Текст книги "Затишье"
Автор книги: Авенир Крашенинников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
глава пятая
Не Мотовилиха – вавилонское столпотворение. Шлаковые отвалы, что были близ Троицкой церкви, разнесли за лаптями, за сапогами и колесами по всем улицам, и босоногие мальчишки напарывались на острые осколки. Сотни мастеровых, которых кризис выбросил за ворота заводов и фабрик, лохмотные мужики, помиравшие с голоду на пятачках худородной земли, – все с упованием крестились на церковь, искали капитана Воронцова.
Трудно было поймать капитана. В заводоуправлении, низком каменном доме, выходящем окнами на пруд, уже начали заводиться чиновники, шкивы канцелярской машины заработали. Правда, Воронцов покамест подкручивал их, не давал плодиться. То видали его в цехах, где внедрялись кузнечные и сталеплавильные горны. То землекопы, слушаясь его голоса, бежали ковырять выжженные и утоптанные камские наносы. Ржали лошади, верезжали колеса, гудело железо. Умелой рукой вздыбил капитан Мотовилиху, пустил в галоп. Округлились глаза капитана, сделались жесткими, будто булатная сталь, впали щеки, лицо почернело. Никому не давал пощады и себя не щадил. И когда ночь забивала людей в избы, госпитальное окно желтело и желтело, вовсе одинокое на Большой улице: экономии ради не нанял Воронцов архитектора, сам чертил профили и фасы будущих цехов. Сидел за столом в одной полотняной рубашке, вращал циркуль, пощелкивал линейкой. Слуга приносил на подносе парящий кофейник…
Прямо с извозчика Бочаров направился в госпиталь. Табор в Мотовилихе немножко оглушил, да и усталость от пережитого за эти дни сказывалась, но капитан наказал быть у него сразу с дороги, в любое время суток. Встретил Костю врач. В руках у врача – альфонсин, тряпочка. Посоветовал поискать капитана в конторе.
Воронцов действительно оказался там: наскакивал на лесничего, доказывал, что углежжение в печах при самом заводе куда выгоднее, чем в лесу. Увидев Бочарова, поздравил с возвращением.
– Поручик Мирецкий обстреливает меня, просит помощника, – заметил как бы между прочим. – Вы пассажирским?
Да, Костя приехал пассажирским. Поселив в Куляме для назидания роту солдат, капитан Стеновой забрал арестованных, среди которых был и вожак с простреленной рукой, погрузился на свой пароход. Костя отговорился делами, Степовой не настаивал: оба сожалели, что оказались по одну сторону баррикад. Местная знать провожала губернатора со слезами благодарности, щеголеватый пристав даже влез по колено в воду. От всяких приглашений отобедать Бочаров отказался наотрез, сидел у Камы, кидал в воду голыши… Но вряд ли все это нужно начальнику завода.
Воронцов подхватил Костю под руку, увлек в кабинет. Здесь все было обставлено по-деловому: гладкий стол красного дерева, шкап со справочниками и сочинениями по горному производству. Капитан вытянул за цепочку часы, втолкнул обратно в кармашек.
Слушал с вниманием, наклонив голову к плечу, не перебивал. Костя рассказал об Епишке и Силине, а когда дошел до бунта, еле справился с волнением.
– Ну что ж, – сказал Воронцов, – все это нам на пользу. Деревня сама разлагается и дает заводам дополнительную и дешевую рабочую силу. И притом на такие участки, куда преступно было бы посылать опытных мастеров.
– Деревня не разлагается, – возразил Бочаров, – ее разлагают. Мужик бросает землю потому, что корни у него подрезают, а новые пустить некуда!
– Можете сегодня отдохнуть, – перебил Воронцов и вызвал рассыльного.
Костя ушел на улицу. По ней все так же двигались толпы разнообразного люда, столбами вздымалась пыль, бойко торговали магазины, двери питейных заведений не закрывались. На самом углу, недалеко от пруда, стоял извозчик: нескладный долгоногий парень в армяке и новеньком картузе. А за ним – Ирадион Костенко, все такой же долговолосый, остроглазый. Пошел к Бочарову, раскинув руки:
– Здравствуй, здравствуй, давненько не виделись. После погуторим, а пока скажу: ждал тебя с парохода, прозевал… В субботу в шесть вечера будь на кладбище у чугунной плиты. Непременно будь. Интересного много!
