355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арнольд Каштанов » Хакер Астарты » Текст книги (страница 11)
Хакер Астарты
  • Текст добавлен: 15 августа 2017, 15:00

Текст книги "Хакер Астарты"


Автор книги: Арнольд Каштанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)

– Сами стригли? – сразу определил Валя.

– Шею нечем побрить, – оправдалась «актриса». – Я ножницами стригу.

– Тут есть парикмахер, – встрял я.

«Актриса» кивнула, и я с опозданием сообразил, что она экономит на парикмахере. Звали ее Зиной. Она себе внушила, что ее муж все слышит и понимает. Две недели назад он мчался в своем «Рено» по шоссе номер четыре, и прямо перед ним на дорогу выскочила наркоманка. Увидев ее перед радиатором, он нажал на тормоза, а скорость была сто десять километров. Получил черепную травму. Три часа длилась операция в хирургии «Ланиадо», и кто-то сказал Зине, что мозг мужа после операции перезагружается. Она поверила.

– То есть как?

– Не знаю.

– Как компьютер?

Зина кивнула. Разговаривая с нами, она бросала взгляды на мужа, видимо, ожидая конца «перезагрузки». Не похоже было, что он реагировал.

Валя спросил:

– Квартиру снимаете или купили?

– Снимаем.

– Не работаете.

– В общем… Нет, не работаю. Владлен работал.

– Вряд ли уже будет. Компенсацию получите.

– Нет, он ведь работал по-черному. Компенсация не положена. И страховка была неполная. Только на случай, если мы кого-нибудь стукнем. У нас такая старая машина была, что мы решили, если нас стукнут, просто выйдем из нее и пойдем, не жалко.

– На такой скорости нельзя тормозить, – авторитетно сказал Валя. – Видишь человека – езжай на него, но не тормози.

– Да, – сказала Зина.

– Как же вы собираетесь жить?

Зина промолчала.

– Сколько за квартиру платите?

– Четыреста пятьдесят.

– Долларов. Две тысячи шекелей. Как же можно прожить?

– Не знаю, – быстро ответила Зина, давая понять, что ему не нужно напрягаться. Похоже было, что не хочет продолжать разговор при муже – боится, что он слышит, понимает и расстраивается.

Проходя по коридору, мы с Дулей всегда видели их через дверь палаты. Владлен всегда лежал на спине, и подбородок всегда был задран. Зина сидела рядом. Иногда наклонялась к мужу и проверяла:

– Владлен…

Он смотрел прямо на нее.

– Если ты меня понимаешь, моргни.

Он не реагировал.

– Ты меня слышишь? Закрой глаза, а потом открой. Вот так, – показывала она.

Эксперименты ничего не давали, но она, видимо, раз и навсегда решила исходить из того, что он ее понимает. Однажды мы разговаривали в коридорчике, и Зина внезапно метнулась к мужу:

– Ты слышишь меня? Это я! Я здесь! Влад, покажи, что ты слышишь!

Никаких признаков ответа не было. Возбужденная, вышла в коридор.

– Вы слышали, что Влад меня позвал?

– Честно говоря… – я почувствовал себя виноватым.

Пришло время уезжать Гере. Оставался один день. Рая уже сама пользовалась ложкой, ножом и вилкой в столовой, могла сползти с кровати ногами на пол, они с Герой очень продвинулись в этом, однако больше ничего не удалось. Рая не ходила и жить одна никак не могла. Разговоры о том, что Гера заберет ее в Канаду, давно прекратились. Оба поняли, что это невозможно. Гера часто бегал в конторку социальных работников, наверно, на всякий случай оформлял мать на постоянное пребывание в доме престарелых. Рая поскучнела, лежала часами в кровати и думала. В последний день Гера по мобильнику позвонил хозяину в Канаде и попросил продлить отпуск. Его английский был ужасен – для простой физической работы, наверно, годился, но не более того. Вернув аппаратик, Гера сказал:

– Дали два дня. Надо менять билет.

– Так чего ты расстроился?

– Сказали, если задержусь хоть на день, уволят.

В этот вечер приехала Марина. Заехала на минутку по пути – должна была забрать Гая с какого-то дня рождения. Гера и Рая тихонько переговаривались о своих делах. Марина тут же уловила суть и стала расспрашивать подробности. В тоне были прокурорские нотки, и Гера не заметил сам, как стал оправдываться.

– Вы бы лучше купили Рае мобильник, – сказала Марина. – Если она останется здесь, а похоже, она здесь останется, куда вы будете ей звонить? И как она вам позвонит, если захочет? Как вы с ней будете связываться? Вы потеряете с ней связь.

Гера закивал. В расстройстве забыл, что обо всем уже договорился с Раиной приятельницей, которой будет звонить из Канады.

– Вы должны завтра же поехать в «Оранж», купить аппарат и открыть для мамы линию.

Голос Марины был упрекающий. Упрек адресовался мне: ее раздражало, что я целыми днями торчу у Дули вместо того, чтобы заниматься чем-нибудь полезным. И вот не мог подсказать недотепе самые элементарные вещи, опять ей приходится всем заниматься. Свое недовольство мной она выместила на Гере – ей неприятна была вся наша никчемная компания. Четко и логично стала оценивать все, сделанное Герой за это время, пункт за пунктом. Получалось, что Гера делал одни глупости и не делал того, что необходимо. Рая помалкивала. Она и Гера упали духом. Могли бы сказать, что все это время надеялись, что Рая станет самостоятельной. Не просто надеялись, а упорно добивались этого. Им не хватило времени, а теперь Марина убедила их, что они его упустили.

После ее приездов Дуля становилась беспокойной. И на этот раз возбудилась и никак не могла заснуть. Старалась скорее меня отпустить (знала, что ухожу, когда засыпает) и не могла. Чтобы успокоить, притворился, что сплю, сидя на стуле. Она тут же уснула, и я успел на последний автобус.

Гай выскочил ко мне, спросил, когда Дуля вернется, я ответил, как считал, с запасом: недели через две. Поднялся к себе и услышал, что по лестнице несется Марина. Она влетела в боевом настроении:

– Зачем ты сказал Гаю, что мама вернется через две недели?

– А когда?

– Ты серьезно это говоришь?

Села на диван.

– Не понимаю, – я в самом деле не понимал, – а когда?

Марина постаралась говорить спокойно:

– И как ты представляешь ее жизнь здесь? Купание, туалет, всю ее жизнь?

Мне все еще не верилось. Делая вид, что продолжаю не понимать, стал рассказывать ненужные подробности – возьму напрокат кресло-каталку, буду возить к морю… Говорил, а сам уже понял, что она давно хочет открыть мне глаза, но до сих пор не решалась, надеялась, наверно, что соображу сам.

– И ты считаешь, ей будет лучше, чем в «Мальбене»? Она не может себя обслужить даже в туалете! У нее пролежни начнутся!

Теперь она высказалась яснее некуда. Я не оставил себе душевных сил на такой разговор. Пробурчал, пряча глаза:

– Не беспокойся о маме…

Марина начала кричать. Она была в отчаянии оттого, что я не способен видеть реальность и меня не исправить. От этой застарелой боли довела себя до истерики и выпалила то, что, скорее всего, и не собиралась:

– Если ты привезешь маму домой, я забираю детей и ухожу жить на частную квартиру!

Убежала. Мчалась по лестнице вниз, как только что мчалась вверх. Думаю, она не успела понять, как и почему все так случилось, почему прокричала то, что прокричала. Неужели она в самом деле деловая, удивился я.

Пусть сгоряча, но она сказала. И этого я уже не мог отменить. Кажется, пробормотал вслух:

– Ай-яй-яй.

Мы с Дулей пытались вспомнить прошлое. Но наше прошлое – это Марина и Сева, который сейчас в Штатах, особенно Марина – всегда с гриппами, воспалениями легких, аллергией, больными зубами, плохим характером… Я не хотел, чтобы она выросла такой, как я. Не желал ей ни диссидентства, ни стоицизма, ни творческих претензий. Но чему я мог ее научить? До сих пор не знаю, что это такое – деловой человек. И в том, что она сморозила, была моя вина: довел до белого каления. Она была хорошей дочерью, а я своей тупостью вытолкнул ее в хаос, и никто теперь не мог сказать, куда ее занесет и как все обернется. Может, порыдает и принесет себя в жертву, может, убедит себя, что должна действовать для моего блага вопреки мне. Ай-яй-яй.

Выпил бренди, принял бондармин и все равно проснулся среди ночи. Поднялся и понял, что на новый разговор с Мариной сил еще меньше, чем вчера. В споре она сразу переходит на крик, а я от крика, как уже рассказывал, заражаюсь яростью и тупею. В пять утра незаметно выбрался из квартиры и пошел на первый автобус. Начался утренний холодный дождь. Подвернулась ранняя маршрутка, доехал до центральной автостанции.

Платформа восьмого маршрута на «Мальбен», открытая южному ветру, была мокрая. Там уже стояла, нахохлившись, в светлой курточке с капюшоном, Зина. Обрадовалась, когда я предложил сигарету. Денег на собственные давно не было. Подошел автобус. Не успев докурить и с сожалением выбросив еще длинные окурки, мы влезли в салон и уселись впереди.

Зина делилась новостями:

– Сказали, что переведут к лежачим. На постоянное проживание. Это уже все, дальше только морг. Заберу домой. У нас ванная большая, можно въехать с креслом. Есть такие с дыркой и горшком, в них можно мыть.

– А сажать в кресло? А снимать? А кровать? У вас есть такая кровать, как в «Мальбене»?

– Кровать мне не нужна. Мне лучше, чем вам, – он не встанет и не упадет. Положила, и беги по магазинам, в аптеку, куда хочешь. Нам с ним будут платить два пособия на двоих и по семьсот семьдесят шекелей каждому на съем квартиры. Протянем.

Сделав такой расчет на двух одиночек, простодушно призналась, что официальной женой не является. Семейной паре платили меньше.

– Вы уверены, что дома ему будет лучше, чем в «Мальбене»? – спросил я.

– А иначе не получается. Если он останется здесь, его пособие тоже пойдет сюда, а я на свое не смогу снимать квартиру. Куда мне деваться?

Вот как просто все объяснялось. Это была не любовь, а что-то посерьезнее – судьба. Выйдя из автобуса, мы снова закурили. Она шла рядом молча, сосредоточившись на том, что курит и получает удовольствие, хотя, пожалуй, удовольствия не было. Мысли ее крутились вокруг одного и того же:

– Вам тоже лучше забрать. Дадут бесплатную сиделку на десять часов в неделю за счет города. За десять часов можно все успеть: и в банк, и в аптеку, и по магазинам. Пособие на двоих пойдет. Наймете помощницу, чтобы вдвоем купать. Это недорого – триста шекелей из двух с половиной тысяч, которые на жизнь будут оставаться.

Мне захотелось рассказать о ссоре с Мариной. Может быть, зря удержался. Я привык, что, рассказывая что-нибудь Дуле, начинаю смотреть на все ее глазами, а в ее глазах все почему-то проще, чем в моих. Может быть, и с Зиной увидел бы все проще.

У меня ничего не получается просто. Сначала я мысленно спорил с Мариной: мы с Дулей ей ничем не мешали. Как бы там ни было, у нас своя входная дверь, своя лестница и своя квартира. Ее отчаяние возникло не оттого, что мы мешали каким-то ее практическим планам, а оттого, что ничто в жизни не шло по плану и все продолжали делать те глупости, которые портили ей жизнь. И с этим я не мог не согласиться. Ярость прошла, я пытался ее понять. Она работала с израильтянами, общалась на английском и иврите, дружила с людьми, выросшими на Западе. Здесь не только дети не хотят жить со стариками, но и старики не хотят с детьми. Всю жизнь откладывают средства, чтобы стариться в комфорте дома престарелых. Жизнь в нем дороже, чем в собственном. Лишь русские старики цепляются за детей и внуков. В глазах западных людей они ведут себя неестественно и глупо. Марина, наверно, не сразу постигла это, так же, как и многое другое. Нужна была смелость, чтобы отбросить детские представления. Она осмелилась. Она молодец. Ее крик и ярость были нервным срывом. Можно было считать их минутной вспышкой. Можно было считать, что она ничего не сказала. Но она сказала.

После обеда распогодилось, как бывает в марте. Стих ветер. Солнце припекало и стало так тепло, что люди снимали куртки и джемпера и гуляли по аллеям в рубашках, толкая перед собой коляски с закутанными стариками. Мы с Дулей присоединились к своим. Коляски Раи и Владлена стояли так, чтобы образовать вместе со скамейкой маленький круг. Гера учил Раю пользоваться мобильником. Дуля сразу устала. Усадил ее и вытащил сигареты. Поймал взгляд Зины, спохватился, предложил ей. Она не курила вторую неделю. Валя мучился второй месяц. Зина пока еще экономила, а у Вали уже просто не было, он ходил пешком, чтоб не тратиться на автобус, в мальбеновских туалетах подворовывал бумажные салфетки. От сигареты отказался. Небритые впалые щеки и безгубый рот выражали скуку. Наверно, он все-таки поддавал.

Зина затянулась, зажмурилась, смакуя дым, открыла глаза и спросила:

– Валя, что вы делаете, когда мама спит?

– Полно дел. По магазинам бегаю. На рынок. Стираю. Приготовить тоже что-то надо. В смысле, себе.

– А что вы готовите? – заинтересовалась она.

– Иногда и щи варю.

– Да ну.

– Ну.

– Молодец, – искренне сказала Зина. – А вечером что делаете?

Любой одинокий мужчина мог принять такой вопрос за намек. Но не Валя.

– Телевизор смотрю, – сказал он. – Что вечером еще делать? Я все думаю, может, и мне забрать?

– Вам сиделку дадут на десять часов. Пособие на двоих пойдет. Наймете на всякие там купания помощницу.

Валя озадачился. Все ему было сложно – думать, искать, что-то предпринимать. Прожил жизнь за маминой спиной и теперь только и мог, что таскаться туда и обратно трижды в день, ни за что не отвечая, вроде при деле. Так ему было проще.

Я увидел всю компанию глазами Марины – сбившиеся в кучку, как куры, никчемные люди. Вместо того, чтобы зарабатывать на профессиональных сиделок, на комфорт для своих больных и полноценную жизнь для себя, торчим тут, несчастные и никому, в сущности, не нужные. Некоторым из тех, ради кого мы мучаемся (я не про нас с Дулей!), все уже безразлично. Тогда зачем мучиться? А ведь Марина права, чепуха какая-то получается.

В середине семидесятых я по заводским делам был в командировке в одном московском НИИ. В длинном зале, уставленном сотней кульманов, случайно увидел за одним из них бывшего своего соседа по общежитию, Петра. Он дослужился до маленькой должности старшего инженера, раздобрел, облысел, купил «Москвич» и жил возле метро «Краснопресненская» в квартире тещи. Пригласив к себе, мялся и мэкал, пока не признался, что денег на бутылку у него нет, теща держит в черном теле. Теща курила за столом, рассказывала анекдоты и с удовольствием пила принесенный мной молдавский коньяк. Жена, придя с работы, едва кивнула (к матери, редактору издательства, часто приходили авторы, она приняла меня за одного из них) и увела мать на кухню, где они что-то обсуждали, нормальные московские тетки, нормальная семья. Петро, захмелев, благодушествовал. И вот он меня удивил. Вспоминая студенческие годы, он, оказывается, одним ухом слушал разговор на кухне. Там обсуждалась предстоящая покупка ковра на стену, и Петро, прервав сентиментальные воспоминания, крикнул через дверь, что в конце месяца получит квартальную премию в двести двадцать рублей. Тем самым вопрос, покупать ли ковер, решался в положительном смысле. Тут уж и я стал прислушиваться, и когда речь на кухне зашла о том, что за дефицит надо дать кому-то в лапу рублей пятьдесят, Петро крикнул: «Хватит ему четвертак!» и взялся сам уладить вопрос. Пошел провожать к метро и по дороге пожаловался, что налево давно не ходит, отпуск торчит у тещи на даче, только осенью, когда ездили отделом за грибами, «удалось перепихнуться» с одной свежей и бойкой чертежницей, дождь был, оба в плащах, он пристроился сзади…

– А дома хоть трава не расти, – грустно сказал Петро.

Это все – ковер, дефициты, особенно чертежница в полиэтиленовом плаще – мало походило на рационализм молодого Петра. Молодым, кстати сказать, и он, так разумно и исчерпывающе удовлетворяющий свои «физиологические потребности», обожал индийские кинофильмы о любовных страданиях и экономил на студенческих обедах, чтобы купить себе билет в кинотеатр «Родина» неподалеку от Автомеханического института. Он боготворил актрису Аллу Ларионову и, чтобы посмотреть новый фильм с ее участием, мог пропустить танцы в клубе и остаться на ночь без живой девушки наедине со своим растревоженным воображением или что у него там было. Кто знает, что искал он, пристроившись к чертежнице сзади. В плаще-то, под дождем? Это была не «физиологическая потребность», нет. При том, что дома ждала жена?

Петро ничем не отличался от работяг с Тракторного. Здоровые мужики приносили женам свои жалованья и получки, оставляя себе жалкие заначки, и, если не считать пьянства, которое сами считали грехом, во всем остальном плясали под дудки любимых и нелюбимых жен, полагались на глупых баб во всех вопросах семейного бюджета, встречали праздники с теми, кого выбирали жены, ходили туда, куда считали нужным ходить жены, заимствовали у жен представления о зле и добре, полагались на их вкусы в одежде и мебели, так что в конечном счете жены, те, которых носили на руках, и те, кому два раза в месяц, в аванс и в получку, «навешивали фонари» под глазами, несчастные эти женщины становились ни больше ни меньше как совестью своих мужей. Битые становились больной совестью, ухоженные – торжествующей (если предположить, что бывает такая), и трудно вообразить племя матриархата, где в руках жен сохранялось бы больше семейной власти. Бобыли в этом племени пропадали все, как один. Хранительницами смысла были только женщины.

Я тоже с Тракторного. Я построил дом. Сначала мы купили развалюху, сделали из нее две пригодные для жизни квартиры, потом построили второй этаж. Я многое сделал сам, попутно настолько освоил строительные специальности, что смог немного подрабатывать ремонтом чужих квартир. И мне ничего не нужно, если Дуля не радуется этому. Не нужен сад, который Дуля обводит равнодушным взглядом. Не смогу жить в доме, в котором ее не будет. Без нее смысла нет ни в чем. Я не имею права сказать, что это любовь, – это карта из другой колоды, с другой рубашкой. Тут запрятан некий смысл. Мы все обречены на него, и рационалисты и мистики, и Петро и я, и победители и жертвы. Можно не искать этот смысл. Найду я его или нет, это ничего в моей жизни не изменит. Но если искать, надо начинать очень издалека: как пишут в детективах, осмотр ближайших окрестностей ничего не дал.

28

Я читаю Локтева. Он не обещает ответа на вопросы, «поставленные некорректно». Наоборот, он запутывает. Вот что он пишет в «Богах Ханаана»:

«Два дня море штормило и нудил мерзкий дождь с сильным ветром. Немцы тринкали шнапс и горланили песни. Курт попытался закончить деловое письмо, но бросил, хватанул из фляги и загорланил громче всех, пытаясь облапать меня за плечо. Интересное сочетание: деловой фашист. Я-то привык думать, что либо дело, либо истерия. Но я не немец. Впрочем, наверно, я не прав. Что такое „деловой“? Который дело делает? Когда-то делом было убийство мамонтов, „деловые качества“ были совсем другими. Оседлое земледелие выдвинуло другой тип – терпеливый, смиренный. Когда же так случилось, что деловитость и истерия пошли вместе рука об руку? В какое время мы живем?

Не выношу застольные сантименты. Натянул плащ и отправился дышать свежим воздухом. Была ночь. Дождь, к счастью, кончился. Проверив крепеж брезента и водостоки, пошел к морю. Шел в темноте, почти вслепую. Дошел до обрыва. Он крутой, метров тридцать, не меньше. Хорошо, что не загремел со скал. Остановился на краю. Море лишь угадывалось где-то далеко внизу. Разглядел каменные ступеньки. Они круто вели к пляжам. Меня черт понес. Хватался руками за траву. Она зимой вырастает длинная и крепкая, как лианы.

Спустился. Песок еще не впитал лужи. Воняло. От моря до скал можно было дотянуться рукой. Огляделся, чтобы заприметить место. В воде торчала коряга. Пошел на север, и просвет затянулся, темнота сделалась непроницаемой. Через несколько минут стало не по себе, повернул назад. Искал корягу. Видимо, прошел мимо, не заметив. Опять повернул назад. Опять не нашел. После нескольких метаний перестал понимать, в какую сторону двигаться. Шнапс выветрился, началась паника. Рокот волн сделался враждебным. Будто что-то огромное выходило из моря, загребая воду гигантскими ногами и шлепая по ней то ли лапами, то ли щупальцами, то ли крыльями. Останавливалось, встряхивалось. Лунный луч ненадолго осветил белые барашки и шагах в двадцати фигуру человека. Решил, что это рыбак в мокром плаще, и окликнул. Тот не ответил. Пошел к нему, и чем ближе подходил, тем больше убеждался, что это истукан из черного камня, похожий на монаха в плаще с капюшоном. В десяти шагах снова стал думать, что это человек, – тот раскачивался, как религиозные евреи при молитве. И тут в трех шагах увидел ступеньки наверх. Было страшно повернуться к „монаху“ спиной. Уже стоя на нижнем камне, обернулся и увидел, что фигура продолжает шевелиться. Я испытал не человеческий, а волчий ужас. Только наверху пришла в голову мысль, что страшная фигура могла быть куском брезента, оседлавшим корягу. Однако шага не убавил. До самого дома продолжал ощущать за спиной дыхание чужого, враждебного истукана.

Наверно, то же чувство испытывает волк, пересекающий линию флажков. Лишь оказавшись возле дома, я почувствовал себя зверем на своей территории. Это натолкнуло на мысль, что первые истуканы, вокруг которых плясали обезьяноподобные предки человека, были не богами – не было богов, – а ориентирами, естественными метками территории. Границы метили внятно. Глаз у них был развит лучше носа. Камень или дерево были, как запах мочи и шерсти у собак и волков. Своя и чужая. Своя – определенность, чужая – неопределенность. Моя эмоция была атавистической. Если я прав, Карл Юнг тоже заблудился однажды и испытал ужас, но символику своих архетипов он должен был искать в животном мире, а объяснять – внятностью, определенностью и неопределенностью, законами информации. Тогда оказалось бы, что эти символы не по наследству передаются, а создаются в каждом развивающемся мозгу заново, неизбежно повторяя одни и те же отношения.

Пока я гулял, Курт дал пощечину Томасу. Назревала дуэль. Был один пистолет – у Курта. Пьяные собирались стрелять по жребию. Насчет дуэли не сговорились, но и не помирились. Трезвость – не лучшее состояние для миролюбия.

Общество коллег не слишком привлекает меня. И эта петушиная драчливость убила последнее желание общаться. Фридрих Ницше устыдился бы, увидев себя в своих адептах: претензия убогих сделаться сильными.

Замерцали в косых лучах крылья первых чаек, угрюмый Томас уселся писать акварельку. Какой мир ты золотишь своими лучами, Матерь? Стоит ли он твоих стараний? Тебе все равно. Каждое утро ты восходишь на небо, юная и свежая, а каждый вечер сходишь под землю, туда, где кончается твоя власть и начинается власть Киды́́́.

Утром я пережил упоительное приключение. Мне не пришлось даже стронуться с места. Я стоял по пороге дома, радуясь началу пригожего дня, а в это время старый Эсаф вез мимо свежий крепеж для раскопа. Оставив лошадь, он пошел в дом получить указания от Томаса. Рядом под навесом лежала солома для упаковки керамики. Учуяв запах, кобыла сделала три-четыре шага к ней и оставила после себя теплую кучу. В свою очередь я направился к медному умывальнику под навесом и прошел мимо подводы с крепежом и лошадиной кучи.

Я остолбенел, застигнутый врасплох. Когда-то где-то я, невероятно молодой и счастливый, шел к умывальнику и услышал запах теплого навоза и свежераспиленных бревен. Нынешний запах в точности совпал с запахом двадцатидвухлетней давности и явился из прошлого вместе с душевным состоянием, как если бы я провалился из одного пласта времени в другой и снова оказался возле казармы нашего кавалерийского полка. Это не было пресловутое дежа вю, иллюзия, будто все когда-то было, – вовсе нет.

Кусок прошлого возник, как если бы его кто-то вырезал из вещества прошлого, как вырезают заступом кусок дерна. В дерне сверху трава, внизу почва, в почве корни травы, они, молочно-белые, как обрубленные проводки, торчат в срезах. Все можно разглядеть в отдельности и в совокупности, но уже нельзя определить, куда уходили отрезанные заступом щупальца корней. Так же, заново переживая юнкерское предчувствие холодной воды из рукомойника и лошади кашевара с котлом горячей каши, подгоревшей на дне, я совершенно не помнил, откуда вышел, куда направлялся и что должен был сделать. Может быть, в то утро я ждал письма от Оленьки, может быть, мы устроили розыгрыш Мусику и с нетерпением ждали, когда он проснется и среагирует, может быть, накануне получил „Ниву“ с фотографией неожиданно прославившегося отца и собирался показать журнал ротмистру Глебову, может быть, ждал, что утром прошмыгнет мимо посудомойка, имя которой забыто навсегда, и я увижу ее в кофте, широкой длинной юбке и поймаю безадресный лукавый взгляд, – память выдала лишь срез мгновения во всем богатстве чувств и ожиданий, без питающих эти чувства и ожидания конкретных причин, я испытал не делимое на отдельные ожидания и чувства, но невероятно точное повторение самого себя.

Выйдя из зоны запаха, я потерял ниточку, связывающую с воспоминанием, и оно тут же иссохло. Я осознавал, что только что вспомнилось какое-то утро шестнадцатого года, но уже не находился в том утре сам. Теперь я пытался вспомнить не утро, а свое воспоминание о нем. Остановился, сделал два шага назад и опять попал в струйку запаха. Эффект повторился, я снова испытал юнкерское счастье. В этот раз удалось загрести его чуточку больше – к ощущениям и чувствам прилипли какие-то подробности, обоснования, вспомнились забытые имена, например, Вольдемар и Резвый. Да, вроде бы, в самом деле Резвый. Все это было совершенно не судьбоносным, неважным, – случайное, ничем не примечательное утро молодости. Следующий шаг опять вынес из запаха, и я, цепляясь за прошлое, снова отступил назад. Я проделал так несколько раз. Эффект запаха действовал все слабее, а потом и угас, лишившись энергии новизны.

Я собрал весь мед узнавания и пошел к рукомойнику. Вернувшись в дом, где собиралась к завтраку немчура, прошел к себе и записал пережитое: я помнил номер полка, фамилии ротмистра и ротного, расположение дома, где мы квартировали, на сельской улице, спускающейся вниз и в конце переходящей в шлях. Тут же несколькими линиями набросал эскиз: дома, конюшни, коновязь, разбросанные по сжатому полю копны, скирда на краю села, деревья. Я захотел вспомнить, сосредоточился и вспомнил все, что хотел. Память глаза подчиняется воле.

Как все, что подчиняется воле, память глаза – приспособление для работы или защиты. Можно уменьшить действительность до размеров эскиза (или фотографии), для памяти глаза это не имеет значения, она работает с уменьшенным изображением, как с реальностью. Нужный материал и инструмент она хранит в каких-то своих кладовых, как столяр на полках над верстаком. По своему усмотрению можно извлекать из нее почти все, что тебе нужно для работы, и когда нужно. Как в любом хозяйстве, бывают накладки и потери, что-нибудь нужное может завалиться в темный угол, но, в общем, для грубого выживания годится. Можно делать копии реальности, как только что сделал я на листке из планшетки. Можно абстрагироваться от цвета – я рисовал карандашом, и для памяти глаза это то же, что живое воспоминание. Не об эмоциях речь. Мы видим, что память глаза поддается преобразованию имеющейся информации в нужный для работы вид. Картинка, почти схема, которую я нарисовал, связана с реальностью, скорее, как знак, чем как копия. Она нужна человеку для практических задач. Инструмент – он и есть инструмент.

В отличие от зримого, запах императивен. Он не подчиняется воле, наоборот, воля в той или иной степени подчиняется ему. Не мы распоряжаемся им, а он нами. Он не зависит от ракурса, освещения и множества других обстоятельств. Он не поддается преобразованиям, он может лишь забиться другим, более сильным запахом. Он безусловен и первичен, он либо есть, либо его нет. Он не может присниться или вообразиться. Его нельзя вспомнить, если он не повторяется в это время вне тебя. Те, кто говорят, что вспоминают запахи, – лгут себе.

Нужно ли удивляться, что звери руководствуются таким надежным источником информации, как запах. Он для них – все: защита, любовь, страх, отвращение, продолжение жизни. Эволюция вела живую жизнь по линии чувствительности к запаху и вдруг соскочила на такую ненадежную, сложную и энергоемкую орбиту, как зримый мир, при этом чувствительность к запаху пошла на убыль, стала грубой и почти бесполезной. Если бы существовал создатель, мы отсоветовали бы ему пускаться в такое безнадежное предприятие.

Создателю, впрочем, виднее. Именно глаз развил мышление. Возникнув из зримого, оно, естественно, стало образами, то есть тем, чего в природе нет. Над нами довлеют образы. Мотивы наших поступков сделались случайными и непредсказуемыми, цель создателя – подозрительной: отцы так не поступают.

Литературный язык, полученный нами от предков, отшлифовался настолько, что стал пригоден только для научного, рационального мышления. Наука же, уходя все дальше от схоластики и астрологии, вырождается в инженерию. Инженерное мышление, в свою очередь, накладывает свой отпечаток на язык, и болезнь зашла так далеко, что необходимо менять сами интуиции, на которых язык построен. Мы не можем двинуться дальше, употребляя такие слова, как любовь, добро, зло, совесть, справедливость, душа, разум, эмоция, образ, польза, вред, эгоизм, вменяемость; не можем избавиться от посылки, что все в природе осуществляется по принципу сохранения полезного и устранения вредного, что животными движет инстинкт самосохранения, а человеком – животный эгоизм. Мы готовы признать многомерность пространства, кривизну вселенной, обратимость времени и прочую заумь, но не готовы признать, что эгоизма в природе не существует. Тот, кто желает изменить интуиции языка, вынужден пользоваться существующим, в котором интуиции уже содержатся. Попытки Хлебникова изобрести новый язык ни к чему не привели и не могли привести. Что же делать? А делать надо то, что мы делаем, желая определить положение точки в пространстве. Мы прочерчиваем проходящие через нее прямые. Их пересечение дает точку. Так же и я пытаюсь прочертить как можно больше прямых, чтобы в их пересечении возникла интуиция. Если мне это удастся, вытаскивайте из футляров свои силлогизмы, и ваши логические цепочки приведут вас туда, где вы еще и не ночевали. Мы не инженеры, нам логики мало. Инженеры имеют дело с очень ограниченным числом неизвестных, мы – с бесконечным. Они могут создавать формулы с тремя, четырьмя, пятью неизвестными, мы, с бесконечным числом неизвестных, – не можем. Старая математика неприменима. Аксиомы математики постигаются интуитивно. Без новых интуиций не обойтись».

29

Гера, вернувшись из конторки социальных работников, сказал, что меня там ждут. Я сидел около кровати Дули и поднялся:

– Дуля, мне надо сбегать к социальной работнице. Я быстро. Полежи, хорошо?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю