствовал ее теплый локоть, сам очутился на сиденье рядом с Ольгой.
– Трогай, Зиновий! – велела Наденька.
Рысак загнул голову, обрадованно фыркнул.
И вот вылетели на Каму. Толпы осыпали крутой берег. Многие скинули шапки, крестились. Вопили, свистели мальчишки. По Каме сплошной лавиной пер осатаневший лед. Полосатые бока льдин вздымались и опадали, с треском сшибались крутые лбы. Грохот, скрежет, стоны, брызги. Пламенно вспыхивает вода, проваливается мраком. А издали – гром, гром, гром. Словно там огрузла гигантская туча и никак не может разрешиться и рычит в ярости.
– Ура-а! – Ольга сорвала шляпку, больно ударила каблуком в Костин сапог.
Толпа дружно подхватила, приседая от радостной натуги.
У Кости защипало глаза, он поскорее отвернулся, втянул в ноздри воздух. Поручик что-то говорил Наденьке в самое ухо.
Бочаров старался не думать об этом, старался вслушиваться в ливневый шум ночного сада, но ничего поделать с собой не мог. Совсем рядом спит она, сунув ладошку под щеку. Нет, она не спит, она тихонько пробирается по саду, и шорох деревьев скрадывает ее шаги. Лунный свет в окошко меж стволов, тени и бледные полосы. Ее не видно в этих полосах – она в белом, как невеста. Сейчас, вот сейчас легонько стукнет она в раму…
Кто-то постучал. Костя уткнулся в подушку, но стук повторился. Костю – в жар, в озноб.
– Тихо, Бочаров, тихо…
Татарское, скуластое лицо, длинные волосы. Да ведь это же парень, которого видел Костя в библиотеке Иконникова.
– Одевайся, Бочаров. Александр Иванович зовет тебя!
Костя через окно спрыгнул в траву, прикрыл створки.
– Я Ирадион Костенко, – шепотом назвался портняжка. – Да не к воротам, чудной. За мной иди.
Они отодвинули доску в заборе, миновали, спотыкаясь, какие то гряды, вышли на узенькую, стиснутую оградами улицу. Пахло пылью, гнилым, прогорклым. Здесь, наверное, никогда не бывало весны.
– Однако ж ты не трус, – белозубо в темноте улыбнулся Костенко.
– Да я ни о чем не успел подумать…
Шли быстро. Порой навстречу попадались темные фигуры, Одни покачивались, цеплялись за стенки, другие замирали с угрозой. Ирадион держал руку в кармане.
Неожиданно вырос шпиль кафедрального собора, выбеленный луной. Она округло висела над городом в беззвездном небе. Возле дома архиерея и семинарии светло, хоть читай. Но Ирадион свернул в переулок, подполз под забор. Было сыро, что-то налипло на руки. Следом за Костенко перебегая от дерева к дереву, Бочаров очутился под самой стеною дома. Ирадион по пояс стоял в каком-то овале, обрамленном кирпичом, бесшумно отнимал тесовые перекрестья забитого окна. У Кости от возбуждения постукивали зубы.
Они протиснулись в подвал, закрыли за собою лаз. Темень непроглядная. Ирадион нашарил руку Бочарова, потянул. Точкой прорезался свет, портняжка открыл дверь, она оглушительно скрипнула. Узкая лестница вела наверх, на исходе ее стояла свеча. Пыльные запахи подвала сменились жилым духом табака и кухни. Перед Бочаровым был знакомый коридор и дверь в кабинет Иконникова.
Александр Иванович стоял перед входом в халате, радостно разбросил руки, обнял Ирадиона, подал Косте ладонь. Пальцы были сухими, горячими.
– А земля все-таки вертится, – сказал, жестом приглашая в кабинет.
С интересом оглядел Бочарова, потеребил бородку. Движения его, заметил Костя, стали теперь совсем не такими, как тогда, в канцелярии Комарова: нервически резкими, беспокойными.
– Повзрослел, возмужал, – говорил Иконников. – Ну, садись и рассказывай.
Будто заново пережил Костя и пустоту, которая оказалась вокруг после провала организации, и советы старого бомбардира, и разговор с жандармским подполковником. Все было будто вчера.
– Вы, Бочаров, человек впечатлительный, импульсивный, – заговорил Иконников. – Потому и трудно вам выработать в себе умение трезво оценивать обстоятельства. Но это придет, придет… Значит, полковник Нестеровский готовит вас к Мотовилихе, – он улыбнулся глазами, помял бородку. – Я тоже готовлю к Мотовилихе. Обстановка складывается так, что почти беспочвенная моя идея становится реальностью.
Ирадион несколько ревниво следил за разговором, ему, очевидно, хотелось, чтобы Иконников обратил внимание и на него, но Александр Иванович продолжал:
– Жаль, что я ничего не успел. Вам придется начинать почти заново, в изменившихся условиях, когда борьба идей под давлением сверху станет скрытнее, сложнее, а потому и ожесточеннее.
Он оборвал себя, обернулся к Ирадиону:
– Так вот, друзья мои. В Пермь прибыл флигель-мерзавец Мезенцев. Комиссия под эгидой Комарова сложила свои полномочия. В моей библиотеке снова произвели обыск. Конечно, ничего не нашли! Я говорю все это к тому, что следствие все равно с места не сдвинулось и скоро будет закончено. Считайте это советом старшего товарища, завещанием, чем угодно, но я очень прошу вас помнить о следующем. Пока в городе Мезенцев – никаких актов не производить. Пусть жандармы сочтут арестованных за всю организацию.
Протянув руку к полке, не глядя, взял Иконников свежий номер «Губернских ведомостей», глуховато, негромко прочел: «Пермский городской голова, купец Егор Александрович Колпаков и почетный смотритель пермского уездного училища, коллежский асессор Николай Григорьевич Костарев заявили пермскому полицмейстеру, что они, желая оказать посильное участие для охранения благосостояния жителей города Перми и по возможности содействовать мерам, принимаемым правительством, составили капитал в тысячу рублей серебром для выдачи их тому, кто откроет злонамеренных людей, в случае посягательства их на поджог или на расстройства общественного спокойствия подбрасыванием писем и других возмутительных бумаг».
Иконников несколько раз передыхал, в груди у него похрипывало. Теперь он с гадливостью откинул газету.
– На низменных чувствах обывателей… думают сыграть!.. Теперь вы понимаете? В семинарии немало наших людей, немало их и по губернии. Со всеми прекратите связь. Ирадион, ты должен по возможности предупредить… Капитоныча даже не навещай более. Ясно? А вы, Бочаров, ждите: скоро вас позовут. Ко мне приходить впредь запрещаю. Все! Прощайте, друзья мои. Будет великий час, «не пропадет наш скорбный труд и дум высокое стремленье».
Ирадион швыркнул носом, обнял Александра Ивановича. Костя тоже чуть не плакал… Он готов, готов был на все…