Текст книги "Без права на отказ авторитету (СИ)"
Автор книги: Ася Любич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Глава 31. Алла
Глава 31. Алла
«Она убила твоего брата».
Эти слова звенят в ушах всю ночь. Я лежу в своей детской кровати, которая скрипит на каждый вдох, и смотрю на тени от фонаря на потолке. Телефон вибрирует в третий раз. В четвёртый. Саша.
Я переворачиваю его экраном вниз.
Не потому что обиделась. Потому что не знаю, что ему сказать. Что его мать смотрела на меня так, будто хотела вцепиться в горло? Это он и сам видел. Что мне страшно? Так он приедет, и мы снова окажемся на заднем сиденье, а утром я буду ненавидеть себя ещё сильнее.
Мне нужно другое. Мне нужно понять, почему мальчик, который обещал таскать декорации в моём театре, вдруг шагнул в окно.
Утром я звоню в соседнюю дверь.
Тётя Зина почти не изменилась: та же химия, тот же халат в мелкий цветочек, тот же цепкий взгляд, от которого не спрячешься. В детстве мы с Ромкой звали её «Радио Свобода».
– Алька! Да ты что, какая стала… Заходи, заходи, у меня как раз мамкины пирожки недоедены.
Мамины пирожки я ем уже второй день, но мужественно беру ещё один. У Зины на кухне пахнет корвалолом и жареным луком, на подоконнике стройным рядом стоят фиалки. И стена – та самая стена, за которой когда-то жили Бауэры.
– Тёть Зин, расскажите мне про тот день. Когда Рома…
Она перестаёт жевать. Крестится на иконку в углу и вдруг становится старой. Просто старой женщиной, которая слишком много слышала через стену.
– А что рассказывать, Алюш. Весёлый он был с утра. Я его на лестнице встретила, он мне билетом помахал. «В Москву, говорит, тёть Зин, до Алки. Сюрприз будет». А Света за ним с вокзала бежала, в тапках, слышишь? В тапках по улице. А она ведь чистюля, у неё всегда надо было, чтобы всё как у людей.
– А потом?
– Потом кричали. Она кричала. «И ты тоже? И ты как он?» Я ещё думала – как кто, как Сашка, что ли? А потом тихо стало. Долго тихо. А потом… – Зина машет рукой, и глаза у неё становятся мокрыми. – А потом во дворе закричали.
Я сжимаю чашку так, что обжигаю пальцы. И даже не чувствую.
– А билет? Билет нашли?
– Да кто ж его искал. Сказали – сам. Из-за девки. Из-за тебя, значит. Света на похоронах так всем и говорила. А я… – она оглядывается на стену, будто та до сих пор может подслушать, и переходит на шёпот. – А я думала: чего это он с билетом в кармане из окна-то? Деньги же плачены. Но кто ж меня, старую дуру, слушать станет.
В кассах вокзала надо мной почти смеются. Билет шестилетней давности? Девушка, у нас компьютеры три раза меняли.
На второй день я прихожу с коробкой конфет и самой обаятельной из своих улыбок. Играю роль из сериала про следователя, и от этого самой себе смешно. Но кассирша Валя, которая сидит в своём окошке двадцать лет, узнаёт во мне Дояркину, ахает и показывает на соседку весь мой выпускной спектакль в лицах.
Рыжего парня она помнит. Ещё бы. Через день после того, как его хоронили, его мать пришла сдавать билет.
Чтобы его там не ждали.
А я ждала. Только не знала об этом.
Из вокзала я выхожу на ватных ногах. Сажусь на лавку у перрона, там, где шесть лет назад меня провожала мама и не провожал Рома. Он тогда не пришёл, и я думала, что обиделся. А если его просто не пустили?
Мысль приходит медленно, как холод сквозь подошвы.
Ромка с билетом в кармане. Мать бежит за ним с вокзала в тапках. Крики за стеной. «И ты тоже? И ты как он?» Долгая тишина. А потом билет, чистенький, даже не помятый, возвращается в кассу, чтобы его там не ждали.
Что она сделала, тётя Света?
Меня начинает трясти. Я обхватываю себя руками и смотрю на рельсы, пока они не начинают расплываться.
Нет. Нет, нет, нет. Я придумываю. Я актриса, у меня больное воображение, я всю жизнь ищу в людях подтекст, которого там нет. Она мать. Она потеряла сына. Люди в горе делают странные вещи: трут полы, сдают билеты, кричат на чужих девушек посреди улицы. Это не значит…
А если значит?
Тогда что? Пойти в полицию? С чем? С рассказом соседки, которая всю жизнь подслушивает через стену? С кассиршей, которая помнит что-то шестилетней давности? Меня поднимут на смех. А потом об этом узнает Саша.
Я представляю его лицо. Как оно каменеет. Как он смотрит на меня тем самым взглядом, сквозь сигаретный дым, у служебного входа. «Хочу, чтобы ты сдохла». Он и так считает, что я убила его брата. А теперь я приду и скажу, что это сделала его мать?
Он мне не поверит. Никто мне не поверит.
Это не моё дело. Не моя семья. Я и так достаточно натворила.
Я встаю с лавки и ухожу с вокзала, не оглядываясь.
Глава 32.
Глава 32.
Утром я иду в дом культуры. Хочу просто посидеть у Марины Павловны, выпить чаю, послушать, как за стеной дети разучивают стихи. Хоть немного побыть там, где мне было хорошо.
Ещё с угла я слышу рёв моторов.
У крыльца стоят машины. Два грузовика, автокран и огромный жёлтый экскаватор с ковшом, задранным к небу, как кулак. Рабочие в оранжевых жилетах натягивают вокруг здания сетку ограждения. Кто-то уже снимает с фасада старую вывеску. «Дом культуры» лежит на асфальте буква за буквой.
На ступеньках сидит Марина Павловна. Прямо на холодном камне, в пальто нараспашку, без шапки. Вокруг неё стопкой сложены коробки: дипломы, кубки, фотографии в рамках. Она прижимает к груди одну из них и плачет. Тихо, беззвучно, как плачут люди, у которых уже нет сил плакать громко.
– Завтра, Алюша, – говорит она, когда я опускаюсь рядом. – Завтра утром. Нам даже вещи вынести дали один день.
– Как завтра? Мне сказали…
Мне сказали, что всё решено. Он сказал. «Я уже обо всём договорился».
Я достаю телефон и набираю Сашу. Гудки. Длинные, равнодушные. Ещё раз. Гудки. Ещё. «Абонент не отвечает или временно недоступен».
Три дня я переворачивала телефон экраном вниз, когда он звонил. А теперь, когда он мне нужен, он не берёт трубку.
Пальцы не слушаются, но я нахожу в интернете номер приёмной мэра. Секретарша, вежливая, как автоответчик, долго выясняет, кто я и по какому вопросу. Потом соединяет.
– Алла Леонидовна, – голос у мэра бархатный, сытый. – Какая честь. Слышал, слышал, что вы у нас в городе.
– Дом культуры. Его сносят завтра. Мне обещали…
– Ну что вы, милая. Кто же мог вам такое обещать? – Он смеётся снисходительно, как над ребёнком. – Здание аварийное, экспертиза проведена, документы подписаны. Будет торговый центр, людям нужны рабочие места. Вы человек столичный, должны понимать.
– Там дети занимаются. Сорок человек.
– Найдём им что-нибудь. Школьный актовый зал, например. Всего доброго, Алла Леонидовна. Заходите как-нибудь на чай.
Гудки.
Я сижу на холодных ступеньках и смотрю, как рабочий небрежно ставит ногу на букву «К» из старой вывески. Она хрустит.
И внутри меня что-то тоже хрустит. Только не ломается. А наоборот, срастается. Твёрдо, как кость после перелома.
Мне надоело. Надоело, что всё решают за меня. Глеб решал, кого мне играть и с кем спать. Бауэр решал, жить мне или сдохнуть. Мэр решает, где заниматься детям. А тётя Света когда-то решила, куда поедет её сын. И никто, никто ни разу не спросил меня.
Хватит.
Я помогаю Марине Павловне донести коробки до её квартиры. А потом еду на вокзал. Сама не знаю зачем. Просто там всё началось.
Сажусь на ту же лавку у перрона. Набираю Германа Егоровича.
– Алла! Вы передумали насчёт Бауэра?
– Почти. Герман Егорович, у вас ведь есть человек, который умеет находить старые дела? Совсем старые. И чтобы умел молчать.
В трубке пауза. Шуршание бумаг.
– У меня есть человек, который такие дела когда-то сам закрывал. Антон. Бывший следователь, кстати, из ваших краёв. Пьёт, но в меру. И очень не любит дела, в которых всё слишком просто.
Антон перезванивает через час. Голос у него хриплый, прокуренный, но цепкий.
– Роман Бауэр, говорите? Помню. Я тогда сам на вызов ездил. Мать стояла в прихожей и тёрла пол. Сын лежит под окном, а она трёт пол, представляете? Я ещё тогда подумал… Впрочем, неважно, что я подумал. Начальство подумало иначе. Что именно вы хотите узнать, Алла Леонидовна?
Я смотрю на рельсы. По ним уходит в столицу вечерний поезд. Тот самый, на который у Ромы был билет.
– Всё, – говорю я. – Я хочу знать всё про эту семью.
Телефон вибрирует. Саша. Наконец-то перезванивает.
Я смотрю на его имя на экране долго, пока оно не гаснет.
Поздно. Пусть теперь он подождёт.
Глава 33. Бауэр
Глава 33. Бауэр
Телефон я верчу в пальцах уже минут двадцать. На экране висит её пропущенный. Один-единственный, сегодня, в одиннадцать утра. Я как раз сидел в коридоре кардиологии, пока мать проходила обследование, а телефон лежал в куртке у медсестры. Перезвонил через два часа. Она не взяла.
Это первый раз, когда она позвонила мне сама. Первый. А я пропустил.
Ну ничего. Сейчас всё объясню.
Она появляется из-за угла. Идёт быстро, опустив голову, руки в карманах моего пиджака. Так и не отдала. Ветер треплет рыжие пряди, выбившиеся из пучка, и я ловлю себя на том, что улыбаюсь. Как идиот. Просто потому, что она идёт ко мне.
Только она не идёт ко мне.
Она идёт мимо. Видит меня, я точно знаю, что видит, но даже не замедляет шаг. Наоборот, вскидывает подбородок и смотрит прямо перед собой, как королева мимо нищего у паперти.
Не понял.
Отталкиваюсь от машины и иду за ней. В три шага догоняю, хватаю за руку.
– Отпусти. – Она выдёргивает ладонь так резко, будто я её обжёг. – И не трогай меня больше.
Голос ровный, ледяной. Глаза красные. Она плакала, и не один час.
– И что ты придумала?
– Ничего. Мне от тебя ничего не нужно.
– Алла. – Я стараюсь говорить спокойно, хотя внутри уже закипает. – Я не могу находиться с тобой круглосуточно. У меня мать, у меня дела. Что за истерики?
– Тебя они не касаются.
– Ну хватит.
Подхватываю её на руки, как тогда у машины, у дома культуры. Тогда она смеялась и обнимала меня за шею. Сейчас бьётся, отчаянно, молча, упираясь кулаками мне в грудь, как птица, пойманная в силки. Ногти царапают шею.
Я отпускаю. Она тут же отскакивает на несколько шагов, тяжело дыша, и обхватывает себя руками.
– Что ещё тебе от меня нужно? – В её голосе наконец прорывается что-то живое, и от этого ещё хуже. – Ты уже попользовался мной. Теперь уходи.
Попользовался.
Слово бьёт под дых, сильнее любой пощёчины. Мы три раза за два дня падали друг на друга, как голодные, она стонала моё имя, а теперь я «попользовался»?
– Да ты можешь толком объяснить, чего ты взъелась? Это из-за матери? Так она просто не в себе была. Она болеет, Алла, я весь день с ней по врачам…
– ДК.
– Что?
– ДК! – Она почти кричит. Прохожий на другой стороне улицы оборачивается. – Ты сказал, что решил вопрос. Ты стоял вот тут, у машины, и сказал: «Можешь обрадовать всех». А сегодня там экскаватор! Завтра его сносят, слышишь? Сносят! Марина Павловна сидела на ступеньках и плакала над своими грамотами. Я звонила тебе, а ты не взял трубку. А со мной мэр даже разговаривать не стал. Посмеялся и пригласил на чай.
Блять.
Я действительно сказал Гене. Позвонил, сказал. И забыл. Мать слегла, давление, скорая среди ночи, клиника в областном центре. Я ни разу больше не проверил. Решил, раз я сказал, значит, так и будет. Как всегда.
– Я решу.
– Уже сомневаюсь. – Она смотрит на меня так, будто впервые видит, и ей не нравится то, что она видит. – Знаешь, что самое смешное? Я почти поверила, что ты умеешь держать слово.
Она обходит меня по широкой дуге, чтобы даже рукавом не задеть, и почти убегает.
Я стою посреди тротуара и смотрю ей вслед. В кармане вибрирует телефон. Мать. Я сбрасываю.
Последнее, о чём я думал эти дни, – это ДК. А для неё это было единственное, о чём она попросила. Единственное. Она не просила денег, не просила театр, не просила ничего для себя.
Сажусь в машину, хлопаю дверью так, что дребезжит стекло.
– К Гене.
Мэр живёт в коттедже за городом, который я ему и построил. Вилла с колоннами, газон, фонтан с писающим амуром. Безвкусица, за которую мне всегда было немного стыдно.
Охрана на воротах узнаёт машину и пропускает без вопросов. Зря.
Гена встречает меня в халате и тапочках, с бокалом коньяка в руке. Распахивает объятия:
– Александр! Рад видеть! Какими судьбами в такое…
Договорить я ему не даю. Хватаю за горло, бокал летит на мраморный пол, и я впечатываю его в стену так, что с полки падает какая-то фарфоровая собачка. За спиной клацают затворы: его охрана наконец соображает, что происходит. Плевать. Мой пистолет уже упирается Гене в висок.
– Да чего ты хочешь? – хрипит он, выпучив глаза.
– ДК. Я вроде сказал, что он должен остаться. Ты плохо понял?
– Да не могу я, Саш! – Он скашивает глаза на дуло и бледнеет до синевы. – Там всё подписано, понимаешь? Областная экспертиза, инвесторы, люди ждут, план торгового комплекса утвердили ещё до тебя. Здание правда аварийное, перекрытия сгнили, я сам видел. Хочешь, документы покажу? Я не вру!
– Я убью тебя, если ты врёшь.
– Убивай! – визжит он, и голос срывается. – Но его всё равно завтра снесут. Со мной или без меня. Там не только мои деньги, там область, там и твои деньги в конце концов, там столько людей завязано… – Он сглатывает. – И где гарантия, что потом, с другим мэром, ты сможешь так же легко о чём-то договориться?
Я смотрю в его потное, трусливое лицо и понимаю, что он не врёт. Впервые за всё время, что я его знаю, не врёт.
– Заткнись. Просто заткнись.
Отпускаю его. Он сползает по стене на пол, прямо в лужу коньяка, и держится за горло.
Порой ничего сделать не можешь. Порой вся твоя сила, все деньги, все связи, весь страх, который ты годами вбивал в людей, оказываются бессмысленными. И поражение нужно принимать достойно.
Только у меня никогда не получалось.
* * *
Спустя неделю Алла по-прежнему отказывается видеться со мной. Не берёт трубку. Не открывает дверь. Цветы, которые я отправляю, возвращаются обратно с курьером, нераспечатанными.
А я понимаю, что это к лучшему.
Любовь делает тебя слабым. Заставляет принимать неверные решения. Я забыл про ДК, потому что думал о ней. Я не проверил Гену, потому что думал о ней. Я неделю не спал, потому что думал о ней. Так не бывает с теми, у кого есть дело. Так бывает с сопливыми пацанами.
Да и какая любовь? Для Аллы имеют значение здания, профессия, сцена. Но никак не люди.
Я прекращаю следить за ней. Отзываю водителя. Удаляю номер. Через час восстанавливаю из корзины.
Мама рада до безумия. Она будто молодеет на глазах.
– Она к мужу вернулась. В свою столицу. Галя видела, как она с чемоданом на вокзал шла. – Мама довольно поджимает губы и наливает мне чай. – И правильно. Нечего ей тут делать. А тебе пора жениться, сын. На хорошей девушке. Я внуков хочу, понимаешь?
Вот удивилась бы мама, скажи я ей, что, скорее всего, одного внука она получит очень скоро.
Я пью её чай, сладкий, как в детстве, и молчу.
Я больше не стану беспокоить Аллу. Она ничем не заслужила моей ненависти. Она просто живёт, как умеет. Как все. А я продолжаю жить, только без мощной мотивации в виде ненависти. Оказывается, без неё внутри очень много пустого места.
Мама успокаивается, всё знакомит меня с дочерьми своих знакомых. Порой я думаю, что мог бы даже забрать ребёнка Аллы. Отобрать. Воспитать сам. Но отгоняю от себя эти мысли. Алла ни в чём не виновата.
А я буду жить дальше, ожидая, что реальность станет чуть красочнее, чем сейчас.
Жить дальше, надеясь, что не сдохну от тоски по своей рыжей суке.
Глава 34. Алла
Глава 34. Алла
В столице дождь.
Мелкий, противный, такой, от которого не спасает ни один зонт. Я стою у двери офиса Германа Егоровича и смотрю на своё отражение в стеклянной табличке. Бежевое пальто. Волосы собраны. Минимум косметики. Живот под пальто ещё не заметен, но я всё равно кладу на него ладонь. Словно проверяю: на месте? Тогда и я справлюсь.
Образ на сегодня – женщина, которой нечего терять.
И на этот раз мне даже не нужно играть.
Глеб опаздывает на двадцать минут. Он всегда опаздывал на важные встречи ровно на двадцать минут, чтобы показать, кто тут главный. Раньше меня это умиляло. Теперь смешит.
Он загорел на гастролях. В новом пиджаке, который покупала не я. И пахнет от него чужими сладкими духами – карамель и ваниль, как в кондитерской. Ульяна всегда любила сладкое.
– Ну что, нагулялась в своей деревне? – он падает в кресло напротив и даже не снимает пальто. – Давай быстро, Аль. У меня в три репетиция.
Герман Егорович покашливает, раскладывает бумаги веером, как карты.
– Глеб Аркадьевич, ваша супруга претендует на половину совместно нажитого имущества. Включая здание театра.
Глеб смеётся. Громко, со вкусом, как смеялся когда-то в роли Хлестакова.
– На половину? Аль, ты серьёзно? И что ты скажешь суду, как мы его получили? Расскажешь про услугу? В подробностях? Да мне даже свидетелей искать не надо, я сам свидетель. Я всё слышал. – Он наклоняется через стол, и голос становится низким, доверительным. Тем самым, которым он когда-то звал меня в Москву. – Подпиши отказ и сделай то, что я просил. И может быть, я дам тебе роль второго плана. В память о старом.
Раньше от этого голоса у меня слабели колени. Теперь слабеет только желание с ним разговаривать.
Я достаю из сумки синюю папку. Ту самую, в которую на автомате складывала все документы нашей семьи. Квитанции, страховки, договоры. И диплом Глеба об окончании кафедры режиссуры и менеджмента, выданный в тот самый год, когда мы ели одну гречку в студии без балкона и он ни разу не сдавал сессию. Потому что не учился.
Раньше я не смотрела на даты. Теперь смотрю. Очень внимательно.
– Герман Егорович делал запрос в институт, – говорю я спокойно, как суфлёр подаёт текст. – Такого выпускника у них нет. А без этого диплома тебя бы никогда не назначили директором. Ты сам мне рассказал, помнишь? В ту ночь, когда пришёл пьяный и назвал меня воблой.
Улыбка сползает с его лица медленно, как плохо приклеенные усы.
– Ты… ты не посмеешь.
– Почему? Ты же посмел. Ты положил меня под чужого мужика, чтобы тебя не посадили. А потом стоял на перроне и спрашивал, чей у меня ребёнок. Я кое-чему у тебя научилась, Глеб.
В кабинете так тихо, что слышно, как дождь стучит по отливу. Герман Егорович старательно изучает свой роскошный паркер.
– Чего ты хочешь? – хрипит Глеб. И в эту секунду он вдруг кажется мне маленьким. Просто маленьким человеком в слишком дорогом пиджаке. Как я столько лет этого не видела?
– Театр оставь себе.
Он моргает. Герман Егорович роняет ручку.
– Оставь себе, – повторяю я. – И Ульяну себе оставь. А мне ты заплатишь честную половину. Не через десять лет, а до конца года. Продашь машину, возьмёшь кредит, мне всё равно. И подпишешь отказ от любых претензий на ребёнка. Ты ведь всё равно считаешь, что он чужой. А диплом останется в этой папке. У меня.
– Ты же хотела театр. Ты же ради него… – он запинается. – Ради него ты всё терпела.
Я задумываюсь. Честно задумываюсь, впервые за весь этот разговор.
– Знаешь, Глеб… Я поняла одну вещь. Театр – это не здание. А в твоём здании слишком много такого, о чём я больше не хочу вспоминать.
Он подписывает. Рука дрожит, роспись выходит кривой, совсем не похожей на ту размашистую подпись, которой он когда-то подписывал программки поклонницам.
У двери он останавливается.
– Аль. А вдруг он всё-таки мой?
– Тогда мне его жаль, – говорю я. И сама пугаюсь того, как спокойно это звучит.
После офиса я всё-таки еду в театр. Последний раз. Вахтёр дядя Коля вскакивает, хочет обнять, потом смущается и просто отдаёт ключ.
В моей гримёрке уже чужие вещи. Розовая пудреница, плюшевый заяц на зеркале, ванильные духи. От меня тут осталась только коробка из-под туфель на верхней полке. Карточки с золотым тиснением. «Береги себя, Алла».
Я долго держу её в руках. А потом забираю. Всю, целиком. Сама не знаю зачем.
Выхожу на сцену. Зал пустой и тёмный, горит одна дежурная лампа. Я стою там, где стояла леди Макбет, и смотрю на ложу справа.
Пусто.
И впервые от этой пустоты мне не холодно, а просто тихо. Я кланяюсь. Никому. Залу, стенам, шести годам своей жизни. И ухожу без аплодисментов.
* * *
После сноса дом культуры переехал в актовый зал третьей школы.
Зал пахнет хлоркой, старым паркетом и котлетами из столовой за стеной. Занавес на сцене бордовый, выцветший, с дыркой, зашитой крупными стежками. Свет – два софита, один из которых мигает. В моём столичном театре в таком зале не стали бы даже декорации хранить.
А дети играют так, словно на них смотрит весь мир.
Я сижу в первом ряду на скрипучем стуле с отломанной спинкой. Марина Павловна просила просто посмотреть прогон новогодней сказки. Просто посмотреть. Но уже через пять минут я стою у рампы и показываю лопоухому Зайцу, как дрожать так, чтобы в последнем ряду поверили.
– Не трясись весь. Трясётся страх внутри, вот тут, – тычу его пальцем в живот. – А снаружи только уши. И глаза. Давай ещё раз.
Он пробует ещё раз. И ещё. На третий раз девочка-Лиса в рыжем свитере вдруг перестаёт хихикать и серьёзно говорит:
– Уй, а мне его жалко стало.
И у меня по спине бегут мурашки. Те самые, как на премьере, когда зал перестаёт дышать.
Девочку зовут Соня. Ей одиннадцать. У неё веснушки по всему лицу, сбитые коленки и взгляд, который я узнаю. Я когда-то так же смотрела на Марину Павловну. Как на человека, который знает дорогу туда, где меня будут видеть.
– А вы правда в Москве играли? – спрашивает она после прогона, когда остальные уже расхватывают рюкзаки. – Марина Павловна говорит, вы тут тоже занимались. В старом ДК. Ваша фотка там в коридоре висела. А теперь… – она не договаривает.
А теперь нет ни коридора, ни фотки. Только забор стройки и краны в центре города.
– Играла, – говорю я. – И ты будешь. Если захочешь.
– А вы нас будете учить?
Я открываю рот, чтобы придумать что-то вежливое и ничего не значащее, но в этот момент в кармане звонит телефон. Московский номер.
– Алла Леонидовна, солнце моё! – громыхает в трубке бас художественного руководителя Сатирикона. Того самого, «уже старого». – Слышал, слышал, вы теперь свободная женщина. Так вот, в новом сезоне ставлю «Грозу». Катерина – ваша. Без проб, без разговоров. Репетиции с августа. Ну? Что молчите? Радуйтесь!
Катерина. Роль, о которой я мечтала ещё в институте. Столичная сцена. Афиши на всех станциях метро. Критики, которые напишут, что Лисовская вернулась и стала ещё глубже. И никакого Глеба. Всё сама.
А в августе моему сыну будет три месяца.
Я смотрю на Соню. Она стоит, вцепившись в лямки рюкзака, и не уходит. Ждёт ответа. Не про столицу. Про себя.
И я вдруг понимаю: все эти годы я играла, чтобы меня видели. А меня так никто и не увидел. Глеб видел приму. Зрители видели Каренину. Бауэр видел… Бауэр видел то, что хотел видеть. А эта девочка с веснушками смотрит на меня и видит просто Аллу, которая знает, как сделать, чтобы Зайца стало жалко.
– Можно я перезвоню? – говорю в трубку.
– Перезвоните? Алла, душа моя, такие предложения дважды не делают.
– Знаю, – отвечаю я. И нажимаю отбой.
Марина Павловна ждёт меня в учительской, среди стопок тетрадей и засохших алоэ на подоконнике. Бледная, в руках телефон с фотографией крошечного сморщенного личика.
– Внучка, – говорит она и плачет и смеётся сразу. – Раньше срока, Алюша. И в этой своей Германии дочке совсем некому помочь. А у меня тут… – она обводит рукой учительскую, словно это и есть весь её дом культуры. – Сорок детей. И ни одного человека, кому я их могу отдать. Думала – скажу, что не поеду. Да разве ж можно не поехать?
– Нельзя, – соглашаюсь я.
Она смотрит на меня долго, поверх очков. Так, как смотрела на прослушиваниях, когда мне было девять и я читала «Муху-Цокотуху» с таким надрывом, словно это был монолог Гамлета.
– Алла. Тебе же в Москву надо. Тебя же там ждут.
В актовом зале кто-то из детей роняет стул, и по коридору катится гулкий хохот.
Я кладу руку на живот. Внутри кто-то толкается, впервые так отчётливо, как запертый в комнате ребёнок стучит в дверь. Я замираю. И смеюсь.
– Тут тоже ждут, Марина Павловна. Последние шесть лет я играла для тех, кто платит за билет. Может, хоть полгода поиграю для тех, кто верит? Поезжайте к внучке. Детей я приму.
Вечером я перезваниваю в Сатирикон. И впервые в жизни отказываюсь от главной роли.
Странно. Я думала, будет больно. А больно совсем не было.




























