Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Аркадий Аверченко
Жанр:
Прочий юмор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 34 страниц)
Бритва в киселе
ГЛАВА IДва раза в день из города Калиткина в Святогорский монастырь и обратно отправлялась линейка, управляемая грязноватым, мрачноватым, глуповатым парнем.
В этот день линейка приняла только двух, незнакомых между собой, пассажиров: драматическую артистку Бронзову и литератора Ошмянского.
Полдороги оба, по русско-английской привычке, молчали, как убитые, ибо не были представлены друг другу.
Но с полдороги случилось маленькое происшествие: мрачный, сонный парень молниеносно сошел с ума… Ни с того, ни с сего он вдруг почувствовал прилив нечеловеческой энергии: привстал на козлах, свистнул, гикнул и принялся хлестать кнутом лошадей с таким бешенством и яростью, будто собирался убить их. Обезумевшие от ужаса лошади сделали отчаянный прыжок, понесли, свернули к краю дороги, налетели передним колесом на большой камень, линейка подскочила кверху, накренилась набок и, охваченная от такой тряски морской болезнью, выплюнула обоих пассажиров на пыльную дорогу.
В это время молниеносное помешательство парня пришло к концу: он сдержал лошадей, спрыгнул с козел и, остановившись над поверженными в прах пассажирами, погрузился в не оправдываемую обстоятельствами сонную задумчивость.
– Выпали? – осведомился он.
Литератор Ошмянский сидел на дороге, растирая ушибленную ногу и с любопытством осматривая продранные на колене брюки. Бронзова вскочила на ноги и, энергично дернув Ошмянского за плечо, нетерпеливо сказала:
– Ну?!
– Что такое? – спросил Ошмянский, поднимая на нее медлительные ленивые глаза.
Тут же Бронзова заметила, что эти глаза очень красивы…
– Чего вы сидите?
– А что?
– Да делайте же что-нибудь!
– А что бы вы считали в данном случае уместным?
– О, боже мой! Да я бы на вашем месте уже десять раз поколотила этого негодяя.
– За что?
– Боже ты мой! Вывалил нас, испортил вам костюм, я ушибла себе руку.
Облокотившись на придорожный камень, Ошмянский принял более удобную позу и, поглядывая на Бронзову снизу вверх, заметил с ленивой рассудительностью:
– Но ведь от того, что я поколочу этого безнадежного дурака, ваша рука сразу не заживет и дырка на моих брюках не затянется?
– Боже, какая вы мямля! Вы что, сильно расшиблись?
– О, нет, что вы!..
– Так чего же вы разлеглись на дороге?
– А я сейчас встану.
– От чего это, собственно, зависит?
– Я жду прилива такой же сумасшедшей энергии, как та, которая обуяла пять минут назад нашего возницу.
– Знаете, что вы мне напоминаете? Кисель!
Ошмянский заложил руки за голову, запрокинулся и, будто обрадовавшись, что можно еще минутку не выходить из состояния покоя, спросил:
– Клюквенный?
– Это не важно. Выплеснули вас на дорогу, как тарелку киселя, – вы и разлились, растеклись по пыли. Давайте руку… Ну – гоп!
Он встал, отряхнулся, улыбнулся светлой улыбкой и спросил:
– А теперь что?
– О боже мой! Неужели вы так и смолчите этому негодяю?! Ну, если у вас не хватает темперамента, чтобы поколотить его, – хоть выругайте!
– Сейчас, – вежливо согласился Ошмянский.
Подошел к вознице и, свирепо нахмурив брови, сказал:
– Мерзавец. Понимаешь?
– Понимаю.
– Вот возьму, выдавлю тебе так вот, двумя пальцами, глаза и засуну их тебе в рот, чтобы ты впредь мог брать глаза в зубы. Свинья ты.
И оставив оторопевшего возницу, Ошмянский отошел к Бронзовой.
– Уже.
– Видела. Вы это сделали так, будто не сердце срывали, неприятный долг исполнили. Кисель!
– А вы – бритва.
– Ну – едем? Или вы еще тут, на дороге, с полчасика полежите?
Поехали.
ГЛАВА IIВ Святогорском монастыре гуляли. Потом пили чай. Потом сидели, освещенные луной, на веранде, с которой открывался вид верст на двадцать. Говорили…
Какая внутренняя душевная работа происходит в актрисе и литераторе, когда они остаются вдвоем в лунный теплый вечер, – это мало исследовано… Может быть, общность служения почти одному и тому же великому искусству сближает и сокращает все сроки. Дело в том, что когда литератор взял руку актрисы и три раза поцеловал ее, рука была отнята только минут через пять.
ГЛАВА IIIНа другой день Ошмянский пришел к Бронзовой в гостиницу «Бристоль», № 46, где она остановилась. Пили чай. Разговаривали долго и с толком о театре, литературе.
А когда Бронзова пожаловалась, что у нее болит около уха и что она, кажется, оцарапалась тогда благодаря тому дураку о камень, Ошмянский заявил, что он освидетельствует это лично.
Приподнял прядь волос, обнаружил маленькую царапину, которую немедленно же и поцеловал.
Действенность этого, неизвестного еще в медицине средства могла быть доказана хотя бы тем, что в течение вечера разговоры были обо всем, кроме царапины.
Когда Ошмянский ушел, Бронзова, закинув руки за голову, прошептала:
– Милый, милый, глупый, глупый!
И засмеялась.
– И однако он, кажется, порядочная размазня… Женщина из него может веревки вить.
Закончила несколько неожиданно:
– А оно, пожалуй, и лучше.
ГЛАВА IVПрошло две недели.
Гостиница «Бристоль».
На доске с перечислением постояльцев против № 46 мелом написаны две фамилии:
ГЛАВА VОшмянский.
Бронзова.
В августе оба уезжали в Петроград. В купе, под убаюкивающее покачивание вагона, произошел разговор:
– Володя, – спросила Бронзова. – Ты меня любишь?
– Очень. А что?
– Ты обратил внимание на то, что некоторые фамилии, когда их произносишь, носят в себе что-то недосказанное… Будто маленькая комнатка в три аршина, в которой нельзя и шагнуть как следует… Только разгонишься и уже – стоп! Стена.
– Например, какая фамилия?
– Например, моя – Бронзова.
– Что же с этим поделать?..
– Есть выход: Бронзова-Ошмянская. Это будет не фамилия, а законченное художественное произведение. Не эскиз, не подмалевка, а ценная картина…
– Я тебя не понимаю.
– Володя… Я хочу, чтобы ты на мне женился.
– Что за фантазия?.. Разве нам и так плохо?
Его ленивые, сонные веки медленно поднялись, и он ласково и изумленно поглядел на нее.
– Если ты меня любишь, ты должен для меня сделать это…
– А ты не боишься, что это убьет нашу любовь?
– Настоящую любовь ничто не убьет.
– А ты знаешь, что я из мещанского звания? Приятно это будет?
– Если ты так говоришь, то ты не из мещанского звания, а из дурацкого. Ну, Кисель, милый Кися, говори: женишься на мне?
– Видишь ли, я лично против этого, я считаю это ненужным, но если ты так хочешь – женюсь.
– Вот сейчас ты не Кисель! Сейчас ты энергичный, умный мальчик.
Она поцеловала его, а вечером, причесывая на ночь волосы, счастливая, подумала: «Уж если я чего захочу – так то и будет. Милый, мой милый Кися…»
ГЛАВА VIБронзова впервые приехала к Ошмянскому в его петроградскую квартиру и пришла от нее в восторг:
– Всего три комнаты, а как мило, уютно…
Она подсела к нему ближе, подкрепила силы поцелуем и, гладя его волосы, спросила:
– Володя… А когда же наша свадьба?
– Милая! Да когда угодно. Вот только получу из Калиткинской управы документы – и сейчас же.
– А без них нельзя?
– Глупенькая, кто же станет венчать без документов? Там паспорт, метрическое…
– А зачем они лежат там?
– Документы-то? Паспорт для перемены отослал, а метрическое у тетки.
– Значит, ты это сделаешь?
– Она еще спрашивает! Чье это ушко?
– Нашего домохозяина.
– Ах, ты, мышонок!
ГЛАВА VIIСнова сидела Бронзова у Ошмянского… Он целовал ее волосы, и у него на горячих губах таяли снежинки, запутавшиеся в волосах и не успевшие еще растаять.
Потому что был уже декабрь.
– Володя…
– Да?
– Ну, что же с документами?
– С какими? Ах, да! Все собирался. Надо действительно будет поскорее написать. Завтра утром обязательно напишу.
– Спасибо, милый!.. Володя…
– Да?
– Ты хотел бы, чтобы мы вместе жили?
– Вместе? Это было бы хорошо.
– Хочешь ко мне переехать?
– Нет, что ты… Ведь я тебя стесню. Ты дома работаешь, разучиваешь роли, а я только буду тебе мешать…
– Володя… Ну, я к тебе перееду… Хочешь?
– Дурочка! Да ведь у меня еще теснее. Я пишу, ты разучиваешь роли; оба мы будем друг другу мешать… Понимаешь, иногда хочется быть совершенно одному со своими мыслями.
Она притихла. Отвернулась и молчала – только плечи ее тихо вздрагивали.
– Катя! Ты плачешь? Глупая… Из-за чего, право?.. Это такой пустяк!
– М… не так хо-те-лось…
– Ну хорошо, ну, будет по-твоему… Переезжай.
– Милый! Ты такой хороший, добрый…
И сквозь слезы, как солнце сквозь капли дождя, проглянула счастливая улыбка…
ГЛАВА VIIIСидели в ресторане: Бронзова, Ошмянский и его приятель, Тутыкин.
– Володя! Ну что, получил уже документы?
– Понимаешь, написал я все честь-честью – и до сих пор никакого ответа. Работы у них много, что ли? – У нас теперь что? 14-е февраля? Ну, думаю, к концу месяца вышлют.
– Напиши им еще.
– Конечно, напишу.
Она посмотрела на него ласковым, любящим взором и сказала:
– А знаешь, что тебе очень пошло бы? Бархатная черная куртка. У тебя бледное матовое лицо, и куртка будет очень эффектна. Закажи. Хорошо?
– Да когда же я ее буду носить?
– Когда угодно! Ты ведь писатель – и имеешь право. В гости, в театр, в ресторан…
– Не слишком ли это будет бить на дешевый эффект?..
– Нет, нет! Володя… Я хочу!
– Ну, если ты хочешь, не может быть никакого разговора. Закажу.
В ту же ночь приятель Тутыкин, сидя в дружеской компании, говорил, усмехаясь:
– Совсем погибла эта размазня Ошмянский! Попал в лапы такой бабы, что она его в бараний рог скрутила.
– Красивая?
– Красивая. И острая, как бритва.
ГЛАВА IXКогда Бронзова и Ошмянский вышли из ресторана, он сказал ей очень нежно:
– Катя… Я тебя завезу к нам домой, а сам поеду…
– Куда же? Ведь клуб уже закрыт.
– А… видишь… Мне пописамть хочется. Настроение нашло.
– Ну-у-у?
– Ах, да! Я тебе не говорил! Понимаешь, я снял две маленьких комнатки и иногда утром, иногда днем удаляюсь туда поработать. Тихо, хорошо.
– Володя! – всплеснула руками Бронзова. – Да ведь это выходит, что я выгнала тебя из твоей квартиры?
– Ну, что ты… Какой вздор! Просто я иногда должен оставаться один. Знаешь, мы ведь, писатели, преоригинальный народ! Я заеду сейчас с тобой к нам и заберу кое-что: письменный прибор, лампу и одеяло. Подушки там есть.
ГЛАВА X– Володя! Заказал куртку?
– Да, был я у портного… Так мы ни до чего и не договорились. Он, видишь ли, не знает, какой фасон… и вообще.
– Ну, едем вместе! Сейчас мы это все и устроим! Эх ты, кисель мой ненаглядный… Документы уже получил?
– Написал снова. Боюсь, не затерялись ли они где-нибудь. На почте, что ли?!
– Дома сегодня будешь?
– То есть где? У тебя? Да. Заеду чайку напиться. А потом к себе покачу: повесть нужно закончить… У себя же и заночую…
ГЛАВА XI– Смотри, Володя, как кстати: мы собираемся к Тутыкиным, и тебе принесли бархатную куртку. Воображаю, как она тебе к лицу. Надень-ка ее. И я пойду переодеться.
Бронзова ушла, а Ошмянский взял куртку, положил ее на диван и потом, взяв перочинный нож, распорол под мышкой прореху вершка в два.
Сделав печальное лицо, пошел к Бронзовой.
– Чтоб его черти съели, этого портного! Сделал такой узкий рукав, что он под мышкой лопнул.
– Ну, давай я зашью.
– Стоит ли? Опять лопнет. Тем более что воротнички без отворотов у меня дома, а на этот воротничок – надеть трудно…
ГЛАВА XIIОшмянский только что приготовил бумагу для рассказа и вывел заглавие, как в комнату постучались.
– Кто там?
Дверь скрипнула – вошла Бронзова. Она была очень бледна, только запавшие глаза горели мрачным, нехорошим огнем.
– Прости, что я врываюсь к тебе. Ведь эти комнаты, я знаю, ты снял специально для того, чтобы быть одному… Но – не бойся. Я пришла сюда в первый и последний раз…
– Катя! Что случилось?
– Что? – Она упала головой на спинку кресла и горько заплакала. Что? – Улыбнулась печально сквозь слезы и пошутила: – Ты победил меня. Галилеянин…
– Катя! Чем?! Что ты говоришь?
– Ну, полно… Все равно я ухожу уже навсегда, и поэтому довольно всяких разговоров и вопросов… Помнишь, при первом знакомстве я назвала тебя киселем, а ты меня бритвой. Пожалуй, так оно и есть. Я – бритва, я хотела, чтобы все было по-моему, я мечтала о счастье, я знала, что ты безвольный кисель, и поэтому мое было право – руководить тобой, быть энергичным началом в совместной жизни… Но что же получилось? Бритва входила в кисель, легко разрезывала его, как и всякий кисель, и кисель снова сливался за ее спиной в одну тягучую, аморфную массу. Бритва может резать бумагу, дерево, тело, все твердое, все определенное – но киселя разрезать бритва не может! Я чувствую, что я тону в тебе, и поэтому ухожу!
– Катя, голубка! Что ты! Опомнись. Ну, побрани меня. Но зачем же уходить? Разве я не любил тебя? Не поступал, как ты хотела?
– Молчи!! Знаешь, как ты поступал? Я хотела, чтобы мы поженились прошло одиннадцать месяцев – где это? Я хотела, чтобы мы жили вместе – ты согласился… Где это? Пустяк: мне хотелось видеть тебя в бархатной куртке носишь ты ее? Что вышло?! О, ты со всем соглашался, все с готовностью обещал. Но что вышло… Я, женщина с сильным характером, энергичная, самостоятельная, была жалкой игрушкой в твоих руках! Прочь! Не подходи ко мне!!! Ну?
Он протянул к ней руки, но она взглянула на него испепеляющим взглядом, повернулась и – ушла. Навсегда.
Одну минуту он стоял ошеломленный. Потом потер голову, подошел к письменному столу и склонился над чистой бумагой.
Долго сидел так. Потом пробормотал что-то. Неясное, нечленораздельное бормотание скоро стало принимать форму определенных слов. И даже рифмованных…
«В один чудесный день,
Когда ложилась тень,
Ко мне пробрался кирасир…»
А потом это бормотание перешло в мелодичный свист, и Ошмянский с головой погрузился в работу…
В ожидании ужина
Обращая свои усталые взоры к восходу моей жизни, я вижу ярче всего себя – крохотного ребенка с бледным серьезным личиком и робким тихим голоском – за беседой с пришедшими к родителям гостями.
Беседа эта была очень коротка, но оставляла она по себе впечатление сухого унылого самума, мертвящего все живое.
Большой, широкий гость с твердыми руками и жесткой, пахнущей табаком бородой глупо тыкался из угла в угол в истерическом ожидании ужина и, исчерпав все мотивы в ленивой беседе с отцом и матерью, наконец обращал свои скучающие взоры на меня…
– Ну-с, молодой человек, – с небрежной развязностью спрашивал он. – Как мы живем?
Первое время я относился к такому вопросу очень серьезно… Мне казалось, что если такой большой гость задает этот вопрос, – значит, ему мой ответ очень для чего-то нужен.
И я, подумав некоторое время, чтобы осведомить гостя как можно точнее о своих делах, вежливо отвечал:
– Ничего себе, благодарю вас. Живу себе помаленьку.
– Так-с, так-с. Это хорошо. А ты не шалишь?
Нужно быть большим дураком, чтобы ждать на такой вопрос утвердительного ответа. Конечно, я отвечал отрицательно:
– Нет, не шалю.
– Тэк-с, тэк-с. Ну, молодец.
Постояв надо мной минуту в тупом раздумье (что бы еще спросить?), он поворачивался к родителям и начинал говорить, стараясь засыпать всякой дрянью широкий овраг, отделяющий его от ужина:
– А он у вас совсем мужчина!
– Да, растет так, что прямо и незаметно. Ведь ему уже девятый год.
– Что вы говорите?! – восклицал гость с таким изумлением, как будто бы он узнал, что мне восемьдесят лет. – Вот уж никак не предполагал! Да, да, представьте.
Первое время моему самолюбию очень льстило, что все обращали такое лихорадочное внимание на меня; но скоро я понял эту нехитрую механику, диктуемую законами гостеприимства: родители очень боялись, чтобы гости в ожидании ужина не скучали, а гости, в свою очередь, никак не хотели показать, что они пришли только ради ужина и что им мой возраст да и я сам так же интересны, как прошлогодний снег.
И все же после первого гостя передо мной – скромно забившимся в темный уголок за роялем – вырастал другой гость с худыми узловатыми руками и небритой щетиной на щеках (эти особенности гостей прежде всего запоминались мною благодаря многочисленным фальшивым поцелуям и объятиям).
– А, вы тут, молодой человек. Ну что – мечтаешь все?
– Нет, – робко шептал я. – Так… сижу.
– Так… сидишь?! Ха-ха! Это очень мило! Он «так сидит». Ну, сиди. Маму любишь?
– Люблю…
– Правильно.
Он делал движение, чтобы отойти от меня, но тут же вспомнив, что до желанного ужина добрых десять минут, – раскачавшись на длинных ногах, томительно спрашивал:
– Ну, как наши дела?
– Ничего себе, спасибо.
– Учишься?..
– Учусь.
Он скучающе отходил от меня, но едва лицо его поворачивалось к родителям – оно совершенно преображалось: восторг был написан на этом лице…
– Прямо замечательный мальчик! Я спрашиваю: учишься? А он, представьте: учусь, – говорит. Сколько ему?
– Девятый.
Остальные гости тоже поворачивали ко мне скучающие лица, и разговор начинал тлеть, чадить и дымить, как плохой костер из сырых веток.
– Неужели девятый? А я думал – семь.
– Время-то как идет!
– И не говорите! Только в позапрошлом году был седьмой год, а теперь уже девятый.
Он говорил это, а в то же время одно ухо его настороженно приподнималось, как у кошки, услышавшей царапанье крысы под полом: в соседней комнате, накрывая на стол, лязгнули ножом о тарелку.
– Дети очень быстро растут.
– Да, он потому такой и худенький. Это от роста.
– Вырастешь – большой будешь, – делает меткое замечание рыжий гость, продвигаясь поближе к дверям, ведущим в столовую.
Выходит горничная; шепчет что-то матери; все вздрагивают, как от электрического тока, но в силу законов гостеприимства не показывают вида, что готовы сорваться и побежать в столовую. Наоборот, у всех простодушные лица, и игра в спокойствие достигает апогея:
– Вы его в гимназию думаете или в реальное?
– Не знаю еще… Реальное, я думаю, лучше.
– О, безусловно! Реальное – это такая прелесть. Если вы хотите его счастья, я позволю дать вам такой совет…
– Пожалуйте, господа, закусить, – раздается голос отца из столовой.
И вот – ужас! – совет, от которого зависит все мое счастье, так и не дается благожелательным гостем. Он подскакивает, будто бы кресло им выстрелило, но сейчас же спохватывается и говорит:
– Ну зачем это, право! Такое беспокойство вам, ей-богу.
На всех лицах как будто отражается невидимое солнце; все потирают руки, все переминаются с ноги на ногу, с тоской давая дорогу дамам, которых они в глубине души готовы сшибить ударом кулака и, перепрыгнув через них, на крыльях ветра помчаться в столовую; у всех лица, помимо воли, растягиваются в такую широкую улыбку, что губы входят в берега только после первого куска отправленной в рот семги…
Подумать только, что все это, все эти неуловимые для грубого глаза штрихи я подметил в детстве, только в моем нежном восприимчивом детстве, когда все так важно, так значительно. Теперь наблюдательность огрубела, и все, что казалось раньше достойным пристального внимания, – теперь сделалось обычным, ординарным.
Чистая, нежная пленка, на которой раньше отражался каждый волосок, так исцарапалась за эти десятки лет, так огрубела, загрязнилась, что только грубое помело способно оставить на этой пленке заметный чувствительный след.
* * *
Вот странно: почему, бишь, это я вспомнил сейчас все рассказанное выше…
Что заставило меня из пыльной мглы забытого вытащить маленького тихого мальчика с худым бледным личиком, вытащить всех этих черных и рыжих гостей с колючими бородами и широкими твердыми руками – всех этих больших, скучающих людей, которые, тупо уставившись на меня, спрашивали в тоскливом ожидании заветного ужина:
– Ну, как мы живем?
Почему я все это вспомнил?
Ах, да!
Дело вот в чем: сейчас я стою – большой взрослый человек – перед маленьким мальчиком, сыном хозяина дома, и спрашиваю его, покачиваясь на ленивых ногах:
– Ну, как мы живем?
Со взрослыми у меня разговоры все исчерпаны, ужин будет только через полчаса, а ждать его так тоскливо…
– Маму свою любишь?..
Галочка
Однажды в сумерки весеннего, кротко умиравшего дня к Ирине Владимировне Овраговой пришла девочка двенадцати лет, Галочка Кегич.
Сняв в передней верхнюю серую кофточку и гимназическую шляпу, Галочка подергала ленту в длинной русой косе, проверила, всё ли на месте, и вошла в неосвещенную комнату, где сидела Ирина Владимировна.
– Где вы тут?
– Это кто? А! Сестра своего брата. Мы с вами немного ведь знакомы. Здравствуйте, Галочка.
– Здравствуйте, Ирина Владимировна. Вот вам письмо от брата. Хотите, читайте его при мне, хотите – я уйду.
– Нет, зачем же? Посидите со мной. Галочка. Такая тоска… Я сейчас.
Она зажгла электрическую лампочку с перламутровым абажуром и при свете ее погрузилась в чтение письма.
Кончила…
Рука с письмом вяло, бессильно упала на колени, а взгляд мертво и тускло застыл на освещенном краешке золоченой рамы на стене.
– Итак – все кончено? Итак – уходит?
Голова опустилась ниже.
Галочка сидела, затушеванная полутьмой, вытянув скрещенные ножки в лакированных туфельках и склонив голову на сложенные ладонями руки.
И вдруг в темноте звонко, – как стук хрустального бокала о бокал, прозвучал ее задумчивый голосок:
– Удивительная эта штука – жизнь.
– Что-о-о? – вздрогнула Ирина Владимировна.
– Я говорю: удивительная вещь – наша жизнь. Иногда бывает смешно, иногда грустно.
– Галочка! Почему вы это говорите?
– Да вот смотрю на вас и говорю. Плохо ведь вам, небось, сейчас.
– С чего вы взяли….
– Да письмо-то это, большая радость, что ли?..
– А вы разве… знаете… содержание письма?
– Не знала бы, не говорила бы.
– Разве Николай показывал вам?..
– Колька дурак. У него не хватает даже соображения поговорить со мной, посоветоваться. Ничего он мне не показывал. Я хотела было из самолюбия отказаться снести письмо, да потом мне стало жалко Кольку. Смешной он и глупый.
– Галочка… Какая вы странная. Вам двенадцать лет, кажется, а вы говорите, как взрослая.
– Мне, вообще, много приходится думать. За всех думаешь, заботишься, чтобы всем хорошо было. Вы думаете, это легко?
Взгляд Ирины Владимировны упал на прочитанное письмо, и снова низко опустилась голова.
– И вы тоже, миленькая, хороши! Нечистый дернул вас потёпаться с этим ослом Климухиным в театр. Очень он вам нужен, да? Ведь я знаю, вы его не любите, вы Кольку моего любите – так зачем же это? Вот все оно так скверно и получилось.
– Значит, Николай из-за этого… Боже, какие пустяки! Что же здесь такого, если я пошла в театр с человеком, который мне нужен, как прошлогодний снег.
– Смешная вы, право. Уже большой человек вы, а ничего не смыслите в этих вещах. Когда вы говорите это мне, я все понимаю, потому что умная и, кроме того, – девочка. А Колька большой ревнивый мужчина. Узнал – вот и полез на стену. Надо бы, кажется, понять эту простую штуку…
– Однако, он мне не пишет причины его разрыва со мной.
– Не пишет ясно почему: из самолюбия. Мы, Кегечи, – все безумно самолюбивы.
Обе немного помолчали.
– И смешно мне глядеть на вас обоих и досадно. Из-за какого рожна, спрашивается, люди себе кровь портят? Насквозь вас вижу: любите друг друга так, что аж чертям тошно. А мучаете один другого. Вот уж никому этого не нужно. Знаете, выходите за Кольку замуж. А то прямо смотреть на вас тошнехонько.
– Галочка! Но ведь он пишет, что не любит меня!
– А вы и верите? Эх, вы. Вы обратите внимание, раньше у него были какие-то там любовницы…
– Галочка!
– Чего там – Галочка. Я, слава богу, уже 12 лет Галочка. Вот я и говорю: раньше у него было по три любовницы сразу, а теперь вы одна. И он все время глядит на вас, как кот на сало.
– Галочка!!
– Ладно там. Не подумайте, пожалуйста, что я какая-нибудь испорченная девчонка, а просто, я все понимаю. Толковый ребенок, что и говорить. Только вы Кольку больше не дразните.
– Чем же я его дразню?
– А зачем вы в письме написали о том художнике, который вас домой с вечера провожал? Кто вас за язык тянул? Зачем? Только, чтобы моего Кольку подразнить. Стыдно! А еще большая!
– Галочка!.. Откуда вы об этом письме знаете?!
– Прочитала.
– Неужели Коля…
– Да, как же! Держите карман шире… Просто открыла незапертый ящик и прочитала…
– Галочка!!!
– Да ведь я не из простого любопытства. Просто хочу вас и его устроить, с рук сплавить просто. И прочитала, чтобы быть… как это говорится? в курсе дела.
– Вы, может быть, и это письмо прочитали?
– А как же! Что я вам, простой почтальон, что ли, чтобы втемную письма носить… Прочитала. Да вы не беспокойтесь! Я для вашей же пользы это… Ведь никому не разболтаю.
– А вы знаете, что чужие письма читать неблагородно?
– Начихать мне на это. Что с меня взять? Я маленькая. А вы большой глупыш. Обождите, я вас сейчас поцелую. Вот так. А теперь надевайте кофточку, шляпу – и марш к Кольке. Я вас отвезу.
– Нет, Галочка, ни за что!
– Вот поговорите еще у меня. Уж вы раз наделали глупостей, так молчите. А Колька сейчас лежит у себя на диване носом вниз и киснет, как собака. Вообразите – лежит и киснет… Вдруг – входите вы! Да ведь он захрюкает от радости.
– Но ведь он же мне написал, что…
– Чихать я хотела на его письмо. Ревнивый этот самый Колька, как черт. Наверно, и я такая же буду, как вырасту. Ну, не разговаривайте. Одевайтесь! Ишь ты! И у вас вон глазки повеселели. Ах вы, мышатки мои милые!..
– Так я переоденусь только в другое платье…
– Ни-ни! Надо, чтобы все по-домашнему было. Это уютненькое. Только снимите с волос зеленую бархатку, она вам не идет… Есть красная?
– Есть.
– Ну, вот и умница. Давайте, я вам приколю. Вы красивая и симпатичная… Люблю таких. Ну, поглядите теперь на меня… Улыбаетесь? То-то. А Кольке прямо, как придете, так и скажите: «Коля, ты дурак». Ведь вы с ним на ты, я знаю. И целуетесь уже. Раз видела. На диванчике. Женитесь, ей-богу, чего там.
– Галочка! Вы прямо необыкновенный ребенок.
– Ну, да! Скажете тоже. Через четыре года у нас в деревне нашего брата уже замуж выдают, а вы говорите ребенок. Ох-хо!.. Уморушка с вами. Духами немного надушитесь – у вас хорошие духи – и поедем. Дайте ему слово, что вы плевать хотели на Климухина, и скажите Кольке, что он самый лучший. Мужчины это любят. Готовы, сокровище мое? Ну – айда к этой старой крысе!
* * *
«Старая крыса», увидев вошедшую странную пару, вскочил с дивана и растерянный, со скрытым восторгом во взоре, бросился к Ирине Владимировне.
– Вы?! У меня?.. А письмо… получили?..
– Чихать мы хотели на твое письмо, – засмеялась Галочка, толкая его в затылок. – Плюньте на все и берегите здоровье. Поцелуйтесь, детки, а я уже смертельно устала от этих передряг.
Оба уселись рядом на диване и рука к руке, плечо к плечу – прильнули друг к другу.
– Готово? – деловым взглядом окинула эту группу с видом скульптора-автора Галочка. – Ну а мне больше некогда возиться с вами. У меня, детки, признаться откровенно, с арифметикой что-то неладно. Пойти подзубрить, что ли. Благословляю вас и ухожу. Кол-то мне из-за вас тоже, знаете, получать не расчет.