Яша Гилев без Бочарова распорядился: вещи были перенесены в избушку, а сама избушка выскоблена добела, вымыта с дресвою. В ней – деревянный топчан, мягко застеленный; под единственным оконцем домодельный стол на треножке; в углу на полочке простенькая иконка: богоматерь с толстеньким Христом на коленях.
Наталья Яковлевна привела Костю сюда, спрятав руки под фартуком, ожидала, что постоялец скажет. А Костя радовался: избушка напоминала флигелек, в кустах потенькивали птицы, трава свежо зеленела возле самого порожка.
– Столоваться у нас будете, – говорила Наталья Яковлевна. – А чтоб неловко не было, вместе придумаем, сколько платить…
Она предложила Косте молока, принесла кринку, обернутую берестою, доверительно рассказывала:
– Я да Катерина хозяйство-то содержим. Мужики мои угорают, не до земли им. Так, копаются в охотку, тяжелое исполняют. Яша-то все мне твердил: чего ты маешься, маманя, денег ли не заработаем. А как встал завод, вышла моя правда – прокормились.
Вспомнил Костя Епишку, Евстигнея Силина, других кулямцев. Им земля – сама жизнь. Как же они будут здесь, при заводе?
Еще узнал Бочаров от Натальи Яковлевны, что нынче все ушли на работу, а Мирон Иванович спит, вот и приходится ей занимать гостя всякими бабьими заботами да охохоньками.
– Надолго ли затеяли? – По дрогнувшему голосу, по растерянному движению рук Натальи Яковлевны догадался Бочаров – это было для нее главным.
– Думаю, что надолго…
– Та-ак, – без всякого выражения сказала Наталья Яковлевна, взяла кринку, тихонько прикрыла дверь.
А он устало лег на топчан, затылком на скрещенные руки. Все-таки какое блаженство впервые за столько дней вернуться в свой угол, какое блаженство вытянуться во весь рост, так что похрустывает в суставах.
И сразу – резкий до осязаемости сон. Скорбно смотрит мама на Костю, закрывает его. А за спиною зеленые, желтые, оранжевые языки пламени. Люди там горят, мужики горят, и Яша, и K°стенко. Кокшаров кричит что-то неслышное в реве. А вот взметнулась обмотанная в тряпицу рука и опала. Наденька стоит в стороне, пламя медленно ползет к ней извилистыми языками, она колеблется, отступает, руками заслонив лицо, становится все туманнее, все бесплотнее. Костя рвется к ней, но словно прилипли его ноги, и дыхание огня уже овевает его…
Он открывает глаза: луч солнца полосою через лицо. Во рту погано, словно глотнул уксусу…
Из ночи в ночь повторялся этот сон, и Костя измучился. И время до субботы тянулось бесконечно. Подымалась утренняя заря то расплавленным металлом, то петушиными чалыми перьями, а вместе с нею пробуждались звоны чугунных бил. Звонили дробно, весело, и Мотовилиха размежала заспанные веки, потягивалась, стряхивая дрему, торопилась к заводу, чуть помедлив у церкви, чтобы перекреститься. Господи, благослови, не отымай работы, не пускай по миру. Дай здоровья капитану Воронцову… Не гнушается начальник завода нашим братом, говорит: мол, вместе станем учиться плавить сталь, лить пушки. И не запанибрата, и не гремит, ничем на хозяина не смахивает…
Так судили о Воронцове и в семействе Гилевых. Алексей Миронович, Яшин отец, вначале сомневался – не прикидывается ли бойкий капитан, не мягко ли стелет. Но как-то Воронцов собрал плавильщиков на вольном воздухе и принялся рассказывать, как будут они варить сталь. Прутиком чиркал по песку: и с завязанными глазами нарисовал бы кричные горны, горшочки тиглей, пудлинговую печь… Мастеровые присели на корточки, следили за концом прутика. Через их головы перегнулись другие – кивали, поддакивали. Понаторевшим в выплавке меди плавильщикам и засыпщикам суть была понятна. Но когда Воронцов, как бы отдергивая рукой занавеску, стал показывать, что вот здесь бы укрепить бессемеровскую грушу, там задуть печи братьев Мартенов, то-то бы развернулись, – никто, пожалуй, не сообразил, о чем он помышляет. Однако мотовилихинцы – народ тертый, даже не моргнули. А потом Алексей Миронович, подымаясь в гору, вдруг остановился и, впервой за много лет, оглянулся на завод. Мать честная, так, значит, все, чем до сих пор даже перед иными куражился, – помирает! Пожалей свое старое мастерство – и останешься на головешках блажить с угару. Капитан-то в надежде: Мотовилиха все на лету схватывает, не посрамит ни его, ни себя, не устрашится новой работы. Не посрамим, не устрашимся!
Дома он поскандалил со своим стариком.
– Медь тебе сдалась. Люди-то с головой о мартынах думают, а ты – медь!
Старик заплевался:
– Кого учишь, кого учишь, опарыш? Да сколь живу, никогда такого не слыхал, чтобы медь хаяли. Медь бога и царя славит, понял? А этот поскакунчик ваш пыли накрутит да в кусты… Знаем, всякое видали!
– И пароходы раньше не ходили – не сдержался Яша.
– Ах ты, пашшенок, – вконец расходился старый Мирон, полез с кулаками. – Много воли захотели! Да я вас вместе с вашим капитанишкой – тьфу! – Попал плевком в бороду, заковылял к двери, в сердцах хлопнул. Вернулся, сложил дулю, просунул в щель. – Еще придете за Мироном Гилевым, в ноги, в ноги! – Опять хлопнул.
Костя сидел в сторонке, не знал, как к этой перебранке относиться. Наталья Яковлевна вошла озабоченная, укорила:
– Зубоскалите над дедом, а ведь он мается.
Алексей Миронович помрачнел, погрозил Яше пальцем.
Но когда разговор не касался наболевшего, в семействе этом, видел Костя, все идет на добрый лад. Лишь он, Бочаров, никак не мог настроиться на него, был, как говорили здесь, сбоку припека. Да только ли в семье Гилевых?
Еще до заводских сигналов будили его каждое утро непривычные до сих пор звуки: петушиные боевитые вопли, стенания куриц, трубные рыки коров. Он выбегал из домика, ноги ожигала роса, дымной проседью лежащая на травах. И так хотелось, чтобы было одно лишь пробуждение, а день бы не приходил, не колол шлаком, не опутывал мелкими заботами.
Наталья Яковлевна успевала выгнать корову пастуху, накалить чугунки, испечь хлебы – «мяконьки». Эти хлебы и в самом деле были такими: давнешь ладонью – сожмутся и опять встанут. Всякий раз за столом вспоминал Костя хлеб, которым угостили его в Куляме.
Перед едой все дружно крестились, даже Костя – чтоб не обидеть хозяйку. Прихватив узелочки с обедом, спускались под гору к заводу, по дороге уже толковали о том, что сегодня надо выполнять. Костя молчал, нервничал. Незнакомые мастеровые на него косились. И одеждой отличался он ото всех идущих мимо церкви мотовилихинцев, и положением своим. Он имел право выходить на службу куда позднее, но оставаться дома тоже было невмоготу.
Капитан Воронцов, по-видимому, не мог найти ему подходящего применения. Бочаров чертил, считал всяческие цифры, составлял бумаги, исполнял массу докучливых обязанностей, а порой просто шлялся по стройке.
Вся узкая и длинная, версты на две, площадка вдоль Камы кишела людьми. Кричали, матерились, весело хохотали. Еще нет цеховых стен, а на фундаментах уже выкладывались горны. Вон Андрей Овчинников, в широком запоне, в сбитом на затылок картузе, поблескивает зубами, посвистывает. Огнеупорный кирпич будто сам пристает к его ладони. Лицо Андрея горит, ладно ходят сильные плечи – будто поет хорошую песню. Нет, тогда в госпитале он не хвастал: мотовилихинцы все могут. И Яша с отцом и другими доделывают глубокий каменный чан для литья. Косолапый, будто шкап на ножках, кирпичных дел мастер – из города – поругивается только для порядку.
Наверное, всем им бельмом на глазу кажется Константин Бочаров.
Он побежал по развороченной земле, увертываясь от лопат, телег, балок, огибая деревянные стенки, перепрыгивая ямины. Воронцов развернул на плоском камне чертеж, три угла его пригнетил голышами, на четвертый оперся коленом; объяснил мастерам:
– Фундаменты не должны сопрягаться со стенами. Построим стены сперва деревянные, так будет скорее. После по дереву наведем кирпичную кладку, а доску извлечем изнутри, не останавливая плавки.
– Пожару бы не приключилось, Николай Васильевич.
– Огня бояться – сталь не варить. Ну, с богом!
Костя увидел его треугольное обветренное лицо, прилипшие ко лбу волосы, сказал решительно:
– Я не могу больше быть наблюдателем.
– Отлично! – Воронцов взял его под руку. – Теперь вы имеете представление о масштабах завода. После торжественной его закладки назначу вам дело: не рады будете. – Он засмеялся, дернул усом. – Наберитесь терпения. Кстати, говорят, что в Куляме вы показали себя с самой выгодной стороны. Это нам на руку…
Тут же его окружили бородатые купеческого вида подрядчики, и Костя остался один. Полуденное солнце расцвечивало огромную стройку яркими пятнами, отражалось в Каме, будто в синем стекле. Даже кирпич, наваленный в коробья на крестьянских телегах, казался раскаленным.
Рабочие поторжного цеха, вчерашние мужики, вели казенных лошадей под уздцы осторожно, будто фарфоровых. В глазах мужиков я улыбка и слеза; одежда излохмачена, присыпана красной пудрой, И Евстигней Силин ничем от иных не отличался, шел, уставясь перед собой, лаская пальцами уздечку.
«Значит, уцелел после бунта», – подумал Костя, крикнул обрадованно:
– Здравствуй, Евстигней!
Тот оглянулся, будто его кнутом обожгли:
– Господин Бочаров? Стойте, братцы, это господин Бочаров!
Человек двадцать задержали лошадей, обнажили головы, обступили Костю. Остальные тоже приостановились, но, смекнув, в чем дело, тронулись дальше. От последней телеги, молотя руками воздух, бежал Епишка, прорвался к Бочарову, чуть не боднул лысиной:
– Омманул, едрена вошь, пошто омманул?
– Погоди, – отодвинул его Евстигней, – не стрекочи. Может, и не господина Бочарова вина.
– Какая вина, что случилось? – Костя побледнел.
– Прибыли мы, – приступил Евстигней к сути. – Пошли к старосте Паздерину: так и так, вот бумага-договор, отмеряй нам участки под усадьбу, лесу давай. Зима скоро, не успеем. А он этак шелковенько: «Все будет по закону». Кликнул землемера: «На Вышке, говорит, им отдели, к пруду». Воспряли мы, пошли за землемером. И заревели в голос. Вышка-то горой оказалась, да такой, что камень не удержится и глина сплошь. «Что же ты, – говорим, – рогаткой тычешь, нешто тут можно жить, не мухи ведь?» – «Мое дело маленькое, – отвечает, – прикажут на воде вешки ставить, и воду обаршиню. Недовольны – идите к Паздерину».
– Да короче ты, Евстигней, а то штраф будет, – подтолкнули Силина.
– Рад бы… Сказал Паздерин: «Коль другой земли надо, так и разговаривайте по-другому – со звоном. В городе все кататься любят, лапотники». Ахнули мы: ребятишки, бабы по чужим избам рассованы – за место плати. Харчи каких денег стоят! Два дня искали господина начальника завода, а тот прогнал: «И без вас у меня дел по горло, идите к старосте, требуйте по закону или в суд подайте». Что тут поделаешь? Кто при деньгах был, покряхтел, развязал мошну перед Паздериным. А мы вот нарыли в горе землянок…
– Но это же грабеж! – Костя даже задохнулся. – Непременно все передам господину капитану!
Мужики поклонились, надели шапки, обрадованно запонукали лошадей. Бочаров расстегнул сюртук: стало совсем жарко, рубашка вымокла под мышками. Вообще-то никаких доказательств самоуправства Паздерина и копить не нужно. Кто по доброй воле согласится жить на горном склоне чуть ли не в сорок пять градусов крутизны? Лишь по чрезмерной занятости своей не обратил внимания капитан Воронцов на то, в каком свете выставляет староста всех вербовщиков и самого начальника завода. Но сначала надо сходить к Паздерину, заручившись поддержкой Алексея Мироновича: он ведь не последний в этой общине.
Вечером долго не смеркалось, и мастеровые не зашабашили, пока не приказал Воронцов.
За столом отец и сын Гилевы ели неразворотливо, с трудом поднимая деревянные ложки, и Наталья Яковлевна качала головой. И все же когда утерли усы, перекрестились и хозяйка вышла в огород, Бочаров рассказал о жалобе пришлых.
Алексей Миронович отнесся к ней весьма равнодушно. Поцарапал под рубашкою грудь, ответил на полузевке:
– Вон их сколько понаехало, всех не ублажишь.
– Но ведь они тоже работают! – Костя даже состонал от досады. – Чем они хуже?..
– Ты, господин Бочаров, не путай. Мы – мастеровые. – Алексей Миронович нажал на голос. – Мой дед еще мальчишкой при заводе руду толок.
Засопел, полез на полати. Яша мигнул Бочарову: давай выйдем. Окошки паздеринского дома хищно мерцали узкими зрачками свечей.
– Не обижайся на отца-то, – попросил Яша. – Мотовилихинцы все такие. Клянем жизнь-каторгу, водкой себя глушим, а как о деле – гордыня особая. Да ведь и правда: владеть огнем не всякому дано.
– И пришлые научатся, если допустят.
– Все-таки пойдешь к старосте? Может, без тебя все устроится?
– Понять тебя не могу. – Бочаров застегивал пуговицы сюртука. – У огня стоишь, а будто воск.
– Договорятся, может, мужики-то, – будто не расслышав, уговаривал Яша. – Ты ведь политический, тебе припомнят…
– Ссыльным не запрещается ловить грабителей!
Бочаров открыл калитку, прошел к паздеринскому дому, крепко побрякал дверным кольцом. Закашлял во дворе кобель, давясь на цепи, лязгнула щеколда. Открыла стряпуха, сказала:
– Местов нету.
Несколько раз видел Костя эту женщину. Была она худенькая, проворная, с игристыми зелеными глазами, бойкая на язык. Дымчатые волосы причесывала гладко, на затылке сворачивала кренделем. И все же было в ней что-то знакомое, будто это вдова Поликуева переменила кожу и нутро. Но разве мало на земле людей, схожих друг с другом, и стоит ли себя взвинчивать?.. Она пропустила Бочарова в сени, открыла вторую дверь.
– Проходите, сударь. Уж извините, что сразу не признала.
В летней половине дома раздавались голоса, кто-то потренькивал на балалайке. Это Паздерин поселил туда десяток пришлых нахлебников, как называли в Мотовилихе тех, кто столовался у хозяев.
– Дома ли Егор Прелидианович? – спросил Костя, с трудом преодолев отчество Паздерина.
– Уехавши они. – Нет, голос стряпухи был совсем иным, чем Поликуевой.
Но до чего же не повезло: завтра суббота, его будет ждать Ирадион, а что будет в понедельник – кто предскажет? Что-то затихло, свернулось в душе, и Бочаров ушел из дому Паздерина, так ничего больше и не сказав.
Каждую субботу Мотовилиха справляла великим громом. Издали казалось, будто в рабочей слободе война, и солдаты берут бастионы. Палили в небо из старых и самодельных пушек, из дробовиков и поджигов, черт знает из чего. Пахло жженым тряпьем, порохом. Собаки балдели со страху, в стойлах метался одуревший скот.
В ушах у Бочарова звенело. Он шел по тропинке, протоптанной рядышком с дорогою, в Пермь, и думал, что, может быть, символической будет когда-то эта мотовилихинская канонада…
глава шестая
Они укрылись за старым еврейским кладбищем на склоне овражка в такой густой траве, что до земли не просидишь. Унылые надгробные камни с мудреными надписями, сотни раз оплаканные и сотни раз позабытые, тесно сгрудились на маленькой площадке, отведенной православными христианами детям Иеговы. И внезапно возникал среди печального этого погребения православный крест с врубленным текстом: «Уне есть единому человеку умрети за люди».
Платон Некрасов несколько раз с пристрастием повторил текст, продолговатое с молодым румянцем лицо его приняло выражение многозначительное, волосы короткой стрижки на косой пробор клином упали на лоб. Он нисколько не был похож на брата своего Феодосия, и не предупреди Ирадион Бочарова, тот бы ни за что казанскому пропагатору не поверил. С любопытством присматривался Костя и к ссыльному поляку Сверчинскому, с которым успел сблизиться бойкий портняжка. Они, наверное, ровесники, но болезненной гримасой искривлены губы поляка, но столько ранних морщин на сухом его лице, столько заледеневшей боли в бледно-голубых глазах, что на роль апостола он годился бы куда основательнее, нежели Платон Некрасов.
Насколько успел узнать Костя от Ирадиона: приехал Некрасов в Пермь с солидной бумагой от главной конторы пароходства «Кавказ и Меркурий», в которой значилось, что он командируется как служащий по некоторым надобностям общества в Сибирь и имеет другие весьма важные поручения. Некрасов не скрывал; заглянет в село Степановское навестить отца и старшего брата, проберется в Ялуторовск к Феодосию. По пути будет «ловить рыбку», то есть привлекать людей в организацию. Интеллигентов особенно – в крупных городах. Гибнет российский интеллигент, как зерно меж двумя жерновами. Между государством, то бишь бюрократией, и многомиллионной невежественной массой. Ждете: бюрократия даст интеллигенту место и свободу для развития личности? Сверхнаивность! Бюрократия терпит его, покуда он покорный раб на ее галере. Вот почему наш Александр Иванович томится в Березове… А темный народ забьет нас дрекольем, ибо мы ему чужды, ибо мы доказываем ему, что бога нет, что царь – кровопийца, а взамен сулим туманную всеобщую революцию и, на словах, землю и волю. Пропагандировать дремучего мужика? Да на это же сто лет уйдет!
Платою щелкнул суставами тонких пальцев, расстегнул и застегнул пуговицу чиновничьего сюртука, надетого явно с чужого плеча.
– Есть другой путь, более прямой, более короткий, – он резким жестом указал в сторону креста, Костя еле скрыл улыбку. – Лучше одному человеку умереть за народ! В Москве создано тайное общество препараторов социализма. Его вожди составили программу, по которой в два-три года с царизмом будет покончено. Главная задача общества – казнь Александра Второго. В губернских городах мы будем убивать особо вредоносных прислужников царя, в уездах – особо злых помещиков. Дворяне настолько устрашатся, что уступят власть народу, может быть, без дальнейшего кровопролития.
Шумно дыша, блестя глазами, Платон оглядывал пермских семинаристов, Сверчинского, Костенку, Бочарова.
– У кого честное сердце, кто готов на подвиг и самопожертвование во имя свободы, те произнесут клятву верности и мести!
Маленький рассудительный Топтыгин выдернул травинку, пожевал и сплюнул:
– В Казани все так думают?
– Нас еще очень мало, – сознался Платон, – многие мыслят по-старому: просвещать крестьян…
– Я ненавидел всех русских, – страстно воскликнул Сверчинский, – всех ненавидел! Штыками проткнули сердце Варшавы! Отняли право дышать по-польски!.. Лучшие люди моей родины изгнаны в Сибирь, бежали за границу… Но русский солдат спас мою сестру от позора, и я понял, кто наш общий враг. Я убью вашего губернатора и вашего начальника жандармерии… Кого вы скажете… Чарны дзень придет!..
Платон одарил Сверчинского рукопожатием, Ирадион мигом увлекся, ноздри его носа раздулись, азиатские глаза вспыхнули, все татарское лицо стало кирпичным, длинные волосы затряслись.
– Верность свободе, смерть тиранам! – воскликнул он, вставая рядом со Сверчинским. – А ты, Бочаров?
Будет вокруг головы таинственный ореол. Наденька поймет страшную суть намеков Бочарова, поймет, что знает он, как ответить на ее вопросы. И когда в хлипкий осенний день – а это непременно случится осенью – откроет полковник Нестеровский газету… Но Иконников, Феодосий, Михель – они знали свою правду, ради нее отреклись от карьеры, не испугались Сибири. Крестьянский ратник Кокшаров звал Костю с собою. Капитан Воронцов видит цель своей жизни в строительстве завода. Сколько же правд, на земле! И если бы мог Бочаров пойти за кем-нибудь безоглядно!
Он поднял голову. В листве блуждали оставленные уходящим солнцем лучи. Ветви внезапно наливались янтарем и опять темнели, обронив его на ствол. Багровыми полосами переливались се-зревшие для покоса травы.
– Погодите, – сказал Костя. – А это, Платон, как же это?
Когда наступит грозный час
И встанут спящие народы,
Святое воинство свободы
В своих рядах увидит нас…
– Феодосий научил? – встрепенулся Платон. – Я тоже когда-то хотел ждать этого часа. Теперь мы сами должны сказать: «Час пробил!»
– Александр Иванович призывал нас не торопиться, – напомнил Бочаров Ирадиону.
– И не играть в революцию, – поддержал Топтыгин, жуя травинку.
– Трусы, – задышал ноздрями Костенко. – Недаром ты, Бочаров, отличился в Куляме!
Лицо Бочарова покрылось красными пятнами. Но пусть, пусть, охотятся за скальпами. Да сможет ли Костя кого-нибудь убить, хотя бы ради того, чтоб не падали крестьяне друг на дружку, прикрываясь от страха руками? И еще надеялся он – уедет «апостол», Костенко успокоится, раздумает совать голову в петлю.
Бочаров поднялся с травы.
– Я подумаю.
И, не прощаясь, двинулся по мшистой тропинке среди надгробных камней.
– Предателей расстреливать на месте, – слышал он удаляющийся голос Платона. – Выработать план уничтожения… Костенко возглавит пермских «мортусов»…
Мортусы – смертники… Новая идея. Когда-то Иконников говорил, что идеи – это не что-нибудь этакое «нечто, туманна даль». Не накопленное богатство, которое можно запереть на замок или дать нищему. Не забавная безделушка, которую можно обмусоливать либо выбросить, если вздумается. Идеи становятся клетками, кровью, нервами нашего существа, законом, управляющим личностью. И если взгляды общества расходятся с этими законами, личность и общество непременно столкнутся. Ум Бочарова не принимал философских отвлечений. Бочаров не грозил обществу, у него не было своих идей. И не общество изгнало его в Пермь. Он боялся погибнуть от одиночества и праздности, и не общество протянуло ему руку…
Как же тогда думать о смерти? Синяя трава, брызжущая сладким соком, кусты, рвущиеся из могил, тонко визжащие над куполам церкви стрижи и – «мортусы». Пьяненький Капитоныч, охраняющий тропку у края еврейского кладбища, чтобы никто не помешал разговорам его ребят, и – «мортусы». Какая-то нелепость!
– Кончили, что ли? – спрашивает Капитоныч, рассасывая трубку.
Нос у него засливовел, усы пожелтели, пропала молодецкая выправка солдата: старик попивал.
– Ушел я, Капитоныч.
– Был свой, а стал чужой, – понятливо присказал бомбардир. – К Мотовилихе природнился?
Так и есть, так и есть! Вот оно что: ведь теперь и вправду смотрит он на Пермь иными глазами, по-другому оценивает ее в сути и в подробностях. Живи он во флигеле Нестеровского, разве не остался бы сейчас он с Ирадионом? Произойдет ли такая же перемена с Костенкой, с Капитонычем, если они вдруг поселятся в Мотовилихе?
– А ты бы пошел на завод новые пушки пробовать? – загорелся Костя. – Я бы с начальником поговорил. Такие бомбардиры – на вес золота!
Старик заморгал польщенно, выпятил усыхающую грудь, но схитрил:
– Покойников-то кто караулить станет?
Костя вздрогнул, подумав о «мортусах», которых сейчас охранял Капитоныч, и торопливо попрощался.
Субботняя Пермь катилась по Сибирской улице колясками, ублажала публику оркестрами у Камы и в загородном саду, стреляла пробками в ресторанах, смеялась женскими вибрирующими голосами. Но в звуках и шорохах города не хватало Косте до гуда напряженной струны, которая ощущалась в Мотовилихе, и казалось ему – город мертв, случайно забрели в него праздные мещане. Когда звуки спадали, слышен был отдаленный гром: стреляла гуляющая Мотовилиха.
Он миновал соляные лабазы, возле которых бродили собаки с опущенными хвостами и вываленными красными языками, вышел на Каму. Длинный луч ломался в ее стрежне, вода палево отсвечивала, и бедный парус, квадратный, наверное холщовый, сиреневым светом горел насквозь. И как славно дышалось – будто выбрался из-под чугунной плиты…
Опустела заводская площадка. Из земли торчат черенки заступов, опрокинуты деревянные тачки, брошены недоведенные фундаменты, чугунные бабы висят на канатных талях под перекладинами. Будто вымерло огромное строительство. Лишь Кама пригоняет к берегу короткие волны, и плеск их впервые за много дней слышен даже возле угольных отвалов. И стоят на косогоре работнички поторжного цеха, глядят, как голодные, на чужой пир, на Мотовилиху. А Мотовилиха косит…
Как ни торопился капитан Воронцов – ничего поделать не мог. Пришли выборные во главе со старшиной волостного общества Егором Прелидиановичем Паздериным. Учтиво разъяснил Паздерин, что в Мотовилихе испокон так с покосами заведено и против миру идти нельзя.
Воронцов потемнел, но кипятиться раздумал:
– Хорошо, однако пришлые будут работать на строительстве.
– То есть как это? – прикинулся непонятливым Паздерин. – Да ведь мы под кров-то свой пустили их? Пустили! Не-ет, господин капитан, пущай они по хозяйству нам пособят. Тогда за два-три дни управимся.
«Знает, что у меня нет выхода», – сердился про себя Воронцов.
Он мог бы сейчас употребить власть. Но не надо быть слишком умным, чтобы угадать, что значит для мотовилихинцев покос. Бросят работу, заведут нелепую тяжбу или – еще хуже – взбунтуются. Тогда вверх тормашками полетят все сроки. Необходимо и здесь извлечь пользу.
– Согласен, но при одном условии: затем быть на строительстве без воскресений. Отец Иринарх благословит.
Паздерин одобрительно кивнул: хватка Воронцова была ему по душе. Выборные же помрачнели, опасаясь подставлять под удар свою голову. Воронцов это приметил:
– А вы объясните народу, что не пустим завода – и покосы не помогут.
– Объяснишь, – обиженно протянул Паздерин, растягивая на шее галстух. – Студенты всякие подбивают темных мужиков на бунт, стараются пришлых на коренных натравить. А какая польза строительству, кроме вреда, ежели подумать?
Воронцов не выносил фискалов, как мокриц, но что за выгода Паздерину выслуживаться, когда он не при заводе? Да и кой-какие слухи о недовольстве мужиков в открытую дверь заводоуправления залетали. Капитан понял, на кого намекает староста. Преувеличивает он или нет – неважно, проще предотвратить ржавчину, нежели потом очищать ее.
– Занимайтесь своими делами, – жестко сказал он…
В петров день, в первый день красного лета, перекинулась Мотовилиха на луговины, на лесные поляны. Отбиты, отточены песчанкою косы, прихвачены с собою еда и бражка, которую умеют ставить хозяйки на любую силу: для бодрости, для веселья, для усмерти.
Бочаров назначил себе проснуться пораньше. С вечера условились: Яша будет обучать его косьбе. В оконце темно, будто занавесили его синим сукном. Костя зажег свечку, оделся, натянул старый студенческий сюртучок. Рукава стали коротковаты, но застежки все так же сходились. И никаких воспоминаний не было – легкое бездумье.
Небо над Мотовилихой глубоко синее, на востоке брезжит зеленая расплывчатая полоса. Пахнет мокрой пылью, сладким духом навоза, перекликаются сонные и веселые голоса. Во дворе у Паздерина шумно: староста снаряжает своих «нахлебников».
В доме Гилевых привычные сборы. Алексей Миронович сидит на лавке, притопывая сапогом: пробует, как пришлась портянка. Яша ласково уговаривает Катерину повязать платок по-татарски, чтобы не угореть под солнышком. У Натальи Яковлевны готовы уже косарям постряпушки. Сама она останется дома со стариком: дед ввечеру еще напробовался браги и спит на полатях, блаженно отрешась от всяческой суеты.