Текст книги "Россия в 1839 году. Том второй"
Автор книги: Асгольф Кюстин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 34 страниц)
С сожалением отошел я от этого полотна, где природа точно схвачена человеком, которому воображение помогает воспроизводить увиденное. Своими работами он напомнил мне мои первые впечатления при виде Балтийского моря. Мне виделось не обычное живописное освещение, но бледный свет полярных стран. Столь верно передать своеобразные явления природы – заслуга немалая.
Много толков в России вызывает талант Брюллова. Говорят, что своим «Последним днем Помпеи» он наделал шуму в самой Италии{339}. Огромное это полотно составляет ныне гордость русской школы в Санкт-Петербурге; не смейтесь – я сам видел, осматривая Академию живописи, как на дверях одного из залов начертаны эти слова – «Русская школа»!!! На мой взгляд, в картине Брюллова неверны краски; правда, избранный художником сюжет способен скрыть этот изъян, ибо кто может знать, какого цвета были здания в последний день Помпеи? Почерк живописца резкий, мазок жесткий, но в нем есть творческая сила; замыслы его не лишены ни воображения, ни самобытности… Лица у него разнообразны и правдивы; владей он искусством светотени, он, возможно, и заслужил бы когда-нибудь ту славу, которою здесь пользуется; сейчас же ему недостает непринужденности, колорита, легкости и изящества, да и чувство прекрасного ему несвойственно; он не чужд своеобразной дикой поэзии, и все же общий вид его картин неприятен для взора, а натянутостью стиля своего, хоть и не лишенного мощи, он напоминает подражателей школы Давида; рисунок выполнен тщательно, словно по гипсовой модели, а расцвечен как придется.
На картине «Успение»{340}, которою принято восхищаться в Петербурге, так как это работа знаменитого Брюллова, заметил я тучи столь тяжелые, что в пору их отдать в Оперу для изображения скал.
Тем не менее в «Помпее» выражение некоторых лиц говорит об истинном таланте. Картина эта, при всех недостатках композиции, выиграла бы в виде гравюры; ибо более всего она грешит по части красок.
Говорят, что, вернувшись в Россию, автор уже изрядно растерял свою увлеченность искусством. Как мне его жаль – он повидал Италию и должен был возвращаться на Север! Работает он мало, ему ставят в заслугу легкость кисти, но она, к сожалению, слишком явственно проступает в его работах. Только упорными, усиленными занятиями мог бы он избавиться от жесткости рисунка и резкости красок. Великие живописцы знают, скольких трудов стоит отучиться рисовать кистью, обрести умение писать ослабленными тонами, умение стирать на полотне линии, которых в природе нет нигде, и показывать зато воздух, который разлит в ней повсюду, умение скрывать свое искусство и, воспроизводя действительность, непрестанно ее облагораживать. Похоже, что русский Рафаэль не подозревает об этой тяжкой задаче художника.
Как говорят, жизнь свою он проводит более в попойках, нежели в трудах; я его не столько порицаю, сколько жалею. Все средства здесь хороши, чтоб согреться; в России вино – замена солнца. Если вы, на беду свою, не только русский, но еще и чувствуете себя художником, вам нужно уезжать за границу. Разве не ссылка для живописцев – жить в этом городе, где три месяца в году темно, а снег сверкает ярче солнца?
Кто-нибудь из жанровых живописцев, усердно воспроизводя особенности быта под здешними широтами, еще мог бы снискать себе почет и завоевать местечко на паперти храма искусств, в сторонке от всех; исторический же живописец, если он желает развить свои полученные от неба наклонности, должен бежать прочь из этого климата. Что бы ни говорил и ни творил Петр Великий, природа ставит предел человеческим затеям, хотя бы даже двадцать царей узаконили их своими указами.
Одна из виденных мною работ г-на Брюллова действительно великолепна; это, без сомнения, лучшая картина современной живописи, какая есть в Санкт-Петербурге; правда, это лишь снимок с достаточно старого шедевра – а именно с «Афинской школы»{341}. Размером она не уступает подлиннику. Художник, способный так воспроизвести, быть может, самое неподражаемое творение Рафаэля после его мадонн, обязан возвратиться в Рим, чтоб научиться там писать нечто лучшее, чем «Последний день Помпеи» и «Успение Божьей матери»[66]66
Г-н Брюллов написал несколько весьма примечательных снимков с работ Рафаэля; но этот поразил меня своей красотой более всех прочих.
[Закрыть].
Соседство с полюсом противно искусствам, исключая поэзию, которой зачастую не надо ничего, кроме человеческой души; тогда это словно вулкан, скованный льдами. Зато музыка, живопись, танец – все чувственные удовольствия, в известной мере независимые от мысли, в суровом этом климате вместе с потребными для них органами лишаются и своих чар. Что мне проку от Рембрандта ночью или же от Корреджо, Микеланджело и Рафаэля в темной комнате? У Севера, конечно, есть своя красота, но во дворце этом не хватает света. Любовь здесь свободней от чувственности и рождается не столько из телесных вожделений, сколько из потребностей сердечных; но, не в обиду будь сказано пустой роскоши богатства и власти, юность с ее чарующею свитой игр, грации и смеха не идет дальше тех благословенных краев, где солнечные лучи не скользят, едва касаясь земли, но согревают и оплодотворяют почву, озаряя ее с высоты небес.
В России все печально вдвойне – от страха власти и от отсутствия солнца!.. Народные танцы походят здесь на хоровод теней, который уныло тянется в слабом свете нескончаемых сумерек; а если пляшут их бойко – то на упражнения, которые делаются из боязни задремать и замерзнуть во сне. Даже мадемуазель Тальони, и та… увы{342}!..
Ведь даже мадемуазель Тальони в Санкт-Петербурге превратилась просто в превосходную танцовщицу! Какое падение для нашей Сильфиды!.. Вспоминается легенда об Ундине, ставшей обыкновенного женщиной… А когда она ходит по улицам – ибо теперь она ходит пешком! – за нею идут лакеи в парадной ливрее с золотым шитьем и с кокардами на шляпе, а в газетных статьях ее каждое утро осыпают нелепейшими похвалами, какие мне только доводилось читать. Вот как русские, при всем своем уме, могут обращаться с искусством и художниками. Художник должен быть рожден небесами, понят публикою, вдохновлен обществом… Вот что ему необходимо; награды же – дело необязательное; как сказано в Евангелии{343}, это все приложится. Но напрасно искать этих необходимых вещей в империи, народ которой, силою загнанный чуть ли не на границу Лапландии, силою же был приобщен Петром I к порядку. Чтобы узнать, на что способны русские по части изящных искусств и цивилизации, я буду ждать, пока они дойдут до Константинополя.
Лучший способ покровительствовать искусствам – иметь непритворную потребность в удовольствиях, ими доставляемых; если народ достиг такой степени цивилизованности, ему недолго придется зазывать к себе художников из-за границы.
В то время, когда собирался я уезжать из Санкт-Петербурга, некоторые особы втайне оплакивали упразднение униатства[67]67
Униаты – православные, присоединившиеся к католической церкви и c тех пор рассматриваемые церковью православною как раскольники.
[Закрыть] и рассказывали о самовластных мерах, загодя подготовлявших сие безбожное деяние, прославляемое здесь как торжество русской церкви{344}. Тайные гонения, которым подверглись несколько униатских священников, способны возмутить даже самые равнодушные сердца; однако в стране, где большие расстояния и секретность способствуют произволу и всякий раз содействуют самым тираническим деяниям, любые насилия остаются под спудом. Мне это напоминает выразительное присловье, столь часто повторяемое русскими, за которых некому заступиться: «До Бога высоко, до царя далеко!»[68]68
Смотри книгу «Преследования и муки католической церкви в России» и превосходные статьи в «Журналь де Деба» за октябрь 1842 года (Имеются в виду книга графа д'Оррера (см. примеч. к т. I, с. 6, 350) и четыре статьи о преследованиях католической и униатской церквей в России, опубликованные в этой газете 13, 15, 23 и 30 октября 1842 г. и представлявшие собою реферат двух текстов: упомянутой книги д'Оррера и обращения римского папы Григория XVI к собору кардиналов 22 июля 1842 г. «О неустанных стараниях Его Святейшества помочь католической церкви России и Польши в претерпеваемых ею тяжких испытаниях», изданного в Риме в том же 1842 г. Автор статей подчеркивает, что Николай «желает падения католицизма в России, но боится шума, который это падение может вызвать», и потому информация о положении российских католиков выходит за пределы России с большим трудом; сам папа жалуется на недостаток точных сведений. «Во Франции, – замечает автор «Journal des Debats», – где все, и ложное, и правдивое, тотчас предается гласности, где пресса слышит и повторяет даже жалобы на несчастья выдуманные, никто не может вообразить, что стоны жертв могут не иметь отзвука, пропадать втуне. Тем не менее в России дела обстоят именно таким образом». Ссылаясь на манифест папы, автор статей перечисляет конкретные меры, посредством которых ведется русским правительством борьба с католиками: в феврале 1832 г. 202 из 291 католического монастыря были уничтожены (якобы из-за отсутствия монахов); католическим священникам запрещено причащать прихожан из других приходов; православные крестьяне, по указу от 11 июля 1836 г., не имеют права служить католическим священникам; человек, перешедший из православия в католичество, теряет по указу от 21 марта 1840 г. право распоряжаться своим состоянием, воспитывать своих детей и должен доживать жизнь в монастыре; более того, переход в католичество по указу от 16 декабря 1839 г. преследуется не только церковью, но и государством, так как для русского правительства «всякое вероотступничество равносильно бунту»; крестьян, не спрашивая их согласия, насильно записывают в православные целыми деревнями, а при попытках вернуться к вере отцов карают за вероотступничество; проповеди католических священников подвергаются предварительной цензуре; у католической церкви в казну отобраны имения, приносящие 250000 рублей в год, – якобы для удобства самого духовенства, которому затруднительно ими управлять. Так же насильственно происходило и присоединение униатов к православной церкви в 1839 г., носившее, по мнению автора статей, исключительно политический характер; в ход шли и подкуп, и посулы свободы крепостным, и заключение непокорных униатских священников в тюрьму или православные монастыри. Эти же моменты были рассмотрены более подробно в книге д'Оррера, где вдобавок была вскрыта политическая подоплека гонений на католиков (стремление создать унитарное русское государство, а для этого – уничтожение национальных, языковых, религиозных отличий на всех территориях, входящих в состав Российской империи, – прежде всего в Польше) и приведены многочисленные документы, например, «предложения», сделанные в декабре 1839 – январе 1840 гг. управляющим министерством внутренних дел Строгановым и директором департамента духовных дел иностранных вероисповеданий Вигелем римско-католическому коллегиуму; среди мер, которые коллегиуму предлагалось незамедлительно осуществить, фигурировали ограничение числа храмов в приходах, ограничение свободы передвижения католических священников, признание недействительными смешанных браков, заключенных только католическими священниками, и проч. Кюстин продолжал интересоваться литературой о положении католиков в России и в третьем издании своей книги (1846) поместил в конце комментируемой главы обширные отрывки из вышедшего в 1843 г. французского перевода книги Тейнера (см. Дополнение 2). О реакции русского духовенства на статьи в «Journal des Debats» дает представление отзыв митрополита Филарета, воспроизведенный А. И. Тургеневым в письме к Н. И. Тургеневу от 27 октября 1842 г.: «Вот что написал Филарет Булгакову, возвращая ему два номера «Дебатов» со статьями о наших отношениях с Римским двором: Кто хотя несколько знает историю начала Унии в России, тот легко увидит в манифесте Папы, что непогрешимый грешит против истины, как сказка, и потому не знающий может догадаться о клевете на современные события. (Логика не ясна.) Жаль, что Европа охотно доверяет клеветам на Россию, так как потерявшие добродетель охотно верят клевете на добрых» (РО ИРЛИ. Ф. 309. № 950. № 192 об.; подл, по– фр., за исключением слов, выделенных курсивом). Впрочем, даже III Отделение признавало, что не все упреки совершенно безосновательны. «Местные исполнители воли правительства искажают его веления, – говорится в отчете за 1841 год, – и порождают беспрерывные ропот и жалобы. Бывали случаи, что дети оставались два года без Священного крещения, усопшие без обряда погребения! От них отказывались священники православной церкви, по случаю их несовершенного к оной присоединения, а католики опасались исполнять их требы, читая их вне своей паствы <…> Таким образом, действия <православного> духовенства произвели общую, неосновательную мысль, что правительство имеет намерение присоединить всех без исключения к православию, так что все находятся в каком– то испуге и стоят в оборонительном положении» (ГАРФ. Ф. 109. Оп. 223. № 6. Л. 123, 126 об.). В следующем, 1842 году ситуация, по свидетельству III Отделения, сделалась еще более напряженной, из-за «распространения и утверждения толков о том, что Россия намеревается обратить его <польский народ> в греко-российское вероисповедание»; «распадению тайной злобы» польского духовенства способствовала, как явствует из того же документа, и упомянутая выше речь папы: «При всей неусыпности полицейских наблюдений многие экземпляры этой речи прокрались в Варшаву и ходят по рукам в публике. Католицизм, столь ослабевший в последнее время как в Царстве, так и в Западных губерниях и оставивший уже почти одну только тень своего существования, внезапно так воспламенился, что ныне церкви этого вероисповедания не могут вмещать в себе толпы, в них стремящиеся. Вот какие последствия произошли от действительного или мнимого опасения насчет преследования их религии» (Там же. № 7. Л. 149–150). Дело не улучшилось и в 1843 г.: «Розыскания о перешедших в католицизм униатах возбудили за границею толки о преследовании католической церкви. Невежественное и даже жестокое обращение местных чиновников с присоединяемыми дали этим отзывам некоторую достоверность» (Там же. № 8. Л. 202 об.).).
[Закрыть]
Итак, православные стали мучить людей за веру. Где же та религиозная терпимость, которою кичились они перед теми, кто не знает Востока? Сегодня славные поборники католической веры томятся в монастырях-тюрьмах, и о борьбе их, восхищающей небеса, не ведает даже сама церковь, за которую они столь благородно ратуют на земле, – матерь всех церквей, единственная на свете всемирная церковь, ибо одна лишь она не заражена духом местной ограниченности, одна лишь она остается свободною и не принадлежит никакой стране{345}!![69]69
Ведь целых три года потребовалось, чтобы вопль этих страдальцев донесся до Рима! (Имеется в виду срок, прошедший между присоединением униатов к православной церкви (1839) и обращением папы римского к кардиналам (1842). Ср. также ниже примеч. к наст, тому, с. 435.)
[Закрыть]
Когда над Россией взойдет солнце гласности, весь мир содрогнется от высвеченных им несправедливостей – не только старинных, но и творимых каждодневно и поныне. Да только слабым будет это содрогание, ибо такова уж судьба правды на земле: народы не ведают ее, когда им нужнее всего ее знать, а когда ее узнают, оказывается, что она им уже больше не нужна. Злоупотребления низвергнутой власти вызывают лишь вялые возгласы; повествующие о них слывут людьми озлобленными, бьющими уже поверженного противника, – пока же эта неправедная власть стоит на ногах, ее бесчинства тщательно скрываются, ибо мощь свою она употребляет прежде всего на то, чтобы заглушить стоны своих жертв; истребляя и губя людей, она старается не выказывать гнева, да еще и сама себе рукоплещет за незлобивость – ведь она позволяет себе одни лишь неизбежные жестокости. Однако нечего ей хвалить свою мягкость: когда тюрьма глухо непроницаема, как могила, то нетрудно обойтись и без эшафота!..
Днем и ночью не давала мне покоя мысль, что я дышу одним воздухом со столькими людьми, несправедливо угнетенными и отрезанными от всего света. Я уезжал из Франции в ужасе от бесчинств обманувшей нас свободы, возвращаюсь же домой в уверенности, что представительное правление пусть и не самое нравственное с логической точки зрения, но все же на деле мудрее и умереннее, чем другие; когда видишь, что оно предохраняет народы, с одной стороны, от разнузданной демократии, а с другой – от кричащих злоупотреблений деспотизма, тем более мерзких, чем выше материальная цивилизация в терпящем их обществе, – когда видишь это, задаешься вопросом, не cледует ли заглушить свою неприязнь и безропотно снести эту политическую необходимость, которая приготовленным к ней народам в конечном счете приносит больше добра, чем зла.
Правда, до сих пор такая новая и сложная форма правления утверждалась лишь посредством узурпации. Быть может, эта конечная узурпация становилась неизбежною из-за всех прегрешений, допущенных прежде; на такой религиозно-политический вопрос ответит потомкам нашим лишь время, мудрейший из исполнителей воли Бога на земле{346}. Мне вспоминается здесь глубокая мысль, высказанная одним из просвещеннейших и образованнейших умов Германии – г-ном Варнгагеном фон Энзе{347}. «Я долго доискивался, – писал он мне однажды, – какими людьми совершаются революции, и после тридцати лет размышлений пришел к выводу, о котором думал еще в молодости, – что в конечном счете они совершаются теми самыми, против кого они направлены».
Никогда не забуду чувств своих при переправе через Неман у Тильзита; тут-то я понял всю правоту моего любекского трактирщика. Даже птица, вырвавшаяся из клетки или же из-под воздушного колокола, не была бы так счастлива. «Я могу говорить и писать что думаю, я свободен!..» – воскликнул я. Первое мое откровенное письмо в Париж послано было с этой границы; кажется, оно наделало шуму в узком кругу моих друзей, до тех пор обманутых официальными моими посланиями.
Вот список с этого письма:
«Тильзит, четверг, 26 сентября 1839 года
Надеюсь, прочесть эту географическую помету доставит вам не меньше удовольствия, чем мне доставило ее написать: вот я и выбрался из империи, где царят единообразие, мелочность и неестественность. Здесь уже можно говорить свободно, и ты словно захвачен вихрем радости; ты в мире, который влечется новыми идеями к ничем не скованной свободе. Меж тем я нахожусь в Пруссии; но, выехав из России, вновь видишь дома, начертанные не рабом по приказу неумолимого господина, дома пусть и бедные, но построенные вольно; видишь пригожие, вольно возделанные поля (не забывайте, что речь идет о Прусском герцогстве{348}), и от такой перемены сердце радуется. В России несвобода ощущается не только в людях, но даже и в прямоугольно вытесанных камнях, в правильно выпиленных стропилах… Наконец-то можно вздохнуть! можно писать вам без риторических прикрас, которые все равно не обманут полицию, ибо в русском шпионстве столько же самолюбивой щепетильности, сколько и политической бдительности. Россия – самая унылая страна на свете, населенная самыми красивыми людьми, каких я видывал; не может быть веселою страна, где почти не заметны женщины… И вот наконец я выехал из нее, и без всяких происшествий! Двести пятьдесят лье я покрыл за четыре дня – по дорогам местами скверным, местами превосходным, ибо русский дух хоть и стремится к единообразию, но настоящего порядка добиться не в силах; государственному управлению здесь свойственны нерешительность, небрежность и продажность. Возмущает мысль, что со всем этим можно свыкнуться, и, однако, люди свыкаются. Человек искренний в этой стране слыл бы безумцем.
Теперь я дам себе отдых, путешествуя в свое удовольствие; до Берлина мне отсюда еще двести лье, зато на ночь везде есть постели, везде хорошие трактиры и ровная, широкая, ухоженная дорога – все это делает переезд настоящею прогулкой».
Все казалось мне непривычным и чарующим: чистые постели и комнаты, порядок, поддерживаемый в доме хозяйками… Более всего поразили меня вольный вид крестьян и веселость крестьянок: их благодушность чуть ли не пугала; я боялся, что им дорого встанет их независимость, – ведь я совсем от нее отвык. Здесь видишь города, возникшие сами по себе; ясно, что строились они без всякого правительственного плана. Разумеется, Пруссия не слывет страною вольности, но все же, проезжая по улицам Тильзита, а затем Кенигсберга, я словно присутствовал на венецианском карнавале. Тут мне вспомнилось, как один мой знакомый немец, проведя несколько лет по делам в России, наконец уезжал из этой страны навсегда; вместе с ним был его друг; и едва ступили они на палубу поднимавшего якорь английского корабля, как у всех на глазах обнялись, восклицая: «Слава Богу, можно теперь свободно дышать и говорить что думаешь!..»
Вероятно, многие путешественники испытывали те же чувства; так отчего же никто их не высказал? Изумление и недоумение охватывают меня при мысли о том, сколь многие умы прельщает русское правительство. Мало того, что оно принуждает к молчанию своих подданных, оно добивается к себе почтения даже на расстоянии – от иностранцев, вырвавшихся из-под его железной плети. Все его хвалят или же по меньшей мере молчат – разгадать эту загадку я не умею. Если когда-либо мне в том поможет обнародование моего путешествия, то у меня появится лишний повод порадоваться моей искренности.
Возвращаться из Петербурга в Германию я собирался через Вильну и Варшаву. Но затем передумал.
Несчастья, подобные тем, что переживает Польша, нельзя относить на счет рока; когда злоключения длятся так долго, в них всегда нужно видеть как действие обстоятельств, так и человеческую вину{349}. Народы, подобно частным людям, начинают до известной степени соучаствовать в преследующей их судьбе; они как бы сами несут ответственность за преследующие их поражения, ибо при внимательном рассмотрении оказывается, что их участь – лишь развитие их характера. Видя, к чему приводят ошибки народа, понесшего за них столь суровую кару, я бы не смог удержаться и высказал бы некоторые соображения, каких сам же и устыдился бы; говорить правду в лицо угнетателям – обязанность по-своему радостная; взявши ее на себя, находишь опору в сознании собственного мужества и благородства, связанных с выполнением тяжкого, а то и опасного долга; но попрекать жертву, бичевать угнетенного – пусть даже бичом истины, – до подобной экзекуции никогда не унизится писатель, который не хотел бы презирать свое перо.
Вот почему я отказался от мысли повидать Польшу{350}.
Письмо тридцать шестое г-ну ***
Возвращение в Эмс. – Что характерно для завистников. – Осень в долине Рейна. – Сравнение русского и германского пейзажа. – Воспоминание о «Рене». – Молодость души. – Г-жа Санд. – Что такое мизантропия. – Тайна жития святых. – Просчет путешественника, отправившегося в Россию. – Краткий отчет о путешествии. – Заключительный портрет русских. – Конечная цель всех их усилий. – Тайна их политики. – Обзор христианских церквей. – Сколь опасно в России говорить правду о православной церкви. – Сопоставление Испании и России.
На водах в Эмсе, 22 октября 1839 года
Я уже привык не пропускать много времени, не напомнив вам о себе; человек, подобный вам, становится необходимым для всех, кто смог однажды его оценить и умеет пользоваться его просвещенностью без боязни. В ненависти, внушаемой талантом людям мелкого ума, больше страха, чем зависти: что бы они делали, будь они талантливы сами? Зато им постоянно приходится опасаться влияния таланта и проницательности гения. Им невдомек, что умственное превосходство, помогающее познать суть вещей и понять их необходимость, побуждает к снисхождению; просвещенная снисходительность божественна, как само Провидение; да только мелкие умы не признают ничего божественного.
Выехав из Эмса в Россию пять месяцев назад, я вновь вернулся в это красивое селение, покрыв несколько тысяч лье. Весной жизнь на водах была мне неприятна из-за всегдашнего наплыва желающих пить целебную воду и купаться в ней; сегодня она кажется мне восхитительною – я в буквальном смысле один, время свое провожу, наблюдая за наступлением погожей осени среди чарующе печальных гор, собираясь с воспоминаниями и ища покоя, надобного мне после стремительно проделанного пути.
Что за резкая перемена! В России я был лишен зрелища природы – там ее нет; конечно, вид этих неживописных равнин тоже по-своему красив, однако величие без прелести быстро утомляет; что за удовольствие скитаться по бескрайнему голому пространству, где всюду, сколько хватает глаз, видишь одни только пустые просторы? От такого однообразия езда делается еще утомительнее, так как получается, что устаешь ты зря. Путешествие радует и увлекает нас, помимо прочего, своими неожиданностями.
Я рад вновь, в конце курортного сезона, оказаться здесь, где природа многолика и сразу поражает взор своими красотами. Не могу передать словами, с каким очарованием блуждал я только что по могучему лесу, засыпанному, словно снегом, опавшими листьями, под которыми скрылись и стерлись все тропинки. Вспоминались описания природы в «Рене»; сердце билось сильнее, как давным-давно при чтении этой горько-возвышенной беседы человеческой души с природою.
Эта проза, полная веры и лиричности, ни в чем не утратила надо мною своей власти, и я говорил себе, удивляясь собственной растроганности: так, значит, молодость не проходит никогда!
Время от времени сквозь поредевшую после первых изморозей листву я видел вдали долину Лана, впадающего неподалеку в прекраснейшую реку Европы, и любовался тишиною и красотою пейзажа.
Лощины, по которым стекают вниз притоки Рейна, являют собою многообразные виды, тогда как виды берегов Волги все похожи один на другой; зато плоскогорья здешние, именуемые горами, потому что они подняты над местностью и разделены глубокими долинами, обычно имеют вид холодный и однообразный. И все-таки даже это холодное однообразие кажется живым, огненно-подвижным рядом с бескрайними топями и безлесными степями Московии; нынче утром вся природа была залита сверкающими лучами солнца, стоял один из последних погожих дней, придающих этим северным пейзажам, которые благодаря осенним туманам утратили сухость своих очертаний и резкие изломы линий, облик поистине южный.
Поражает покой, царящий в эту пору в лесу; он оттеняет собою хлопотливые работы в полях, которые человек спешит завершить, предвидя за осеннею тишью скорое наступление зимы.
Зрелище это, поучительное и торжественное, ибо длиться оно будет столько же, сколько и весь мир, влечет меня так, словно я только что родился или же должен вот-вот умереть; дело в том, что вся умственная жизнь наша есть сплошная череда открытий. Если душа не растратила своих сил на наигранные чувства, столь обыкновенные для светских людей, то в ней сохраняется неисчерпаемая способность удивляться и любопытствовать; все новые силы побуждают ее ко все новым стремлениям; ей мало земного мира – она призывает и постигает мир бесконечного; ее мысль зреет, но не старится, суля нам нечто, лежащее по ту сторону всего зримого.
Жизнь наша разнообразится силою чувств; глубоко пережитое всякий раз предстает новым, и эта вечная свежесть впечатлений сказывается в языке; каждое новое переживание придает особенную гармонию словам, предназначенным его выразить; вот почему яркостью стиля верней всего измеряется свежесть, то есть искренность, чувств. Можно позаимствовать идеи, можно скрыть их источник, один ум может обмануть другой, но гармония речей не лжет никогда; ею надежно, как невольным признанием, доказывается чувствительность души; она исходит прямо из сердца и прямо в сердце попадает, ее лишь отчасти способна подменить искусность, она рождается из сердечного волнения; наконец, эта музыкальность речи говорит больше, чем любые идеи; она составляет самое безотчетное, самое истинное, самое плодотворное, что только есть в выражении наших мыслей; вот отчего г-жа Санд столь быстро завоевала у нас ту известность, которою заслуженно пользуется.
Святая любовь к уединению, ты всего лишь острая потребность в реальности!.. Свет настолько лжив, что всякий, кто по натуре своей влечется к истинному, должен быть склонен и к бегству от общества. Мизантропия – чувство, несправедливо оклеветанное: это ненависть ко лжи. На самом деле никаких мизантропов нет, есть только души, предпочитающие бегство притворству.
В глуши, наедине с Богом, человек делается искренним и оттого смиренным; здесь он безмолвием и размышлениями искупает все удачные плутни мирских умов – их торжествующее двуличие, их тщеславие, их неразоблаченные, а нередко и вознагражденные измены; его здесь не обманут, и он не желает никого обманывать сам, он добровольно жертвует собою, скрывая свою жизнь так же тщательно, как модные царедворцы выставляют ее на вид; в том и заключается, без сомнения, тайна жития святых – проникнуть в тайну легко, последовать их примеру трудно. Будь я святым, я бы не имел более охоты к путешествиям и еще меньше того к повествованию о них; святые уже обрели то, что я только ищу.
В своих поисках я объездил Россию; я желал повидать страну, где царит покой уверенной в своих силах власти; но, побывавши там, я понял, что там царит одно лишь безмолвие страха, и зрелище это научило меня совсем не тому, чему я приехал учиться. Это целый мир, почти совершенно неведомый чужестранцам: путешествующие русские, стремясь из него бежать, издалека платят дань своему отечеству лукавыми похвалами, а большинству наших путешественников, описавших этот мир, угодно было найти в нем лишь то, за чем они туда ехали. Если ставить свои предвзятые мнения выше очевидной действительности, то к чему путешествовать? Решившись видеть чужие народы такими, какими хочется их видеть, можно не покидать своего дома.
Посылаю вам краткий отчет о своем путешествии, написанный по возвращении в Эмс; все время, что я над ним трудился, меня не покидала мысль о вас, и потому мне позволительно направить его вам{351}.
Краткий отчет о путешествии{352}
Что бы ни окружало вас в России, что бы ни поражало взор ваш – все имеет вид устрашающей правильности; при виде такого симметрического порядка на ум путешественнику сразу приходит мысль, что столь полную единовидность, столь противную естественным наклонностям человека регулярность нельзя ни ввести, ни поддерживать без насилия. Воображение взывает хоть о каком-то разнообразии – вотще; так птица в клетке напрасно расправляет крылья. При подобном строе человек с первого же дня своей жизни может знать (и вправду знает), что будет он видеть и делать до последнего своего дня. На языке официальном эта жестокая тирания именуется любовью к порядку, и для умов педантических сей горький плод деспотизма столь драгоценен, что за него, считают они, не жаль заплатить любую цену.
Живя во Франции, я и сам полагал, что согласен с этими людьми строгого рассудка; теперь же, когда пожил под грозною властью, подчиняющею население целой империи воинскому уставу, – теперь, признаться, мне милее умеренный беспорядок, выказывающий силу общества, нежели безупречный порядок, стоящий ему жизни.
В России правительство над всем господствует и ничего не животворит. Народ в этой огромной империи если и не смирен, то нем; над головами всех витает здесь смерть и разит жертв по своей прихоти; впору усомниться в господнем правосудии; человек здесь дважды лежит в гробу – в колыбели и в могиле. Матерям здесь следовало бы оплакивать рождение детей более, чем их смерть.
Вряд ли здесь широко распространены самоубийства: исстрадавшись сверх меры, трудно убить себя. Странно сложена душа человека: когда в жизни его царит страх, он не ищет смерти, он уже знает, что это такое[70]70
Об этом пишет Диккенс: «Самоубийства среди заключенных здесь редки – в сущности, почти неизвестны. Но из этого отнюдь нельзя сделать логический вывод в пользу самой системы (системы одиночного заключения), хотя на этом часто настаивают. Все, кто посвятил себя изучению душевных болезней, прекрасно знают, что человек может впасть в такую предельную подавленность и отчаяние, которые изменят весь его характер и убьют в нем всякую душевную гибкость и способность сопротивляться, – и однако же он остановится перед самоуничтожением. Это обычная история» («Филадельфия и ее одиночная тюрьма». – «Американские заметки» Чарльза Диккенса. Отрывок приводится в переводе Т. Кудрявцевой.).
«Suicides are rare among the prisoners: are almost indeed unknown. But no argument in favour of the system can reasonably be deduced from this circumstance, although it is very often urged. All men who have made diseases of the mind, their study, know perfectly well that such extreme depression and despair as to change the whole character and beat down all its powers of elasticity and self resistance, may be at work within a man, and yet stop short of self destruction. This is a common case». (Philadelphia and its solitary prison. American notes for general circulation, by Charles Dickens).
Большой писатель, глубокий знаток нравов, христианский философ, у которого взял я эти строки, не только обладает даром власти над стилем и запечатлевает мысли свои словно на медных скрижалях; он еще и тщательно изучил свой предмет, так что мнение его по сему поводу непререкаемо.
[Закрыть].
Впрочем, если бы число самоубийц в России и было велико, его бы никто не ведал. Располагать цифрами – исключительное право русской полиции, не знаю, доходят ли они в точности до самого императора; знаю лишь, что при нынешнем царствовании ничье несчастье не может быть обнародовано без высочайшего дозволения: ведь эти свидетельства власти провидения унизительны для власти земной. Гордыня деспотизма столь велика, что он соперничает даже с могуществом Божьим. Чудовищная завистливость!!! в какие только заблуждения не вводила она царей и подданных! Кем же должен стать народ, чтобы государь его стал более чем человеком?
Попробуйте же любить и защищать истину в стране, где основа государственного устройства – поклонение идолу! Ведь человек, который может все, – это ложь, увенчанная царскою короной.
Как вы понимаете, речь у меня сейчас не об императоре Николае, но о российском императоре вообще. У нас много толкуют о том, что власть его ограничена обычаем; я же был поражен чрезмерностью власти и не увидел от нее никакой защиты.
Конечно, для человека государственного, для всех людей практической складки законы сами по себе не так важны, как думается нашим строгим логистам и политическим мыслителям; в конечном счете жизнь народов зависит от того, как законы применяются. Это верно, и все же у русских жизнь безотраднее, чем у любого другого народа Европы; причем говоря «народ», я разумею не одних лишь крепостных крестьян, но и всех, кто населяет империю.
Так называемая сильная власть, везде и всюду требующая неукоснительного повиновения, неизбежно обрекает людей на жалкую участь. Себе на службу деспотизм способен поставить любое общественное устройство, независимо от господствующих с его дозволения монархических или демократических мнимостей. Всюду, где государственный механизм действует с неумолимой точностью, есть деспотизм. Лучше всех та власть, которая менее всего ощутима; но забыть о ярме можно лишь благодаря высшей мудрости гения или же через некоторое ослабление общественного гнета. Государственная власть всегда благотворна в пору юности народов, когда полудикие люди чтут все удаляющее их от беззаконного состояния; она вновь делается благотворною в нациях стареющих. В эту эпоху рождаются государства со смешанным строем. Но подобная власть, основанная на согласии опыта и страсти, годится только для народностей уже утомленных, для обществ, чьи движители уже изработались в революциях. Отсюда приходится заключить, что такая власть не самая прочная, зато самая мягкая; однажды установленная, она, подобно бодрой старости, уже не слишком долговечна. Для государства, как и для человека, старость – самая мирная пора, когда ею увенчивается славная жизнь; средний же возраст нации всегда нелегок – а его-то и переживает Россия.
В стране этой, непохожей на все прочие, сама природа сделалась сообщницею прихотей человека, который, поклоняясь единообразию, умертвил всякую вольность. Она тоже повсюду одинакова: болотистые или песчаные равнины, заросшие, сколько хватает глаз, чахлыми и редкими деревьями двух пород, березой и сосной, – вот и вся естественная растительность Северной России, то есть окрестностей Петербурга и близлежащих губерний, охватывающих огромные пространства страны.
Где укрыться от общественных невзгод, если климат позволяет жить на лоне природы всего три месяца в году? Да и что это за природа! К тому же в течение шести наиболее холодных месяцев никто, кроме разве русского крестьянина, не в состоянии пробыть на открытом воздухе больше двух часов в день. Вот какую среду сотворил для людей Бог в этих краях!
А что за среду создал себе сам человек? Санкт-Петербург, бесспорно, одно из чудес света, Москва – тоже город весьма живописный, но какой же вид имеют провинции!
В письмах моих вы увидите, сколь непомерное однообразие порождается неумеренным единовластием. Во всей империи один лишь человек вправе иметь желания – следовательно, только он и живет своею собственною жизнью. Во всем здесь сказывается бездушность, на каждом шагу чувствуется, что народ здесь лишен независимости. По любой дороге через двадцать – тридцать лье встретится вам один-единственный город – всякий раз одинаковый. Тирания изобретает только средства для укрепления своей власти, ее мало заботит художественный вкус.
Пристрастие русских государей и зодчих к языческой архитектуре, к прямой линии, к приземистым постройкам и широким улицам противоречит законам природы и потребностям жизни в холодной и туманной стране, беспрестанно продуваемой сильными ветрами, от которых стынет лицо. За все время путешествия так и не мог я постичь, как страсть эта обуяла жителей краев столь отличных от тех, где возникла пересаживаемая в Россию архитектура. По-видимому, и для самих русских это так же непостижимо, как и для меня, ибо во вкусах своих они властны не более, чем в поступках. Так называемые изящные искусства были им вменены в обязанность приказом, словно воинские упражнения. Образец всего их общества – армейский полк с его мелочною дисциплиной.
Климату и обычаям России более подошли бы высокие крепостные стены, тесно составленные здания и извилистые улицы средневековых городов, нежели карикатуры на античность; но влиятельные лица в Петербурге менее всего думают о той стране, которою правят, менее всего считаются с ее духом и нуждами.
В пору, когда Петр Великий вводил по всей империи, от Татарии до Лапландии, свои цивилизаторские установления, в Европе творения средних веков давно уже вышли из моды; русские же, даже те из них, кому присвоено прозвище великих, всегда умели только плестись за модою.
Такая подражательность плохо согласуется с завоевательным духом, который мы в них усматриваем, – ведь над теми, с кого берешь пример, нельзя господствовать. Однако в характере этого поверхностно развитого народа вообще все противоречиво; более же всего он отличается неизобретательностью. Чтоб изобретать, ему нужна была бы независимость; даже в страстях его есть какое то обезьянство: он желает выйти, в свой черед, на сцену мировой политики, но не затем, чтобы дать выход своим способностям, мучающим его в бездействии, а только затем, чтобы проиграть заново историю других славных государств. Завоевательный дух его порожден не мощью, а лишь претензией; весь его талант – мериться с другими; весь его гений – подражательство; если все же кажется, будто есть в нем некая самобытность, то потому только, что еще ни один народ на свете не имел такой нужды в образцах для подражания; от природы наблюдательный, он становится самим собою, лишь перенимая чужие создания. Вся его самобытность – дар подделки, которым он наделен больше всякого другого народа. Единственная его врожденная способность – умение воспроизводить иностранные изобретения. Ему суждено остаться в истории так же точно, как остается в литературе искусный переводчик. Призвание русских – переводить европейскую цивилизацию для азиатов.