355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Асгольф Кюстин » Россия в 1839 году. Том второй » Текст книги (страница 2)
Россия в 1839 году. Том второй
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:16

Текст книги "Россия в 1839 году. Том второй"


Автор книги: Асгольф Кюстин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц)

Заговор провалился благодаря присутствию духа у императора, вернее, благодаря неустрашимости его взгляда; решимость, которую этот государь выказал в день своего вступления на престол, предопределила его могущество.

После подавления мятежа требовалось покарать виновных. Князь Трубецкой, один из самых деятельных участников заговора, был осужден и отправлен в уральские рудники на 14 или 15 лет{17}, а затем сослан на вечное поселение в Сибирь в одну из отдаленных губерний, которые заселяются преступниками.

У князя была жена, принадлежащая к одному из самых родовитых семейств России; никто не мог отговорить княгиню ехать вслед за мужем на верную смерть.

«Это мой долг, – говорила она, – и я его исполню; не в человеческой власти разлучить мужа и жену; я хочу разделить судьбу моего мужа». Эта благородная женщина добилась милостивого позволения заживо похоронить себя вместе с мужем. Как ни удивительно это для всякого, кто, как я, увидел Россию и прозрел дух, который царит в этом государстве, остаток стыда заставил власть уважить эту самоотверженную просьбу. Понятно, почему патриотические подвиги в чести у начальства – оно использует их в своих целях; но терпеть высшую добродетель, которая идет вразрез с политическими взглядами государя, – непростительная забывчивость. Вероятно, боялись друзей Трубецких: аристократия при всей своей мягкотелости всегда сохраняет тень независимости, и этой тени довольно, чтобы смутить деспотизм. Ужасное русское общество изобилует контрастами: многие люди говорят между собой так свободно, словно они живут во Франции: эта тайная свобода – их утеха, с ее помощью они вознаграждают себя за явное рабство, которое составляет позор и несчастье их отечества.

Итак, страх восстановить против себя влиятельные семьи заставил власти уступить своего рода осторожности и милосердию: княгиня поехала вслед за мужем-каторжником; поразительнее всего то, что она добралась до места. Невероятно долгая дорога сама по себе была ужасным испытанием. Вы знаете, что на каторгу едут на телеге – маленькой открытой повозке без рессор; от сотен, тысяч миль, преодоленных таким образом, повозка ломается, а у ездока ломит все тело. Несчастная женщина стойко перенесла все тяготы пути, а затем множество других тягот: я представляю себе, сколько лишений и страданий она испытала, но не могу вам их описать, ибо не знаю подробностей и не хочу ничего выдумывать: правда в этом рассказе для меня священна.

Подвиг княгини покажется вам еще более героическим, когда вы узнаете, что до того, как разразилось несчастье, супруги относились друг к другу довольно холодно. Но не может ли страстная самоотверженность заменить любовь? И не есть ли эта самоотверженность сама любовь? У любви много источников, и самопожертвование – богатейший из них.

В Петербурге у Трубецких не было детей; в Сибири их родилось пятеро!{18}

Преданность жены возвеличила этого человека и окружила в глазах всех, кто был близок к нему, ореолом святости. Кто не проникся бы почтением к предмету столь возвышенной привязанности!

Как бы ни было велико преступление князя Трубецкого, прощение, в котором император, вероятно, будет отказывать ему до самого конца, ибо он полагает своим долгом перед народом и перед самим собой безжалостную суровость, давно уже даровано виновному царем царей; беспримерные добродетели княгини могут смирить Божий гнев, но не смогли смягчить человеческий суд. Ибо Господь поистине всемогущ, меж тем как российский император лишь мнит себя таковым.

Будь он воистину великим человеком, он давно бы простил князя Трубецкого; но, вменив себе в обязанность играть заранее отведенную роль, он чужд милосердия, ибо оно не только противоречит его природному характеру, но еще и кажется ему слабостью, недостойной его сана; привыкнув измерять свою силу страхом, который он внушает, он считает жалость нарушением кодекса политической морали.

Что же до меня, то я сужу о власти человека над другими людьми лишь по тому, как он властвует собой, и думаю, что могущество его укрепилось бы лишь в том случае, если бы он был способен прощать; Николай I смеет лишь карать{19}. Дело в том, что Николай I, знающий толк в лести, ибо ему всю жизнь льстят шестьдесят миллионов подданных, наперебой убеждая его, что он выше всех людей, почитает своим долгом вернуть поклоняющейся ему толпе несколько крупиц ладана, и этот отравленный ладан вселяет в нее жестокость. Прощение было бы опасным уроком для столь черствого в глубине души народа, как русский. Правитель опускается до уровня своих дикарей подданных; он так же бессердечен, как они, он смело превращает их в скотов, чтобы привязать к себе: народ и властитель состязаются в обмане, предрассудках и бесчеловечности. Отвратительное сочетание варварства и малодушия, обоюдная жестокость, взаимная ложь – все это составляет жизнь чудовища, гниющего тела, в чьих жилах течет не кровь, а яд: вот неизбежная сущность деспотизма!..

Супруги четырнадцать лет жили, так сказать, рядом с уральскими рудниками, ибо княжьи руки плохо приспособлены для работы заступом{20}; он там, потому что он должен быть там… вот и все; но он каторжник, этого довольно… Дальше вы увидите, что означает этот удел для человека… и для его детей!!!

В Петербурге нет недостатка в благонамеренных людях, и я встречал таковых; они считают, что жизнь в рудниках вполне сносная{21}, и жалуются на то, что «нынешние краснобаи» преувеличивают страдания заговорщиков на каторге. Впрочем, они признают, что запрещено посылать осужденным деньги{22}. «Но зато родные получили разрешение посылать им съестные припасы и одежду: так что у них есть и платье и пища»… Съестные припасы!..{23} Что можно везти в этом климате за тридевять земель и что не испортится за время пути? Несмотря на все лишения, на все страдания осужденных, истинные патриоты безоговорочно одобряют политическую каторгу русского изобретения. Этим ласкателям палачей кара все еще кажется слишком мягкой для такого тяжкого преступления.

18 фруктидора французские республиканцы использовали то же средство: одного из пяти членов Директории, Бартелеми{24}, сослали в Кайенну вместе со значительным числом людей, обвиненных и уличенных в том, что они без особого восторга встретили филантропические идеи партии большинства; но этих несчастных хотя бы не унижали, с ними обращались как с побежденными врагами, но не лишали их гражданских прав. Республика отправляла их умирать в края, где воздух тлетворен для европейцев, но, губя их, чтобы от них избавиться, она не превращала их в парий общества. Что бы ни говорили о прелестях Сибири, пребывание на уральских рудниках подточило здоровье княгини Трубецкой: трудно понять, как женщина, привыкшая к благодатным краям, к роскоши большого света, смогла так долго выносить всевозможные лишения, на которые добровольно себя обрекла. Она хотела жить – и жила:· она зачала, родила, вырастила детей в местах, где долгая холодная зима, кажется, убивает всякую жизнь.

Температура опускается каждый год до тридцати шести – сорока градусов мороза: одной этой стужи довольно, чтобы истребить род человеческий… Но этой подвижнице не до погоды – ей хватает других забот.

После семи лет ссылки, увидев, что дети подрастают, она сочла своим долгом написать родным в надежде вымолить у государя императора позволение отправить детей в Петербург или какой-нибудь другой большой город, дабы они могли получить подобающее воспитание.

Прошение было подано государю, и достойный преемник Ивана IV и Петра I ответил, что дети каторжников тоже каторжники и не нуждаются в образовании.

Получив этот ответ, родные, мать, осужденный хранили молчание еще семь лет. Лишь попранные человеколюбие, честь, христианское милосердие, вера пытались вступиться за них, но совсем тихо; никто не возвысил голос, чтобы восстать против подобной «справедливости».

Однако нынче их бедственное положение стало еще тяжелее, и это исторгло последний крик из глубин бездонной пропасти.

Князь отбыл свой срок на каторге, и теперь ссыльные, по слухам, должны образовать вместе со своими семьями колонию в одном из наиболее отдаленных уголков пустыни. Место их нового поселения, нарочно выбранное самим государем императором, столь глухое, что оно даже не обозначено на картах русского генерального штаба, самых точных и подробных картах, какие только существуют на свете.

Как вы понимаете, участь княгини (я говорю лишь о ней) с тех пор, как ей дозволили жить в этой глуши (заметьте, что на этом языке угнетенных, толкуемом угнетателем, дозволения нельзя не исполнить), стала еще плачевнее; в рудниках она обогревалась под землей; там по крайней мере эта мать семейства имела товарищей по несчастью, немых утешителей, свидетелей своего героизма: она встречала взгляды людей, которые видели и почтительно оплакивали ее бесславное мученичество – это обстоятельство делало его еще более возвышенным. Там находились сердца, которые в ее присутствии начинали биться сильнее; наконец, даже не имея нужды разговаривать, она не чувствовала себя одинокой, ибо сколь бы ни были жестоки правители, везде, где есть люди, есть и сострадание.

Но как разжалобить медведей, пройти сквозь дремучие леса, растопить вечные льды, одолеть топкие вересковые заросли на бесконечных болотах, защититься от лютой стужи в лачуге? Наконец, как жить с мужем и пятью детьми в сотне или больше миль от ближайшего человеческого жилья, не считая домика надзирателя, обязанного следить за поселенцами? Ведь именно это называется в Сибири колонией!..

Меня восхищает не только смирение княгини, но и ее умение найти в своем сердце красноречивые, нежные слова, которые помогли ей побороть сопротивление мужа и убедить его, что она будет менее несчастна, оставаясь в Сибири рядом с ним, чем живя в Петербурге и утопая в роскоши, но без него. Когда я думаю о ее жертве и таланте убеждения, заставившем князя эту жертву принять, я немею от восхищения; самоотвержение восторжествовало и увенчалось успехом, потому что было исполнено такой любви, какая кажется мне чудом сострадания, силы и чувства; умение жертвовать собой – редкий и благородный дар; умение заставить другого человека принять такую жертву – подвиг…

Ныне эти отец и мать, лишенные всякой поддержки, удрученные столькими горестями, сломленные несбывшимися надеждами и тревогой за будущее, затерянные в глуши, уязвленные в своей гордости, ибо их несчастье скрыто от всех взоров, наказанные в детях, чья невинность лишь усугубляет терзания родителей, ныне эти мученики бесчеловечной политики уже не знают, как им жить дальше и как растить детей. Дети их – каторжники от рождения, парии императорской России с номерами вместо имен, без роду без племени – все же имеют от природы тело, которое надо кормить и одевать: может ли мать, при всей своей гордости, при всех своих высоких помыслах, смотреть, как гибнет плод ее чрева и не молить о пощаде? Нет, и вот она униженно просит, но на сей раз не из христианской добродетели; в минуты отчаяния материнские чувства берут верх над супружескими; Господа можно молить лишь о вечном спасении, она же молит человека о хлебе насущном… да простит ей Бог!.. Она видит, что дети ее больны, и не в силах помочь им, у нее нет никакой возможности облегчить их страдания, вылечить их, спасти им жизнь… В рудниках все-таки был врач; в новом изгнании у них нет никого и ничего. В крайней нужде она думает лишь о горестной судьбе своих детей; отец, чье сердце потрясено столькими несчастьями, не вмешивается в ее действия; одним словом, прощая (ведь просить пощады – значит простить)… с героическим великодушием прощая первый жестокий отказ, княгиня пишет из своего захолустья второе письмо; она посылает это письмо родным, но обращается в нем к императору. Это значило пасть в ноги своему врагу, это значило отступить от своих правил; но кто посмел бы бросить камень в несчастную мать?.. Бог призывает своих избранников приносить всяческие жертвы, призывает их поступиться даже законной гордостью; Господь милостив, и доброта его беспредельна… О, человек, который представляет себе жизнь без вечности, увидел бы лишь приглядную сторону вещей! Он жил бы иллюзиями – этого ждали и от меня во время моего путешествия по России.

Письмо княгини дошло по назначению, император прочел его; это письмо меня и задержало; но я не жалею о том, что отложил отъезд, я никогда не читал ничего более простого и трогательного; такие поступки говорят сами за себя; героизм княгини дает ей право не тратить много слов и быть краткой, даже тогда, когда речь идет о жизни ее детей… Свое положение она обрисовывает в нескольких строках, без громких фраз и слезных жалоб. Она выше словесных ухищрений, за нее говорят события; в заключение она молит о единственной милости: о позволении жить там, где есть хоть какая-то медицинская помощь, чтобы облегчить страдания детей, когда они болеют… Окрестности Тобольска, Иркутска или Оренбурга показались бы ей раем. В конце письма она уже не обращается к государю, она забывает обо всем, кроме своего мужа, она с нежностью и достоинством, которые одни могут искупить самое ужасное злодеяние, – но ведь она ни в чем не виновата, а государь, к которому она обращается, всемогущ и один Бог ему судья!.. – так вот, в заключение она с нежностью и достоинством высказывает свою заветную мысль: я очень несчастна, говорит она, и все же, если бы мне суждено было начать все сначала, я поступила бы так же.

Среди родных этой женщины нашелся человек, у которого достало смелости (тот, кто знает Россию, не может не оценить это проявление христианского милосердия) передать это письмо государю и даже смиренно молить об удовлетворении просьбы опальной родственницы. В присутствии российского императора о ней говорят с ужасом, как о преступнице, меж тем как в любой другой стране гордились бы родством с этой благородной жертвой супружеского долга. Что я говорю? Это гораздо больше, чем долг жены, это энтузиазм ангела.

Но героизм не в счет, и приходится с трепетом просить о снисхождении к добродетели, которой открыты небесные врата; в то время как все мужья, все сыновья, все жены, весь род человеческий должен был бы воздвигнуть памятник этой идеальной супруге, пасть к ее ногам и петь ей хвалы, причислить ее к лику святых, при императоре боятся произносить ее имя!.. Зачем же существует государь, если не для того, чтобы вознаграждать за добрые дела? Что до меня, то когда бы она вернулась в свет, я поспешил бы ее увидеть, и если бы не мог подойти и поговорить с ней, то удовольствовался бы тем, что пожалел бы ее, позавидовал ей и пошел за ней, как идут под священным знаменем.

Но нет, в течение четырнадцати лет подвергая несчастную жертву, гонениям, он так и не утолил свою жажду мести… Ах, дайте мне излить мое негодование: стесняться в выражениях, рассказывая о подобных событиях, значило бы предавать святое дело! Пусть русские не согласятся со мной, если посмеют: я предпочитаю, чтобы меня обвиняли в непочтении к деспотизму, чем в неуважении к чужому горю. Подданные императора раздавят меня, если смогут, зато Европа узнает, что человек, которого шестьдесят миллионов подданных без устали уверяют в его всемогуществе, унижается до мести!.. Да, такая расправа называется не иначе как местью! Итак, через четырнадцать лет у Николая I не нашлось для этой женщины, стойко перенесшей столько невзгод, других слов, кроме тех, которые вы сейчас прочтете и которые я услышал от особы, знающей их из первых рук: «Удивляюсь, что меня снова беспокоят … (второй раз за пятнадцать лет!) из-за семьи, глава которой участвовал в заговоре против меня». Вы можете не верить, что государь ответил именно так, я хотел бы и сам усомниться в этом, но у меня есть доказательства, свидетельствующие: это правда. Особа, которая пересказала мне его ответ, заслуживает полного доверия; вдобавок события говорят сами за себя: письмо нимало не изменило участи ссыльных.

И Россия еще гордится отменой смертной казни[1]1
  Для чего служат установления в стране, где правительство не подчиняется никаким законам, где народ бесправен и правосудие ему показывают лишь издали, как достопримечательность, которая существует при условии, что никто ее не трогает: так собаке показывают лакомый кусок и бьют, когда она хочет к нему приблизиться. Кажется, будто спишь и видишь сон, когда, зная о существовании столь жестокого произвола, читаешь в брошюре Якова Толстого «Взгляд на российское законодательство», включающей беглый обзор правления в этой стране, смехотворные слова: «Именно она (императрица Елизавета) издала указ об отмене смертной казни; Елизавета решила этот трудный вопрос, который тщетно изучали, опровергали и обсуждали со всех сторон самые просвещенные публицисты, криминалисты и правоведы почти сто лет тому назад в стране, которую не перестают называть землею варваров». Автор произносит свое похвальное слово совершенно непринужденно, и этот гимн дает нам представление о том, как русские понимают цивилизацию. На самом деле до сих пор Россия осуществляла прогресс в области политики и законности только на словах; судя по тому, как соблюдаются в этой стране законы, их можно безбоязненно смягчить. Таким же образом благодаря противоположной системе их ужесточали в Западной Европе в средние века – и тоже без толку! Надо бы сказать русским: для начала издайте указ, позволяющий жить, а потом уже будете мудрить с уголовным правом.
  В 1836 году какой-то молодой человек соблазнил сестру некоего господина Павлова(Николай Матвеевич Павлов, титулярный советник, помощник бухгалтера Артиллерийского департамента Военного министерства, 28 апреля 1836 г. смертельно ранил соблазнившего его сестру А. Ф. Апрелева. По приговору военного суда Павлов был лишен прав состояния и отправлен на Кавказ солдатом с правом выслуги, но вскоре умер от случайной раны, которую получил, когда его лишали дворянства, при ритуальном переломе шпаги над головой. По свидетельству Никитенко, «публика страшно восстала против Павлова как «гнусного убийцы», а министр народного просвещения <С. С. Уваров> наложил эмбарго на все французские романы и повести, особенно Дюма, считая их виновными в убийстве Апрелева» (Никитенко. Т. 1. С. 183).) и отказался на ней жениться, несмотря на предупреждение брата. Узнав, что соблазнитель собирается взять в жены другую барышню, господин Павлов пришел к его дому и, когда свадебный кортеж возвратился из церкви, заколол обидчика. Назавтра Павлов был разжалован и выслан; однако, узнав все обстоятельства дела, император отменил свой первоначальный приговор!.. Через день убийца был оправдан.
  Когда слушалось дело Алибо(Луи Алибо (1810–1836) совершил неудачное покушение на короля Луи Филиппа 25 июня 1836 года.), один русский, отнюдь не крестьянин, а племянник одного из самых мудрых и влиятельных людей в России, возмущался французским правительством: «Что за страна! – восклицал он. – Судить такое чудовище!.. Почему его не казнили на следующий же день после покушения!»
  Вот каково представление русских о почтении, с которым следует относиться к государю и к правосудию.
  Маленькая брошюра Якова Толстого – не что иное, как гимн в прозе деспотизму(В финале брошюры «Взгляд на российское законодательство», вышедшей в начале 1840 г., Толстой противопоставляет российское государственное устройство «софистике нынешних утопистов» (то есть республиканцев или сторонников конституционной монархии). Под пером Толстого российская действительность («плод воли одного человека, не стесненного в осуществлении своей власти») предстает идеалом порядка и спокойствия; жизнь в России, пишет Толстой, «не смущаема политическими разладами и страстными выкриками буйной толпы». Автор брошюры настаивает на том, что «власть одного» гораздо полезнее и лучше, чем власть парламентов – власть большинства, она же «коллективная тирания». Рецензии, которыми отозвались на брошюру парижские газеты (по преимуществу те самые, кого из российского государственного бюджета «подкармливал» сам Толстой), были выдержаны в самом хвалебном духе и подчеркивали, вслед за Толстым, преимущества монархической формы правления, основанной на принципах «вечных и повсеместных», перед «шаткими западными конституциями», преимущества русской цивилизации перед «искусственными цивилизациями Запада» (Quotidienne, 6 февраля 1840 г.), так что в результате Россия представала как идеал, до которого очень далеко западным странам с их крикливыми парламентами. Рецензент газеты «La France» (22–23 января 1840 г.) даже предлагал переделать известную строку Вольтера: «Сегодня с Севера к нам солнце воссияло» – на новый лад: «Сегодня с Севера к нам разум воссиял» (напротив, парижский орган польской эмиграции «Le Polonais» еще в феврале 1834 г. предлагал читать эту строку как: «Сегодня с Севера является к нам ужас»), Кюстин, возможно, полемизирует в книге не только с самой брошюрой Толстого, но и с тем ее толкованием, какое предлагали легитимистские газеты (см. продолжение его спора с Толстым в наст. томе на с. 102).), который он без конца то ли преднамеренно, то ли по простоте душевной путает с конституционной монархией; это произведение ценно признаниями, которое облечены в нем в форму похвал: впрочем, оно выдержано в официальном тоне, как все, что публикуют русские, не желающие навлечь на себя неприятности в своем отечестве. Вот несколько примеров невинного ласкательства, которое в другой стране сочли бы оскорблением; но здесь процветает неприкрытая лесть. Автор превозносит Николая I за реформы в российском законодательстве. Благодаря этим усовершенствованиям, говорит он, «впредь ни одного дворянина не имеют права заковать в кандалы, каков бы ни был приговор». Эта заслуга законодателя при сопоставлении с деяниями императора и в особенности с событиями, о которых вы только что прочитали, показывает, в какой мере можно доверять законам этой страны и тем людям, которые гордятся то их мягкостью, то их действенностью. В другом месте тот же самый придворный… простите! писатель – продолжает петь хвалы тому, что он принимает за конституцию своей несчастной страны, и превозносит это государственное устройство в следующих выражениях: «В России закон, который исходит непосредственно от государя, приобретает больше силы, нежели те, которые приняты сенатом, по той причине, что народ с благоговением относится ко всему, что коренится в царской власти, ибо император – прирожденный глава духовности в этой стране; и народ, которого еще не коснулись богоубийственные учения, считает священным все, что проистекает из этого источника».
  Уверенность, с какой высказана эта лесть, делает всякие замечания излишними, никакая сатира не могла бы нанести более верный удар, чем такая похвала. Точка зрения, избранная писателем, человеком светским, остроумным, толковым, больше говорит о законности в стране, вернее, о путанице в религиозных, политических и правовых вопросах, которую называют в России общественным порядком, о жизни, духе, мнениях и нравах русских, чем все, что я мог бы вам изложить в нескольких томах моих размышлений.


[Закрыть]
! Умерьте ваше рвение, отмените хотя бы ложь, которая царит во всем, искажает и отравляет все у вас, – и вы тем самым сделаете довольно для блага человечества.

Родные ссыльных, семья Трубецких, родовитая знать, живут в Петербурге{25} и бывают при дворе{26}!!! Вот дух, достоинство, независимость русской аристократии. В этой империи насилия страх оправдывает все!.. более того, он всегда в почете. Страх, пышно именуемый осторожностью и умеренностью, – единственная заслуга, которая никогда не остается незамеченной.

Здесь находятся люди, которые обвиняют княгиню Трубецкую в глупости. «Разве она не может одна вернуться в Петербург?!» – восклицают они. Мелкая низость, подлая трусливая месть! Бегите страны, где закон запрещает убивать, но зато разрешает сживать со свету целые семьи во имя политического фанатизма, который служит для того, чтобы оправдывать любую жестокость.

Сомнений больше нет; все решено: я вынес наконец суждение о Николае I…{27} Это человек с твердым характером и непреклонной волей – без этих качеств невозможно стать тюремщиком третьей части земного шара; но ему не хватает великодушия: его злоупотребления властью слишком убедительно мне это доказывают. Да простит ему Бог; к счастью, я больше его не увижу! Я высказал бы ему все, что думаю об этой истории, а это было бы чрезвычайной дерзостью… Впрочем, своей неуместной отвагой я еще больше отягчил бы положение несчастных, в чью защиту самочинно выступил бы, и погубил бы себя[2]2
  Издавая мои путевые заметки, я этого не боюсь, ибо, откровенно высказывая свое мнение обо всем, что вижу, не могу вызвать подозрения в том, что говорю по чьему-либо наущению.


[Закрыть]
.

Какое сердце не обольется кровью при мысли о добровольной пытке бедной матери? Боже мой! Если ты уготовил самой возвышенной добродетели такую участь на земле, то открой ей путь на небо, распахни райские врата до срока!.. Можно ли вообразить себе, что испытывает эта женщина, глядя на своих детей и вместе с мужем пытаясь восполнить им недостающее образование? Образование!.. Для нумерованного скота это настоящий яд! И однако, будучи светскими людьми, получившими такое же воспитание, как мы, могут ли отец и мать покориться и преподать своим детям лишь то, что тем следует знать, дабы быть счастливыми в сибирской колонии? Могут ли они отречься от всех своих воспоминаний, всех своих привычек, чтобы скрыть от ни в чем не повинных жертв супружеской любви их горестное положение? Не внушит ли врожденное благородство этим юным дикарям желаний, которым не суждено осуществиться? Какая опасность, какие терзания для них и какая смертная мука для их матери! Эта нравственная пытка, вкупе со столькими физическими страданиями, кажется мне страшным сном, от которого я никак не могу очнуться; со вчерашнего утра этот кошмар неотступно преследует меня; я каждую минуту думаю: что делает сейчас княгиня Трубецкая? Что говорит она своим детям? Какими глазами смотрит на них? Чего просит она у Бога для этих созданий, проклятых еще до рождения тем, кто является для России наместником Бога на земле? Ах, эта пытка, которая обрушивается на невинное потомство, позорит весь народ!

В заключение я приведу цитату из Данте, она здесь весьма к месту. Заучивая эти стихи наизусть, я и не подозревал, что однажды они прозвучат для меня зловещим намеком:

 
О Пиза, стыд пленительного края,
Где раздается si! Коль медлит суд
Твоих соседей, – пусть, тебя карая,
 
 
Капрара и Горгона с мест сойдут
И устье Арно заградят заставой,
Чтоб утонул весь твой бесчестный люд!
 
 
Как ни был бы ославлен темной славой
Граф Уголино, замки уступив, —
За что детей вести на крест неправый!
 
 
Невинны были, о исчадье Фив,
И Угуччоне с молодым Бригатой,
И те, кого я назвал, в песнь вложив.
 

Я продолжу путешествие, но не поеду в Бородино, не буду присутствовать при торжественном въезде императорского двора в Кремль, не стану вам больше рассказывать о Николае I: что я могу сказать о государе, которого вы знаете теперь так же хорошо, как и я? Чтобы получить представление о положении людей и вещей в этой стране, подумайте о том, что там случается множество историй, подобных той, которую вы только что прочли, просто о них никто не знает и никогда не узнает; мне повезло: стечение обстоятельств, в котором мне видится перст судьбы, открыло мне события и подробности, о которых совесть не позволяет умолчать[3]3
  Когда первое издание этой книги вышло в свет, одна особа, служившая во французском посольстве(Описание казни декабристов, которое М. Кадо назвал наиболее полным для своего времени повествованием на эту тему во французской печати (Cadot. Р. 225), отсутствовало в первом издании. Личность информатора принято отождествлять с графом Огюстом де Ла Ферронне (см. примеч. к т. I, с. 436), французским послом в России, находившимся в Петербурге во время восстания и казни, другом Шатобриана и, следовательно, человеком, с которым Кюстин вполне мог беседовать о России. Этому выводу противоречит, однако, то обстоятельство, что Ла Ферронне умер 17 января 1842 г., так что всеми полученными от него сведениями Кюстин располагал до выхода первого издания «России в 1839 году» и ничто не мешало ему опубликовать их уже в мае 1843 г. Ж.-Ф. Тарн относит этот случай к нередким у Кюстина (и далеко не всегда объясняющимся соображениями конспирации) ложным отсылкам (см.: Tarn. Р. 513). По случаю коронации Николая I, последовавшей немедленно за казнью пяти декабристов, в Россию прибыла французская делегация (список ее членов см. в кн.: Ancelot. Р. 387), каждый из членов которой в принципе мог оказаться информатором Кюстина. Информация о казни имелась и в парижской прессе 1826 г.; так, о трех веревках, оборвавшихся после сигнала к казни, в сходных с кюстиновскими выражениях говорится в газете «Journal de Paris» за 11 августа 1826 г. (см.: Невелев Г. А. Истина сильнее царя… А. С. Пушкин в работе над историей декабристов. M., 1985. С. 91). Д. Лиштенан (Liechtenhan. Р. 129) полагает, что информатором Кюстина мог быть Ансело, чье печатное описание казни, впрочем, далеко от кюстиновского: Ансело сообщает о «двойном» повешении, но пишет, что с виселицы сорвались двое, а не трое, и вместо фразы о «несчастной стране» (см. следующее примечание) вкладывает в уста одного из декабристов гораздо более нейтральное восклицание: «Я не ожидал, что меня будут вешать дважды!» (Ancelot. Р. 412; см. перевод этой главы из книги Ансело в кн.: Волович H. М. Пушкин и Москва. М., 1994. Т. 2. С. 21–23).) в то время, когда умер Александр I, рассказала мне историю, произошедшую у нее на глазах.
  После мятежа, сопровождавшего его восшествие на престол, Николай I приговорил к смерти пятерых зачинщиков заговора; их должны были повесить в два часа пополуночи у крепостной стены, на краю рва глубиной двадцать пять футов. Смертников поставили под виселицей на скамью высотой в несколько футов. Когда все приготовления были закончены, руководивший казнью граф Чернышев, нынешний военный министр, дал условный сигнал; под барабанную дробь скамью выбивают из-под ног преступников: вдруг три веревки рвутся, две жертвы падают на дно рва, третья остается на краю… Те, кому довелось присутствовать при этой мрачной сцене, приходят в волнение, сердца их сильно колотятся от счастья и признательности, ибо они думают, что император избрал это средство, дабы примирить устремления человеколюбия с интересами политики. Но граф Чернышев приказывает продолжать барабанный бой, заплечных дел мастера спускаются в ров, извлекают оттуда двух несчастных, из которых один переломал ноги, а другой раздробил челюсть: палачи снова подводят приговоренных к виселице, снова накидывают им веревку на шею, тем временем третий осужденный, который остался невредимым и которому также надевают петлю на шею, собирается с силами и с героической яростью кричит, заглушая барабанный бой: «Несчастная страна, где и повесить-то не умеют!» Он был душою заговора; его звали Пестель (Вопрос об именах тех троих декабристов, которые сорвались с виселицы, и о том, кому принадлежит комментируемая фраза, не имеет однозначного решения. Свидетельства очевидцев противоречивы; «две основные версии, обладающие наибольшей степенью достоверности: «Рылеев – С. Муравьев-Апостол – Каховский» и «Рылеев – С. Муравьев-Апостол – М. Бестужев-Рюмин» (Невелев Г. А. Указ. соч. С. 100). Процитированную фразу приписывают либо Муравьеву-Апостолу, либо Рылееву. Имя Пестеля среди сорвавшихся называли некоторые декабристы (В. Ф. Раевский, Н. И. Лорер) и анонимный чиновник, «присутствовавший по службе при казни» (Невелев Г. А. Указ. соч. С. 93). Версия о том, что фраза о стране, где и повесить не умеют, была сказана Пестелем, имела хождение; еще в конце 1850-х гг. начальник кронверка Б. И. Беркопф в устном разговоре «уверял собеседника, что «выдумкой являются слова, приписываемые Пестелю, когда порвались веревки с петлями: «Вот как плохо русское государство, что не умеет приготовить и порядочных веревок» (Эйдельман Н. Я. Апостол Сергей. М., 1975. С. 378). Возможно, впрочем, что Кюстин назвал здесь именно Пестеля просто потому, что запомнил его имя по французским описаниям событий 14 декабря (по-видимому, вслед за Кюстином знаменитую фразу приписал Пестелю и энциклопедический словарь Ларусса, выходивший во второй половине XIX века). Военный министр Чернышев (см. примеч. к т. I, с. 445) присутствовал при казни, но командовал ею не он, а петербургский генерал-губернатор П. В. Голенищев-Кутузов (1772–1843); он же подал команду вешать осужденных вторично. В третьем издании 1846 г. Кюстин добавил в самом конце комментируемого примечания еще одну фразу: «Для вящей полноты картины следует сказать, что вскоре Чернышев был сделан графом и военным министром».).
  Сила побежденного и варварство победителя – вот вся Россия!


[Закрыть]
.

Я соберу все письма, которые написал для вас со времени приезда в Россию и которые не отправлял из осторожности; я прибавлю к ним это письмо и надежно запечатаю всю пачку, после чего отдам ее в верные руки, что не так-то легко сделать в Петербурге. Потом я напишу вам другое, официальное письмо и отправлю его с завтрашней почтой; все люди, все установления, которые я здесь вижу, будут превознесены в нем сверх всякой меры. Вы прочтете в этом письме, как безгранично я восхищен всем, что есть в этой стране и что в ней происходит… Забавнее всего то, что я уверен: и русская полиция, и вы сами поверите моим притворным восторгам и безоглядным и неумеренным похвалам[4]4
  Я справедливо полагал, что эти обстоятельные льстивые речи, будучи перехвачены на границе, позволят мне спокойно продолжать путешествие.


[Закрыть]
.

Если обо мне не будет ни слуху ни духу, значит, меня сослали в Сибирь: только это вынужденное путешествие может помешать путешествию в Москву, которое я не стану больше откладывать; фельдъегерь уже доложил мне, что завтра утром почтовые лошади будут ждать меня у подъезда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю