412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арнольд Цвейг » Возвращение в Дамаск » Текст книги (страница 15)
Возвращение в Дамаск
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:54

Текст книги "Возвращение в Дамаск"


Автор книги: Арнольд Цвейг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)

Глава седьмая
Taedium vitae[53]53
  Отвращение к жизни (лат.).


[Закрыть]

Как человек, которого из тихой провинции заносит в многомиллионный город, где люди безудержно предаются пустым сиюминутным хлопотам, где сотни тысяч зазнаек упиваются всем, что способно умножить яркость жизнеощущения, словно пиявки на ногах коня, идущего через ручей, – именно так чувствовал себя Эрмин через несколько дней после возвращения в Иерусалим. В его добросовестном и осторожном уме еще жило разочарование, вызванное показаниями Левинсона, – удар такого рода, что вмиг вышибает тебя из предвзятой уверенности. Ему не терпелось доложить о своих разысканиях, самому допросить молодого Бера Блоха и, если не появится новых подозрений, выпустить его из-под ареста, перекрыть границы для Менделя Гласса, выяснить его местопребывание. Он бы поехал в Тель-Авив сразу же, если бы не настоятельное желание начальства видеть его в Иерусалиме. А теперь волей-неволей чувствовал, что в кабинетах, куда он заходил, в закрытых от солнечного света помещениях с белыми стенами, коричневыми столами, жесткими и мягкими стульями, дело де Вриндта уже попросту не существовало. Существовала сумятица новостей, гул трактовок, этакое безумное упоение взаимными обвинениями. По-прежнему случались покушения: едва не закололи кинжалом известного глазного врача, застрелили того или иного еврея; обоюдный бойкот разрушал торговлю. Ненависть и клевета правили бал в городе – но каждое ведомство, каждая маленькая канцелярия отчаянно стремились к тому, к чему в подобных случаях стремятся все на свете ведомства – остаться по возможности в стороне. Они либо все знали и предсказывали заранее, но никто, разумеется, их не слушал, либо не знали ничего, никакой информации не получали, с поистине непостижимым коварством их, именно их, держали в неведении, выставляли дураками, обходили. И тайная полиция как нельзя лучше подходила для вываливания такого мусора. Увы, Эрмину ли не знать, как часто его предостережения объявляли превышением служебных полномочий, он же, мол, не политический чиновник. А теперь, когда беда стала реальностью, все нервно теребили усы или стучали кулаком по столу: последствия! Но думали вовсе не о последствиях для родственников погибших, для раненых, для покалеченных, не о сосуществовании евреев и арабов, которое на годы лишилось простоты и естественности, – такие вещи в данный момент никого не интересовали. А вот о чем думали, о чем очень и очень тревожились, так это о последствиях для самой администрации, для чиновничьего штаба в стране. Боже милостивый и гора Синай! Чего только не слали из Лондона! Какие телеграммы, какие запросы в палате общин, сделанные разными партиями в своих целях! Какие «предварительные опасения» со стороны правительства, за которыми наверняка придут подробнейшие контрзапросы, с тем чтобы позднее предоставить авторам парламентских запросов максимально правдоподобные разъяснения; какие неприятные сложности с представителем в Женеве, какие жалобы евреев в Лиге Наций, за которыми определенно последовали и жалобы арабов, просто по тактическим соображениям! И разве уже не создана парламентская комиссия, которая должна на месте установить истину, – гром и молния! Ах, творится в самом деле черт-те что. Вдобавок этот Эрмин – докладывает о дознании, касающемся убийства некоего де Вриндта! Де Вриндт? Это еще кто? Чем он важен? Ах, ну да, припоминаем, конечно, весьма прискорбно; но, дорогой господин Эрмин, времена изменились, речь идет о всеобщей судьбе, обо всей стране, кто теперь станет думать о деле де Вриндта? Второй английский фланг на Суэцком канале под вопросом, сэр, авиалиния между Лондоном и Карачи, артерия империи, проходит над палестинской территорией. Есть множество людей, которым очень бы хотелось видеть здесь другую мандатарную державу, средиземноморскую, соседнюю, ну, вы понимаете, весьма амбициозную, которая как раз замирилась с Ватиканом и может рассчитывать на поддержку католиков. «А вы тут говорите об одном человеке».

Необходимо срочно разобраться, полностью разобраться во всем, что связано с этими треклятыми беспорядками. Если ему угодно, можно включить это убийство в означенные материалы и расследовать вкупе со всеми остальными. В итоге, несомненно, выяснится, что здесь, как и повсюду, чиновники исполняли свой долг и администрация совершенно ни в чем не виновата.

– А на всем прочем поставьте крест. Позднее можете к этому вернуться, если через годик не забудете, друг мой!

Эрмин понимал, что сейчас без такого человека, как он, здесь никак не обойтись. Понимал интересы мандатария, весомые аргументы политических ведомств, замешательство Верховного комиссара, который, прервав отпуск, примчался в Иерусалим, понимал профессиональные заботы чиновников (ведь и сам принадлежал к их числу), важность общей судьбы.

В эти недели он был очень энергичен, работал прекрасно. Только сожалел, что не поехал этим летом в отпуск, на что, собственно, имел полное право, а заодно разом избежал бы и этой чертовой августовской жары, и беспорядков. Он больше не говорил о де Вриндте и в ускоренном порядке добился освобождения рабочего Бера Блоха. Посмеялся он в это время единственный раз, когда лейтенант Машрум, услышав, что Эрмин в Хайфе разговаривал с коммунистами, предложил немедля арестовать Левинсона и четырех его товарищей, а мистер Робинсон со вздохом облегчения отдал соответствующий приказ, поручив местным властям расследовать, в какой мере эти большевики, подстрекая феллахов, готовили мировую революцию. Только вот впервые после войны Эрмин потерял вкус к жизни. Не испытывал ни волнения, ни мировой скорби, ни необузданного протеста; то, что ему докучало, его предки называли сплином и относили за счет лондонского тумана, обременительных военных долгов после подавления Французской революции и низвержения Бонапарта. Некий немецкий протестант сказал однажды, что жизнь – это радость; подобные вещи запоминаются по школьным урокам религии. Эрмину жизнь радостью не казалась. Он был слишком умен, чтобы ставить судьбу индивида выше судьбы масс. Сохранение государства и существование империи важнее дела об убийстве. Для некоего Менделя Гласса границы закрыты, этот краснощекий парень с задумчивыми глазами на заметке в паспортном контроле и в пароходствах. Но Эрмину больше не хотелось продолжать расследование, странным образом ему вообще ничего не хотелось. И нельзя не признать: виноват в этом сам покойный господин де Вриндт и его несусветные стихи.

Однажды утром его пригласили к мистеру Робинсону, в его голый кабинет, залитый холодным светом, единственное украшение – портрет его величества короля Георга V, висевший напротив письменного стола. Служители как раз заносили в кабинет стулья; совещание? – спросил себя Эрмин. Поздоровался с собравшимися – рабби Цадоком Зелигманом и королевским консулом Голландии – и снова увидел доктора Генриха Клопфера, университетского преподавателя, которого мистер Робинсон пригласил как эксперта.

От общины рабби Цадока поступило заявление, к которому прилагалось некоторое количество газетных вырезок, голландских, немецких, британских. Они намеревались устроить поминальную церемонию по убитому ревнителю священного дела и хотели бы сообщить скорбящим, какие шаги предприняты для поимки убийцы. После телефонного звонка агудистов голландский консул не мог не присоединиться к их ходатайству. Было известно, что полиция арестовала подозреваемого и снова отпустила, однако иных успехов не предъявила. Так как же обстоит дело?

О подозреваемом мистер Эрмин мог со всей ответственностью сообщить следующее: этот человек прибыл в Иерусалим лишь через три дня после убийства мистера де Вриндта, что подтвердили пятеро свидетелей в Хайфе и двое шоферов в Иерусалиме. Подозрение против него опиралось исключительно на его намерение – опять-таки лишь согласно показаниям арабских уличных мальчишек – забрать из тайника оружие, которое с большой вероятностью могло считаться орудием убийства. Сам же подозреваемый, напротив, утверждал, что двое упомянутых мальчишек предложили ему купить это оружие и он пошел туда, просто чтобы посмотреть его. Другого преступника полиция пока не обнаружила, хотя следственные действия продолжаются.

– Потому что вы не хотите никого найти! – сердито вскричал рабби Цадок на своем польском иврите, с ненавистью глядя на невозмутимое лицо мистера Робинсона, на его безупречный пробор.

– Это неправда, – коротко ответил Робинсон, когда Эрмин перевел восклицание на английский. – Оставляю на ваше усмотрение проведение поминальной церемонии и любые выступления ваших ораторов, которые могут говорить все, что им заблагорассудится. Но, с вашего разрешения, в тот же день в нашем скромном «Палестайн-Буллетин» я опубликую подборку стихов вашего богобоязненного героя, в голландском оригинале с английским подстрочником – прозаическим, вовсе не в стихах, но достаточно поучительным, если можно так выразиться. Ваш покойный проповедник имел весьма своеобычные представления о Боге, а его любовь к арабским мальчикам, на мой взгляд, носила весьма земной характер. Старый свинтус! – буркнул он как бы ненароком, себе под нос.

На лицах присутствующих отразились самые разные чувства, неприятное удивление, неверие, ужас, а Робинсон меж тем наклонился, достал из ящика стола черный портфель де Вриндта и извлек из его внутреннего отделения рукопись, среднего размера листы дорогой бумаги, исписанные черными чернилами.

– Это его почерк или нет? – воинственным тоном спросил он. И сам же ответил: – Его. Я позволил себе кое-что отчеркнуть, – добавил он, передавая листы господину Тобиасу Рутберену. – Будьте добры, прочтите нам эти стихи в том порядке, в каком они пронумерованы, господин консул. У меня здесь точный перевод на скромный английский. И вот как эта душа беседует с Владыкой небесных воинств.

Тягучим голосом, весьма озадаченно, господин Тобиас Рутберен принялся читать, и после каждого стихотворения мистер Робинсон деловитым чиновничьим тоном оглашал английский подстрочник.

– Любовные стихи мы опускаем, – предварил он чтение, – кто захочет, может сам с ними ознакомиться.

 
Ты создал эту землю по ошибке.
Твой космос лишь смущает зеркала.
Ужель Ты там? Там ждут Твоей улыбки?
Твоей заботы жаждут и тепла?
 
 
Ты сам – князь тьмы. И я Тебя страшусь.
Меня с рождения приговорил Ты к смерти.
Когда с ухмылкой в гроб переселюсь,
Мне не поможет все Твое бессмертье.
 
 
Ползем вслепую, как в лесу улитки.
Швыряем мысли, как играем в кости.
А Ты железные закрыл калитки,
На гибель нас обрек, и смерть нас косит.
 
 
Нет избавителя, и нет пророка.
Но есть землетрясения и битвы.
Работы даже нет, и нет молитвы.
Есть ненависть, убийства, смерть до срока.
 
 
Пускай Тебя деревья восхваляют,
Рождая воздух чистый после гроз.
Машины человека поглощают,
Не ведая ни Господа, ни грез.
 
 
Твои уши забиты и воском, и шерстью, и ватой.
Твои руки – как кожа форели: слишком
                        скользят.
И Твой дух так высок, что всегда мы во всем
                           виноваты.
Ты нам, белым, подходишь: бессмертен, и
                      крепок, и свят.
 

Рабби Цадок медленно поднялся уже после первой строфы. Стал за спиной чтеца, чтобы заглядывать ему через плечо, недоверчиво, словно желая собственными глазами увидеть, что ему читают здесь как послание его друга де Вриндта. Никаких сомнений: его почерк, голландские слова, произносимые консулом, – слова его друга, страшные кощунства. После последних строк он зажал уши ладонями и вышел вон из комнаты, почти пятясь задом, открыв рот и широко распахнув глаза.

Мистер Робинсон молча встал, чуть ли не парящей походкой шагнул за ним к двери и закрыл ее – закрыл торжественно, как бы закрывая таким образом все дело де Вриндта. Столь же медленно и бесшумно, олицетворение триумфа, он вернулся на свое место за письменным столом, спокойно обвел взглядом собравшихся и спросил, хочет ли кто-нибудь высказаться.

– Я нет, – ответил консул. – Где можно вымыть руки? – Засим он тоже откланялся.

– Для вождя богобоязненных евреев в самом деле немало, – изумленно сказал Эрмин.

Приват-доцент доктор Генрих Клопфер, привлеченный как эксперт в области поэзии, попросил рукопись. Несколько минут всматривался в голландские строки, в которых исходя из немецкого примерно угадывал ритм, выбор слов, звучание, сжатую форму.

Мистер Робинсон тем временем наложил резолюцию на заявление рабби Цадока, спрятал его в папку, насмешливо взглянул на ученого мужа. Тот вышел из задумчивости, сказал, что у него есть дело: библиотека университета располагает собранием рукописей и фотографий знаменитых евреев. Начал его один австрийский ученый, задолго до того, как на горе Скопус приступили к постройке университета, которому оно теперь принадлежит. Нельзя ли ему получить эти листы для собрания – сперва временно, пока он не договорится с наследниками де Вриндта об окончательной судьбе означенных документов?

– Там они будут в надежных руках. Мы с удовольствием их перепишем, чтобы наследники при желании могли подготовить книгу. Этот человек был поэтом. – Доктор Клопфер встал. – Следовало бы догадаться. Мы сбережем эти листы.

Мистер Робинсон ненадолго задумался: кое-что говорило за и совсем немногое – против. Поэт поэтом, но лично он вовсе не стремился хранить подобные кощунства. Двумя быстрыми строчками он набросал расписку, на которой доктор Клопфер с удовольствием поставил свое имя. Получив рукопись с многократно зачеркнутым заголовком, он тщательно завернул ее в газету и попрощался, рассыпаясь в благодарностях.

Эрмин проводил его по коридорам. Оба молча шли по каменным плитам, шаги гулко отдавались от стен.

– Миром правят удар и контрудар, – вдруг сказал доктор Клопфер в продолжение своих безмолвных размышлений, – но, чтобы они его не уничтожили, их надо уравновешивать разумом.

– Вы полагаете, что разум дан нам для этого? – рассеянно спросил Эрмин.

Он не знал, что еще на это сказать, однако странная фраза застряла в памяти. Поэзия и афоризмы не его стихия, но одно он понял: о докторе де Вриндте отныне публично говорить не будут. Наверное, стремление к справедливости действует лишь в стабильные времена, когда усиленно трудятся над строительством культуры, цивилизации. Когда же основы всех этих построек, именуемых цивилизацией, шатаются, наверное, вообще бессмысленно обращать внимание на отдельные судьбы. Невелико удовольствие родиться в эпоху, когда война и послевоенные годы приучили людей видеть в одиночках ничтожные пушинки вроде тех, что разлетаются с отцветшего одуванчика, и дома, и повсюду.

Такие вот чувства с особой силой захлестнули Эрмина однажды во второй половине дня, когда он, спрятав глаза от яркого солнца под темными очками, машинально свернул у Дамасских ворот налево и очутился у обгоревшего остова дома, который был жилищем забытого теперь человека. Н-да, размышлял он, глядя на черные остатки балок и руины стен и вдыхая запах гари, который пожарища распространяют еще долгие недели, – н-да, стихия думала как администрация, как любой человек, как весь мир после войны. Нет больше господина де Вриндта, горсть золы осталась от всего, что ему принадлежало, смрадное дыхание бренности. Если память ему не изменяет, у него нет ни строчки, написанной рукою этого человека, даже тщательно сохраненный фрагмент письма из корзины для бумаг и тот написан на машинке. Он не раз собирался попросить у него экземпляры тонких сборников его стихов, а теперь все – опоздал! Может, еще удастся раздобыть эти книги, а может, их раскупили и после смерти автора более не переиздадут. Их содержание лучше подготовило бы его к тому, что стало козырем мистера Робинсона к уничтожению покойного: «Принесите нам полностью отработанное дело де Вриндта, и мы будем только рады. Надежность, признание, улики – короче, исключение любого провала. Но с „вероятно“ и „почти наверняка“ оставайтесь дома, друг мой. Никакого нового ослабления нашего престижа, ясно?» Да, такие удачи, пожалуй, бывали, однако ему, Эрмину, они не светили – по крайней мере, в деле де Вриндта…

Он постарался мысленно нарисовать на развалинах лицо покойного, слегка одутловатый овал, прикрытый сверху кипой, печальные глаза, выпяченную нижнюю губу, редкую рыжеватую бородку на щеках и подбородке – кажется, похож. Возможно, дома сумеет закрепить этот контур, а возможно, и нет. Он любил порисовать карандашом, но нуждался при этом в живой натуре. Вряд ли получится с портретом господина де Вриндта; что ж, ну и ладно, придется и с этим примириться. В конце концов, никто не выбирает себе время жизни.

Неприметны искушения и знаки, подбирающиеся к человеку, чтобы все изменить. Однажды утром среди почты Эрмина обнаружилось письмецо некой дамы, приглашение на чай от госпожи Юдифи Кавы. Он, конечно, очень занят, писала она, но, быть может, все же найдет время вечером в воскресенье заглянуть к ней в Тальпиот; она надеется, что он не откажет ей в услуге. Эрмин подумал: ладно, почему бы и нет. Зачем отказывать даме? Он помнил ее, прелестная, очаровательная, родом из России, разумеется, еврейка; вечер вполне может быть приятным, куда лучше скучного воскресенья в скучном клубе.

Госпожа Юдифь Кава встретила его так, как было принято у непринужденных молодых женщин этого послевоенного десятилетия, – в белом домашнем костюме с мешковатыми брюками, коротким жилетом и просторной блузой с широкими рукавами. Блестящие черные волосы до плеч, точно ухоженная курчавая грива, обрамляли узкую головку, а продолговатые глаза смотрели на гостя – не забудешь. Эрмин дважды разговаривал с ней в Иерусалиме, она тогда была в вечернем платье, темном и простом, и дважды видел ее в Хайфе, в сопровождении того инженера, который не был ее мужем и очень ему нравился. Симпатия к мистеру Заамену распространилась и на очаровательную женщину, которая, по-товарищески встретив его и с изяществом хозяйки дома подав чай, разговаривала с ним как умный юноша. Они сидели на выходящей на восток террасе, затененной стеною дома, взгляд скользил по белым холмам, по наполненным синими тенями ущельям до красноватых склонов моавитских гор. Если стать слева у перил, то вдалеке внизу виднелась сверкающая синяя гладь в форме дуги: кусочек Мертвого моря, в добрых сорока километрах отсюда по прямой; прежде солидная шести-семичасовая поездка верхом, а теперь благодаря автомобилю окрестности Иерусалима. Эрмин невольно залюбовался этой картиной, потом вернулся в матерчатый шезлонг; его пиджак давно висел на дверной ручке, госпожа Юдифь не забыла даже приготовить плечики. В белой рубашке поло, белых брюках и белых ботинках Эрмин походил на спортивного знакомца молодой дамы, которая в свой черед походила на прелестную смышленую европейку, каких теперь во множестве встречаешь в крупных городах. Война и ее последствия принесли им свободу, уверенность в себе, физическую тренировку, раскованность, которая делала общение с мужчинами непринужденным, не лишая его очарования.

– Вам требуется от меня услуга, – в конце концов напомнил Эрмин, – я охотно сделаю что-нибудь для вас.

– Услуга не совсем обычная, – тотчас ответила она, – причем, скорее, в интересах моего мужа, нежели в моих.

– Хорошо, – любезно отозвался Эрмин, – говорите, прошу вас.

– Вы видели меня в Хайфе, мистер Эрмин, на Кармеле, с господином Зааменом. Между мною и моим мужем существует договоренность, негласная, но не потому, что мы робеем облечь ее в слова. Мы ощущаем живую связь друг с другом, очень друг другом дорожим, прекрасно работаем сообща, короче, между нами все в порядке. Наше негласное соглашение таково: мы друг за другом не шпионим. Молодым остаешься, пока имеешь свободу действий, чтобы прочувствовать все стороны собственного существа, – молодым и работоспособным.

Эрмин хмыкнул.

– Да-да, – с жаром ответила госпожа Юдифь на его молчаливые возражения, – так оно и есть. Мужчины и женщины – многоголосые инструменты, они устают и стареют, если на них играют лишь в одной тональности. Врачи и те уже это понимают. Ситуация была бы совершенно спокойной, не будь милых соседей. В Иерусалиме, конечно, девяносто тысяч жителей, но вам ли не знать, из скольких мелких городков он состоит, короче говоря, с моего отъезда двух дней не прошло, как некая заботливая душа засыпала моего мужа сообщениями, что я вряд ли вернусь в Иерусалим, я-де покинула дом и взяла ключи с собой.

– Прелестно, – сказал Эрмин. – Причем ваш муж наверняка и без того беспокоился, учитывая телеграммы в газетах, вы же понимаете.

– Еще бы, – кивнула госпожа Юдифь, нахмурив брови, – как раз это и скверно. Моему мужу важно только одно: найти меня неизменной, расположенной к нему. Мы не держим друг друга под замком, но и не подводим друг друга. Правда, целиком исключать неожиданности нельзя, и тот, кто любит, живет в тревоге за любимого, как я где-то читала.

Эрмин подумал, что о нем никто не тревожится. Серое уныние, которое донимало его в последнее время, было бы куда легче вынести, если бы и о нем какая-нибудь женщина сказала такие слова. Что ж, в следующий отпуск – на Рождество! У него, конечно, бывали отношения с женщинами – вполне милыми, предупредительными. Но… вот именно, но. Надо иметь подле себя что-то полноценное.

– Ну что тут скажешь! – продолжала госпожа Юдифь. – Из Хайфы, «с экскурсии», я написала ему открытку, когда пакетбот как раз забирал почту, однако затем он довольно долго не получал от меня ни единой весточки, зато это подлое письмо. Он несколько раз телеграфировал, а под конец я получила от него две довольно-таки взволнованные страницы: неужели я настолько опрометчива, что бросила нашу квартиру и наши книги на произвол судьбы и так долго остаюсь в Хайфе? В кругах, близких к университету, особенно в настроенных враждебно, нам могут в результате устроить неприятности, создать скандал, поставить его перед выбором: развод или уход с преподавательской должности. Мой муж любит свою профессию и любит меня, и нам совершенно не хочется, чтобы сплетни нарушали нашу гармонию. А с той дамой я уж как-нибудь рассчитаюсь. – Мелкими острыми зубками она прикусила нижнюю губу, потом рассмеялась, сплела руки на затылке. – Чтобы заткнуть людям рот, моему мужу необходимо убедительное письмо джентльмена, что непосредственно после моего отъезда Тальпиот был эвакуирован и занят войсками и что до полного умиротворения страны возвращаться в Иерусалим было бы сущим безумием. Что, далее, в день моего приезда в Хайфе разразились беспорядки и мы на Кармеле сидели в осаде, пока не подошли военные корабли, так что я никак не могла ни написать, ни послать телеграмму. Поскольку вы находились в том же положении, что и я, то писали бы как очевидец, заинтересованный лишь в правдивом изложении событий.

Да примерно так все и происходило, подумал Эрмин. Мелкие отличия незачем принимать слишком всерьез. Коль скоро жизнь отдельного человека теперь мало что значит – почему бы не опровергнуть беспардонную клевету мелкими улучшениями реальности? Ведь теперь все это не важно – в смысле так, как было важно до войны и как, надеюсь, опять будет важно позднее.

– Что ж, я охотно все подтвержу, миссис Кава, – сказал он. – Это ведь правда, в общем и целом.

Юдифь покраснела от радости, смуглая кожа наполнилась жаркой жизнью.

– Вы очень добры, мистер Эрмин, – сказала она. – Жаль, вы неженаты, я бы с удовольствием оказала вам такую же услугу.

Эрмин рассмеялся как мальчишка. Господи, подумал он, бедная миссис Эрмин! Она еще даже не выбрана, а союзница уже обеспечивает мне алиби. Почему бы нет? Семь девятых жизненных трагедий можно было бы вот так по-дружески устранить; остальных двух девятых вполне бы хватило в качестве материала для будничных трагедий.

Она подошла к нему, легонько и весело поцеловала в усы, сказала:

– Как вы хорошо выбриты, капитан! – и ушла в дом за бумагой, чернилами и ручкой.

Между тем Эрмин, пронизанный теплом, лежал в своем шезлонге. Ему чудилось, будто он непрерывно качает головой над нею, над собой, над временем, над человеческой жизнью.

– Я знала, – сказала она, возвращаясь легкой походкой, – что могу на вас рассчитывать. К господину Заамену я, как вы понимаете, обратиться не могла, а малыша Менделя Гласса, который сейчас работает на Мертвом море, втягивать не хотела. Кстати, незадолго до беспорядков мы подвезли его из Иерусалима в Хайфу, у нас в машине было свободное место, а шоферы, знаете ли, создали своего рода братство по перевозке безденежных путников.

Эрмин перепугался, больше того – пришел в ужас. Вздохнул, едва не забыл выдохнуть, благоразумно не открывая глаз.

– На Мертвом море? – сонным голосом спросил он. – Там, где вы показали мне кусочек синего зеркала?

– Там строят поташную фабрику, – пояснила она. – Господин Заамен сделал его своим адъютантом и в конце концов подыскал ему там место. По его просьбе.

– Свидетельство рабочего вам, пожалуй, не очень-то пригодилось бы, – сказал Эрмин, испытывая почти непобедимое желание вскочить, затопать ногами, разломать шезлонг.

Теперь можно взять это дело в свои руки. Поцелуй очаровательной женщины взволновал лишь слегка, потому что его одолевало отвращение к жизни. Теперь же его пронизал ток, рванул вверх, поставил на ноги. Вид врага возбуждал послевоенного человека больше, чем приветливость молодой дамы. Он встал, вытащил авторучку из висевшего на плечиках пиджака и спросил:

– Так что же мне написать? Диктуйте!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю