355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арнольд Каштанов » Хакер Астарты » Текст книги (страница 8)
Хакер Астарты
  • Текст добавлен: 15 августа 2017, 15:00

Текст книги "Хакер Астарты"


Автор книги: Арнольд Каштанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)

– Это я ей сделал.

Такие вещи врачи не говорят. Может быть, он полюбил Дулю. И уж во всяком случае понял, что мы не из тех, кто судится с врачами за нанесенный ущерб. Не знаю, что в это время выражало мое лицо, но он добавил:

– Но иначе она бы умерла.

В такси по дороге домой Дуля держала наготове салфетки на случай, если ее начнет рвать, однако обошлось, и она радовалась этому, выйдя из машины. Вход к нам на второй этаж сзади. Когда мы обогнули дом, она увидела весь разлапистый орех, нависающий над садом, и отметила:

– Да, ты прав, я ошиблась.

Так же, как не встревожилась утром, обнаружив у себя опухоль, не обрадовалась диагнозу Ульвика. Еще более поражало, что она не заражалась моей нервностью. Меня недаром потряс в свое время Локтев, сказавший «Я – эхо» в чисто физиологическом смысле. В этом смысле я в самом деле эхо, мгновенно заражаюсь настроениями близких – раздраженностью, подавленностью, отчаянием, яростью или ненавистью (радостью и веселием – необязательно). Дуля же оставалась всегда независимой. На нее определение Локтева не распространялось. Даже рядом с моей душевнобольной сестрой она продолжала быть в хорошем настроении, когда все вокруг бывали наэлектризованы яростью или отчаянием.

23

И все же тревога, наконец, ее догнала. Это случилось через несколько месяцев. Она перенесла грипп с высокой температурой, ослабла, лежала в кровати. Попросила помочь подняться. Что-то в голосе насторожило. Подошел, помог. Она сделала несколько шагов и захотела сесть в кресло. Посадил, а через полминуты позвала снова. Сказала, что, пожалуй, ляжет. Я положил. Не смогла лежать. Снова поднял. На лице ее появилась виноватая, диковатая улыбка. Я спрашивал, что случилось, она сама не понимала. Не могла ни лежать, ни сидеть, ни стоять. Садилась и тут же просила положить, ложилась и тут же пыталась подняться. В нее словно вселился бес – такой же, как она, тихий и вежливый. Незнакомое состояние испугало ее саму. Глаза расширились. Я допытывался, что она чувствует, отвечала:

– Не знаю.

Она то задерживала дыхание, то с шумом хватала воздух.

Я бросился звонить на работу дочери. Марина связалась с неврологом, перезвонила мне: собирайтесь, повезет в больницу «Гилель Яффе». Приступ прошел, Дуля была спокойна, как всегда, только в глазах остался испуг. В приемном покое худо-бедно отвечала на вопросы психиатра – где живет, какие год, месяц и число. Причин для госпитализации не нашли, но, связавшись еще раз с неврологом, решили оставить до утра.

И тут я сделал ошибку: не остался с ней на ночь. Заикнулся было об этом, но самому стало стыдно перед Мариной: опять эта моя тревожность, всем порчу жизнь… «Гилель Яффе» находится в Хадере, почти в двадцати километрах от нашей Нетании. По дороге домой мы с Мариной радовались, как ловко она все провернула, – и номер мобильника врача сумела узнать, и связалась, и вовремя в больницу отвезли, и на врачей в приемном покое надавила, и Дуля успокоилась, а завтра посмотрят профессора, к которым не так просто попасть.

Утром она уже была неразумным существом. Никого не узнавала, не могла пошевелиться, бессмысленно и тихо бормотала: «дай, дай, дай, дай…». Что с ней произошло, никто не понимал. «Дай» сменилось таким же бессмысленным «скорей», потом чем-то неразборчивым, потом опять «дай, дай, дай…» Наш невролог Малка Таненбаум промелькнула и исчезла. Я оцепенел: опухоль в мозгу, Ульвик не вылечил, ремиссия закончилась, вторую химиотерапию Дуля не выдержит.

В палате было три кровати, отделенные занавесками. Я сидел в ногах Дули и время от времени пытался напоить ее из ложечки и позвать. Она не реагировала. За открытой дверью проходили мимо медсестры, санитары, два знаменитых профессора, ординаторы, были еще практиканты. Начинался обход. Из палаты в палату двигалась большая масса халатов, человек двадцать. Меня выгнали.

Час спустя, сидя на кровати Дули, услышал, как кто-то в коридоре произнес имя Ульвика. Выскочил туда. Молодой врач звонил с пульта медсестры:

– К нам поступила больная Фарида Кишкельман…

Поговорив с Ульвиком, озадаченно сказал другому:

– Ульвик считает, что возвращение лимфомы крайне маловероятно.

Остаться на ночь не разрешили (не надо было спрашивать, а я сдуру спросил). Дома прибрал все, что в спешке разбросали, сел к компьютеру, чтобы и там прибрать файлы, и, наверно, впервые в жизни понял, что, барабаня по клавишам пишущей машинки и компьютера, все эти годы просто избывал тревогу. Когда она подступала, разнообразная, исходящая от людей, от недовольства собой, от новостей и от мыслей, я усаживался перед клавиатурой и переводил ее в слова. То есть избавлялся от нее, переадресовывая другим, тем, кому слова предназначались. Это называется творчеством. Дуля никогда не позволяла себе переадресовывать тревогу другим – ни словом, ни голосом, ни жестом, ни взглядом. Может быть, если бы выработала в себе такую привычку, наорала бы, впала в истерику, выплеснула бы избыток, который, вполне возможно, был побочным действием лекарств, элементарной химической реакцией с образованием какого-нибудь вещества вроде адреналина, и успокоилась бы. Я верил в свое право тревожить других, а она в свое не верила и потому попала в больницу.

Два дня прошли в оцепенении. Ночами Дуля не спала и продолжала бессмысленно бормотать, мешая другим больным. По их требованию ее перевели в отдельную палату. Я не отходил. Когда возили на обследования, шел рядом и втискивался вместе с кроватью в лифты. На третий день Дуля зашевелила пальцами, а к вечеру – кистями рук и локтями.

Еще через день стала открывать рот, когда кормил. Жизнь наполнилась хорошими новостями: начала поворачивать голову на звук, заговорила, спросила, как дома. Попросила воды. Захотела, чтобы отвел в туалет. Я перестал задавать вопросы врачам. Видел: они не знали.

На вторую неделю пришла вертлявая женщина в розовом платье и на высоких каблуках, привела студентов, они забили всю палату и торчали в дверях. Дуля сидела в кресле. Я только-только стащил ее с кровати и посадил, не успел поправить позу, она сидела, завалившись на бок, и не чувствовала этого.

Места для стула в палате не оставалось. Усевшись на кровати и касаясь Дулю коленками, женщина весело сказала:

– Здравствуйте, я профессор Вернер, а вы?

Я приготовился переводить, однако, перевод не потребовался, иврит Дуля не забыла.

– Я Фарида Кишкельман, – сказала она.

Движения, на которые способны младенцы, забыла, а чужой язык – нет. Я не знал, чему надо, а чему не надо удивляться. Вопросы были простенькими: год рождения, день недели, месяц и число, адрес. Дуля понесла полную чушь, назвала адрес в Минске, сказала, что у нее четверо детей (у нас двое: Марина и сын Сева в Штатах. Дуля посчитала и внуков).

– А это кто? – показала Вернер на меня.

– Мой отец.

– Вы уверены, что он ваш отец?

Дуля засмеялась виновато, как бы признавая ошибку, а сказала противоположное:

– Уверена.

Видно было, что сказала просто так, не вникая. Вернер ее уже немножко утомила.

Когда все вышли, упрекнула:

– Почему ты не подсказывал?

– Почему ты сказала, что я твой отец?

– Не знаю…

– Но ты знаешь ведь, кто я?

– Конечно, знаю.

– Я твой муж.

– В самом деле, – согласилась она.

Меня вызвали в холл. Там расположилась Вернер со своими студентами. У них был практикум. Парни и девушки, скучая, вымучивали из себя вопросы, я отвечал, как привык отвечать врачам, и только потом сообразил: да ведь это не консилиум, Дулю используют как учебный экспонат.

Отпустив студентов, Вернер с сочувствием объяснила:

– Как вы понимаете, это началось не сегодня. Это так и идет, ступеньками. Что-то вспомнит, что-то нет. Что вспомнит, то останется. Психоз пройдет, но слабоумие, к сожалению, не лечится.

– Какое слабоумие? Фарида все понимает!

– Так уж все?

Смотрела с улыбкой. Я смутился. Она сочувственно сказала:

– Это быстро развивается.

– Как… быстро?

– Очень быстро. Год, два. Ступеньками, – показала рукой.

Я вернулся в палату. Дуля ждала, скособочившись в прежней неудобной позе. Изменить ее она не умела. Поинтересовалась:

– Где эта… бабочка?

Вернер ей явно не понравилась. Поняла, что профессор проверяла умственные способности. По ее мнению, это было глупо и делалось бестактно.

После обеда прибежала молодая женщина в спортивном трико, физиотерапевт, быстрая, бодрая, подняла Дулю, поставила на пол, схватила за руки и стала учить ходить. Лицо Дули сразу сделалось лицом слабоумной, она боялась отрывать ноги от пола, дрожала, идиотски поскуливала, физиотерапевт покрикивала. Так, рывками на дрожащих ногах, вцепившись в руки женщины, Дуля добралась до двери. Смотреть на это было тяжело.

Я не мог сориентироваться. Что я знал? Люди, которые долго лежат, разучиваются ходить, но быстро восстанавливают умение. Так же и Дуля должна была все вспомнить. Она не могла назвать свой адрес. Но ведь если привезти к автобусной остановке, найдет дорогу домой так же, как делала это всегда. Она не забыла улицу, заборы, палисадники и фасады, соседей, деревья, даже, наверно, выбоины на асфальте. Что такое название улицы и номер дома? Если ввести все знание о дороге в память компьютера, адрес занял бы такую малость в общем объеме, что им надо было бы пренебречь. И разве важно, что Дуля назвала меня отцом? Она знает, кто я, вот что важно! Дуля спросила про Вернер: «Где эта бабочка». Вернер в самом деле порхала. По неуловимым признакам определить характер человека и найти для этого точный образ – разве это не требовало больше ума, чем помнить адрес и год рождения? Что же такое слабоумие?

Сбегал к медсестре, попросил лист бумаги и написал большими буквами: «Я тебя люблю». Физиотерапистка уже уложила Дулю в кровать. С трудом открыв глаза, сомлевшая Дуля прочла. Я успокоился: она не разучилась читать, что в сравнении с этим какой-то адрес.

– Я посплю, – предложила она.

Я отправился курить. Надо было спуститься в лифте в вестибюль, выйти через стеклянные двери в другой вестибюль, огромный, как вокзальный зал, и через него выйти на крыльцо. Посреди этого пути в стеклянных дверях торчал толстый малый, разговаривая по мобильнику. Его обтекали два людских потока – к лифтам и от них. Он всем мешал, потоки замедлялись и сбились вокруг него в толпу. Его толкали, он, увлеченный (да вроде бы не так уж и увлеченный) разговором, не реагировал. Прижимая мобильник к уху, а ухо к плечу, малый бросал ленивые реплики, фыркал и похохатывал.

Я налетел на него, извинился и тут же разозлился на себя: это он должен извиниться – торчит у всех на дороге. Выкурил на крыльце сигарету и, возвращаясь в отделение, снова столкнулся в тех же дверях с тем же типом. Он продолжал мекать и бекать в мобильник. Мешал всем, кто проходил в двери. Как же можно было сравнить его с Дулей? Даже в психозе она помнила об окружающих, старалась поменьше обременять собой, стеснялась, благодарила медсестер и санитарок за любую услугу, причем «спасибо», сказанное мне или Марине, отличалось от «спасибо», сказанного персоналу, и интонацией, и чувством и смыслом. Тип с мобильником, не думая о других, экономил колоссальные умственные затраты. Интеллектуальная деятельность Дули была неизмеримо сложнее и серьезнее, чем у него. Ее мозг работал, но она была слабоумной, а малый не думал, но был разумным.

Дома попытался восстановить события с самого начала. Мы повезли ее в больницу, потому что испугало странное состояние: тревога, близкая к панике, не позволяла ей ни сидеть, ни стоять, ни лежать. На иврите это называется ишекет, беспокойство, и я вспомнил русское название: психомоторное возбуждение. В приемный покой Дуля вошла сама нормальным шагом и, отвечая психиатру, была совершенно разумной. Значит, что-то произошло с ней потом, ночью. Она получила инъекцию успокоительного, наверно, заснула в приемном покое раньше, чем увезли в неврологию. Проснувшись среди ночи в незнакомой палате, скорее всего, была в спутанном сознании. Не понимала, где находится. Может быть, решила, что опять привезли к Ульвику. Подумала, что, значит, у Ульвика ничего не получилось, ремиссия кончилась, и она умирает. Могла вообще забыть, что химиотерапию проходила четыре года назад, могло показаться, что все продолжается. Так или иначе, не это главное. Попробовала выбраться из кровати и не смогла, не справилась с ограждением. Находясь в спутанном сознании, не поняла, что дело в ограждении, которое специально придумано, чтобы больные не могли вылезть сами. Померещилось что-то совсем непостижимое и страшное. Попробовала позвать, но почему-то никого не было. Может быть, уже не слушались губы и язык. Все еще сжигаемая тревогой психомоторного возбуждения, хоть ослабленного уколом, но по-прежнему непереносимого, запертая в кровати, как в клетке, ничего не понимая, она от страха вырубила разум. Так рвут вниз аварийный рубильник. Обычно люди просто теряют сознание, падают в обморок, а у нее полетело все, двигательные центры в том числе.

Все это вообразив, я впервые усомнился: да была ли она в самом деле спокойным человеком? Не ошибались ли все, кто ее знал? Может быть, она как раз была самой среди всех тревожной, с самыми легкоплавкими предохранителями.

Чем больше я думал – думал или тупо пережевывал беду? – тем больше убеждался, что это так. Как я раньше не догадался, обманываясь видимостью? Спокойные люди эмоционально туповаты, а у нее всегда слезы текли – когда кто-то рядом страдал, или делился горем, или перед телевизором, или в кино, или от обиды. Глаза увлажнялись и от радости, когда возилась с маленькой Мариной или получала неожиданный подарок от близкого человека. Она умела плакать от счастья и наслаждения так же, как от беды. Она была чувственной. Это я как на духу. Если вправду была бы спокойной, то не замыкалась бы в себе, например, при малейшем проявлении хамства. Хамства не переносила совершенно («со мной можно только по-хорошему»), но не взрывалась в ответ, а делалась заторможенной, вялой, как бы засыпала, как бы репетировала то, что случилось теперь.

Я вполне мог вообразить, что когда-то, очень-очень давно, в раннем детстве (Дуле было три года, когда мать с нею на руках бежала из горящего Бобруйска, брела в толпах беженцев, падала на землю, когда их расстреливали на бреющем полете мессершмитты) или еще раньше, она пережила какой-то сильнейший стресс и набрела на детский способ защиты, способ черепахи или улитки: спрятаться в панцирь и не впускать в сознание ничего неприятного. Отменяла неприятное, как будто его не существует, не признавала его до последней возможности. Дождь? Не будет дождя – и весь разговор. Со стороны это казалось беспечностью.

Почему ж я раньше не замечал ее запуганности? Да потому, что мыслил в другом масштабе, поведенческом. Она вела себя независимо и невозмутимо, это и обманывало. Однажды в десятом классе вдвоем поехали в кино в центр города. Там перед входом в кинотеатр сидел на скамейке пьяный и матерился на всю площадь. Люди обходили его стороной и делали вид, что не слышат. Дуля, высвободившись из моей руки, направилась прямо к алкашу и обычным своим спокойным голосом сказала:

– Как вам не стыдно.

Пьяный очень удивился и ничего не понял. Бессмысленно посмотрел – Дуля была миловидной и ладной девочкой, – поднялся со скамейки и удалился, ворча под нос. В таких вот случаях она была бесстрашна и при этом не приходила в боевое настроение, не возбуждалась, ее «как вам не стыдно» звучало чуть ли не сочувственно.

Ее робость непросто было разглядеть. Она не боялась конфликтов, чужого неодобрения, хулиганов, высоты, темноты, неожиданности, риска, физической боли, могла прыгать с угрозой сломать ноги или позвоночник, могла разнимать дерущихся, спокойно шла на собеседование или экзамен, но очень боялась сглаза, всегда прибеднялась, не носила провокативной одежды, не любила ярких расцветок, не любила, когда ее хвалили, не любила строить планы и не выносила разговоров о будущем и всяческих мечтаний вслух, обрывала их – зачем говорить, видно будет. Умела не хотеть невозможного или труднодоступного, предпочитала довольствоваться малым. Когда мою прозу стали переводить на иностранные языки, я стал получать чеки Внешпосылторга, и она могла покупать одежду и драгоценности в специальных магазинах «Березка» и «Ивушка», доступных лишь обладателям этих чеков. Дуля мало этим пользовалась. Лишь спустя много лет я узнал, что она неравнодушна к драгоценностям, которые тогда могла свободно купить. Ничто ей не мешало. Был уверен, что она безразлична к ним, как сам. Она не могла решиться на этот шаг не из жадности, а из какого-то суеверия, как будто эти вещи не для нее.

Даже слишком большого везения она всегда боялась. Полагала, что это какая-то ловушка, в которую нельзя попадать.

Я подвел ее, не оставшись на ночь, когда привезли в «Гилель Яффе». Если бы Дуля проснулась ночью и увидела меня рядом, она не вырубила бы разум. Положилась бы на меня. Я бы все объяснил и успокоил.

24

Первый автобус на Хадеру с заходом в больницу «Гилель Яффе» отправлялся с Центральной автобусной станции в семь утра. Когда добрался до неврологии, там мыли полы и не пустили. Пришлось ждать. Дуля проснулась, когда меня не было. Глаза были прикрыты, она счастливо улыбалась и что-то шептала. Увидела меня:

– Где ты был?

Как – где я был?!

Не повторила вопрос, закрыла глаза и вернулась в сон. Лицо сделалась лукавым, на щеках появились ямочки. Через несколько минут очнулась:

– Ты здесь? А собака?

– Какая собака?

– Смотри, осторожнее.

После завтрака и обхода появилась физиотерапевт с алюминиевым ходунком для обучения ходьбе. Дуля впряглась, прикусив губу от избытка старательности. Физиотерапевт бодро покрикивала «Раз-два! Раз-два!», почему-то решив, что кричать надо по-русски. Наверно, просто разнообразила работу.

Приходила еще одна психиатр, Гинзбург, мужеподобная, неулыбчивая, вопросы задавала те же: год рождения, адрес, семейное положение, какие число, месяц и год… Дуля отвечала ей лучше, чем накануне Вернер. Это было на нее похоже: с теми, кто ей нравился, Дуля всегда была умнее, чем с теми, кто по какой-нибудь причине не нравился. Мне казалось, она мало старается и отвечает, не думая. Когда Гинзбург ушла, припугнул:

– Да относись ты к вопросам серьезно. А то упекут в дурдом. Выучи хотя бы число и год.

– Да, ты прав.

– Двадцать шестое февраля две тысячи шестого года.

– Двадцать шестое февраля две тысячи шестого года.

– А завтра будет?

– Двадцать шестое февраля две тысячи седьмого года.

– А если подумать?

– Двадцать седьмое февраля две тысячи шестого года.

– Какой месяц?

Дуля вздохнула: что я к ней привязался? Не возмутилась, но попыталась урезонить:

– Такой же, какой вчера.

– Май?

– Почему май? Февраль.

– Что ж ты Гинзбург несла?

– Ну ошиблась, бывает, – устав от меня, отвлеклась на собаку. Смотрела при этом в угол у двери. Там стояла белая пластиковая корзинка для мусора. Я убрал корзинку:

– Видишь собаку?

– Нет, сейчас не вижу.

– Где она?

– Ушла.

Значит, Дуля корзинку принимала за собаку. Проверяя, взял корзинку в руку:

– Что это?

– Мусорное ведро.

– Корзинка.

– Я и говорю.

Это нельзя было назвать галлюцинацией. Галлюцинация – это когда человек видит то, чего нет. А она принимала корзинку за собаку. Я по-прежнему не знал, что имеет, а что не имеет значения. Врачи все первым делом спрашивали про галлюцинации. Наверно, в зависимости от них назначали или отменяли лекарства.

Утром опоздал на первый автобус. Дулю успели снять с кровати и посадить в кресло. Она была разумна, как дома. Спрашивала, как и почему попала в больницу, – не помнила. Все, что происходило в больнице, не помнила тоже. Как будто это время была без сознания. Я рассказывал, она слушала с удивлением. В глазах появились слезы.

– Что я опять не так сделала?

В палату заглянул молодой ординатор. Он заменял нашу исчезнувшую Малку. Увидел, что Дуля плачет, встревожился:

– Ухудшение?

– Почему?

– Она плачет.

– Она начала осознавать свое положение.

– Это очень важно, то, что ты сейчас сказал.

Этот молодой репатриант из Аргентины, кажется, понятия не имел, что делать. Вскоре он говорил по телефону Малке:

– Муж Фариды сказал, что она начала осознавать свое положение…

Малка, как оказалось, болела и взяла отпуск. К профессорам было не подступиться. После обхода попытался поймать одного из ординаторов, русскоязычного. Тот всегда сопровождал профессора при обходах и был в курсе. Немолодой, с саркастичным умным лицом, он заметил мой маневр, пытался улизнуть, но его перехватил еще один русскоговорящий родственник:

– Сашок, извини, только на пару секунд.

Пара секунд затянулась надолго. Тип, который назвал врача Сашком, был всего второй день в отделении, и ему не составляло труда остановить любого врача или медсестру. Иврита он не знал, но, остановив ивритоговорящего врача, держал его за рукав одной рукой, а второй подзывал переводчика – кого-нибудь из медсестер, которые в большинстве были русские, или даже меня. Медсестер он подзывал по имени: Людочка, Инночка. Его все называли Арье. Наверно, он так представлялся, переиначив заурядное российское Лева. Благообразный, седой, расторопный. Теперь, в беде, Дуле нужен был бы вот такой ушлый муж, а не интеллигентик с плакатиком «Я тебя люблю». А может, и всегда был нужен такой.

«Сашок» даже не пытался вырваться, терпеливо отвечал на вопросы Арье, что-то нерешительно предлагал, что-то обещал. Наконец, Арье отошел. Истратившись на Арье, ординатор решил не дать использовать его вежливость второй раз и пересаливал в хамстве:

– Вас лечит Малка, она опытный врач, говорите с ней.

– Но ее нет, и она не говорит по-русски, я просто не все понял во время обхода, я недостаточно знаю иврит…

– Мм-э.

– Я понимаю, что поступаю бестактно, обращаясь к вам, но тут нет нарушения профессиональной этики…

– Не могу вам помочь.

– Но хотя бы, как будет на иврите слово «галлюцинация»? Профессор спросил про галлюцинации, я не ошибся?

– Да зачем вам?

– Но ведь он меня спросил…

Врач замешкался, и таким образом удалось втянуть его в разговор. Историю болезни Дули он слышал во время обходов, у него должно было сложиться собственное мнение, и ему стало совестно.

– Почему она не получает допикар? – поинтересовался он.

– Мы пробовали год назад от дрожания, он ничего не дал, и его отменили. Перешли на декенет.

Он отнесся к этому с сомнением.

– Не знаю, я бы давал допикар. А декенет… он может иногда способствовать развитию слабоумия, хоть, конечно, тут….

Прервал себя, невнятно извинился и убежал. Наверно, решил, что сказал слишком много. Мы говорили по-русски, однако вокруг бродили молодые стажерки, которые явно понимали русский, хоть и скрывали это от русскоговорящих больных. Он не хотел, чтобы они его слышали. Почему? Только лишь следуя врачебной этике, не позволяющей врачу обсуждать назначения коллеги? Или в отделении шла какая-то война?

С новой информацией о декенете и допикаре я разыскал аргентинца и, не назвав источник, выложил мнение одного врача, чтобы услышать мнение второго. Тот неопределенно промямлил:

– Может быть… Завтра, наверно, выйдет на работу Малка.

Она появилась после обеда. Я видел, как она куда-то спешит по коридору. На ходу пояснила:

– Я сегодня не работаю.

Полчаса спустя все-таки зашла в палату. Дуля заулыбалась, Малка тепло спросила:

– Как ты себя чувствуешь?

– Да вот что-то я неправильно сделала, доктор.

Хотела, видимо, сказать: «Что-то я подвела вас», но не сумела на иврите. Возможно, Малка не поняла. Она быстро взглянула. Взгляд был не вопрошающий, а испытывающий. Что-то почувствовав, я сказал, что мы с Дулей ждем ее не дождемся, поблагодарил, что она руководит лечением по телефону… Она опять быстро взглянула и отвела глаза. Что-то происходило у врачей нехорошее. Я изо всех сил демонстрировал лояльность.

– Все будет хорошо, – сказала Малка.

В конце смены появилась опять, остановилась в коридоре перед открытой дверью палаты, улыбнулась Дуле оттуда. Нервничала. Я вышел к ней, она сообщила:

– Психиатры Вернер и Гинзбург назначили лечение лепонексом. Это единственный нейролептик, который назначают при паркинсонизме. Он не увеличивает дрожь. Все будет хорошо.

– Спасибо большое, доктор…

– Собственно, больше мы ей не нужны, – осторожно сказала Малка, – ты уже можешь забрать ее домой.

От изумления я забыл иврит и потому получилось грубее, чем хотел:

– Как забрать? Она же не ходит! Вместе с кроватью?

Она печально посмотрела и ушла, не ответив.

Арье-Лева стоял в двух шагах и без стеснения слушал разговор на непонятном ему языке. Что-то он понял.

– Сколько вы здесь?

– С семнадцатого февраля.

– Вас должны выписать.

– Как? В таком состоянии?

– Больничная касса не станет оплачивать.

– И куда нас денут?

– Это не их дело.

– Но Дуля пришла в больницу своими ногами, она была в полном рассудке…

– Это что, подтверждено документально? – оживился Арье.

– Есть же запись в приемном покое…

– Это другое дело, – Арье прямо-таки обрадовался, – вы можете на них в суд подать. Ее неправильно лечили. Только берите хорошего адвоката. Получите огромную компенсацию. Есть люди, которые всю жизнь живут на эту компенсацию. Миллионы получите! Она работала?

– Я хочу, чтобы ее вылечили!

– Но они вас выпихивают. Тем лучше, – рвался в бой Арье. – Забирайте домой.

– Что я дома буду делать, я не врач.

– Привозите к ней дорогих врачей и сразу нанимайте адвоката. Они вам все оплатят.

– Я ее не заберу.

– А вас не спрашивают. Выпишут и все. Что вы будете делать?

– Ничего. Не заберу. Усядусь на кровати и буду сидеть. Не выкинут же силой.

– Они посчитают каждый день и по суду снимут сумму с вашего счета.

Я еле от него отделался.

Решил позвонить Марине. Пока, стоя на крыльце, набирал номер, из корпуса вышел аргентинец. Увидел и задержался:

– Ну что, Наум, главное мы с вами сделали. Состояние у Фариды стабильное. Она ест, начала ходить, разговаривает, всех узнает.

– Большое спасибо, Микаэль…

– Мы, естественно, держать ее здесь не можем, – небрежно заметил он, – но я поговорил с Мири, она может устроить в реабилитационный центр. Там специалисты, хорошие условия. Она уже договорилась с Минздравом. Есть места в Пардес-Хане, но я сказал, что машины у вас нет, а автобусом трудно будет добираться. А «Мальбен» – это Нетания, пешком будете ходить. Мест там нет, но Мири потянет день-два, пока освободятся.

– Извините, я не понял, – насторожился я. – Какой «Мальбен»?

– Реабилитационный центр. Минздрав оплачивает две недели после больницы. Мы сделали запрос, учитывая ваше положение.

– Там лечат?

– Там специальное отделение для несамостоятельных, – закивал Микаэль, и тут же парню стало неловко: – Конечно, там не будет таких обследований, но тоже есть врач.

– Свалка какая-то, – понял я. – Я не заберу Дулю. Ее надо долечить до конца.

– Все теперь зависит только от нее.

– Это не так. Я не заберу.

– Мы уже ничего не можем. Зачем ей тут лежать?

– Вот назначили же какое-то лекарство. А если оно не пойдет? Вы меня посылаете туда, где врачи не лечат, а дежурят.

Микаэль пожал плечами и ушел.

Позвонил Марине и пересказал разговор. Она зловеще помолчала, потом спросила:

– И что ты собираешься делать?

– Просто не заберу.

– Ты знаешь, сколько стоит день в больнице? Полторы тысячи шекелей. Ты их платить не можешь. А в «Мальбене» будет платить министерство здравоохранения. В «Гилель Яффе» тебе уже не помогут.

– Пусть вызывают какое-нибудь светило.

– Они сами все светило на светиле. Не лечится это.

– Тогда зачем «Мальбен»? Тогда домой.

– Там физиотераписты ходить научат.

– Я сам научу.

– Это несерьезно. «Мальбен» – лучшее решение. Только надо потребовать, чтоб оплатили не две, а три недели. Это они могут. Поговори с Мири. Нет, погоди, я приеду, – решила Марина и положила трубку.

Ее раздражала наша с Дулей оторванность от жизни. Она уже смирилась с сознанием, что мы не воспитали ее деловой, не привили необходимых навыков, и потому ей пришлось самой себя воспитывать. Она стала деловой первая в семье. Мы с Дулей не умели решать за других. Дуля дважды отказывалась от повышений, потому что не хотела командовать собственными подругами. В результате ее начальницей стала женщина на пять лет моложе, и она называла Дулю «Дулечкой», а та ее – Валентиной Михайловной. А Марина сменила, наверно, десяток работ и каждый раз поднималась на ступеньку выше. Теперь у нее была уже сотня подчиненных. При двух маленьких детях разошлась с мужем и опять не пропала, уже ждал ее решения второй.

Переложив ответственность на нее, я успокоился, вернулся к спящей Дуле и бездумно смотрел в окно. Шторм хлестал стекло мокрыми струями, как ветками. Наконец, Марина позвонила. Голос ее едва различался среди сплошного треска:

– Я уже почти приехала. Ветер такой, что машину сносит.

Через полчаса она появилась с мобильником у уха. Не взглянув на Дулю, убежала. Вернувшись с пластиковым стаканчиком горячего кофе, сказала из двери:

– Поехали. Что ты здесь торчишь, ты ей не нужен.

– Так что решили?

– Я позвонила Мирьям.

– Мирьям?

– Мири. Старшей медсестре. Она больше врачей понимает. Обещала все сделать.

– Что сделать?

– Поехали, в дороге расскажу.

Я помешкал… Рядом с Мариной все мои решения мне самому казались глупыми. По пути к машине она на ходу отхлебывала кофе.

– Завтра ее перевезут в «Мальбен» за счет Минздрава.

Сильный ветер плеснул кофе на руку, она отшвырнула стаканчик на асфальт. Я осторожно попробовал возразить:

– Здесь помнят, что мама пришла к ним своими ногами, значит, они должны ее выписать в таком же состоянии. А в «Мальбене» ею не станут серьезно заниматься, скажут: мы ее такой получили.

– В этом есть резон, – согласилась Марина. – Проверю, чтобы все было зафиксировано в бумагах. Мири прочтет мне по телефону, что они там напишут.

Я подумал: хорошо, что она есть. У нее мозги всегда заняты тем, чем нужно, а у меня все не по делу. Море было в километре-двух от нас, шторм сбивал с ног, и, чтобы дойти до ее «Форда», надо было ложиться грудью на ветер и твердо, как альпинист в горах, утверждать ноги. Я смотрел, как она идет, мокрая и усталая, и чувствовал себя виноватым перед ней. Как это так случилось, что я перед всеми стал виноват? Как сказала Дуля, что я не так сделал?

Опять думал не о том. Недаром у друзей Марины девиз: «Не зацикливайся на ошибках». В машине попытался разобраться по-деловому:

– Если Минздрав оплачивает реабилитационный центр, то почему он не может оплатить те же две недели в больнице?

– Тебе не надо это понимать. Кроме того, больница старается маму выпихнуть. У них там война, друг друга подсиживают, а тут мама. Это, собственно, была моя идея – реабилитационный центр. Они бы просто отправили домой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю