355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Аверченко » Повести и рассказы » Текст книги (страница 26)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:25

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Аркадий Аверченко


Жанр:

   

Прочий юмор


сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)

Берегов – воспитатель Киси
I

Студент-технолог Берегов – в будущем инженер, а пока полуголодное, но веселое существо – поступил в качестве воспитателя единственного сына семьи Талалаевых.

Первое знакомство воспитателя с воспитанником было таково:

– Кися, – сказала Талалаева, – вот твой будущий наставник, Георгий Иванович, – познакомься с ним, Кисенька… Дай ему ручку.

Кися – мальчуган лет шести-семи, худощавый, с низким лбом и колючими глазками – закачал одной ногой, наподобие маятника, и сказал скрипучим голосом:

– Не хочу! Он – рыжий.

– Что ты, деточка, – засмеялась мать. – Какой же он рыжий?.. Он шатен. Ты его должен любить.

– Не хочу любить!

– Почему, Кисенька?

– Вот еще, всякого любить.

– Чрезвычайно бойкий мальчик, – усмехнулся Берегов. – Как тебя зовут, дружище?

– Не твое дело.

– Фи, Кися! Надо ответить Георгию Ивановичу: меня зовут Костя.

– Для кого Костя, – пропищал ребенок, морща безбровый лоб, – а для кого Константин Филиппович. Ага?..

– Он у нас ужасно бойкий, – потрепала мать по его острому плечу. – Это его отец научил так отвечать. Георгий Иванович, пожалуйте пить чай.

За чайным столом Берегов ближе пригляделся к своему воспитаннику: Кися сидел, болтая ногами и бормоча про себя какое-то непонятное заклинание. Голова его на тонкой, как стебелек, шее качалась из стороны в сторону.

– Что ты, Кисенька? – заботливо спросил отец.

– Отстань.

– Видали? – засмеялся отец, ликующе оглядывая всех сидевших за столом. – Какие мы самостоятельные, а?

– Очень милый мальчик, – кивнул головой Берегов, храня самое непроницаемое выражение на бритом лице. – Только я бы ему посоветовал не болтать ногами под столом. Ноги от этого расшатываются и могут выпасть из своих гнезд.

– Не твоими ногами болтаю, ты и молчи, – резонно возразил Кися, глядя на воспитателя упорным, немигающим взглядом.

– Кися, Кися! – полусмеясь, полусерьезно сказал отец.

– Кому Кися, а тебе дяденька, – тонким голоском, как пичуга, пискнул Кися и торжествующе оглядел всех… Потом обратился к матери: – Ты мне мало положила сахару в чай. Положи еще.

Мать положила еще два куска.

– Еще.

– Ну, на тебе еще два!

– Еще!..

– Довольно! И так уже восемь.

– Еще!!

В голосе Киси прозвучали истерические нотки, а рот подозрительно искривился. Было видно, что он не прочь переменить погоду и разразиться бурным плачем с обильным дождем слез и молниями пронзительного визга.

– Ну, на тебе еще! На! Вот тебе еще четыре куска. Довольно!

– Положи еще.

– На! Да ты попробуй… Может, довольно?

Кися попробовал и перекосился на сторону, как сломанный стул.

– Фи-и! Сироп какой-то… Прямо противно.

– Ну, я тебе налью другого…

– Не хочу! Было бы не наваливать столько сахару.

– Чрезвычайно интересный мальчик! – восклицал изредка Берегов, но лицо его было спокойно.

II

За обедом Берегов первый раз услышал, как Кися плачет. Это производило чрезвычайно внушительное впечатление.

Мать наливала ему суп в тарелку, а Кися внимательно следил за каждым ее движением.

– На, Кисенька.

– Мало супу. Подлей.

– Ну, на. Довольно?

– Еще подлей.

– Через край будет литься!..

– Лей!

Мать тоскливо поглядела на сына, вылила в тарелку еще ложку, и когда суп потек по ее руке, выронила тарелку. Села на свое место и зашипела, как раскаленное железо, на которое плюнули.

Кися все время внимательно глядел на нее, как вивисектор на расчленяемого им в целях науки кролика, а когда она схватилась за руку, спросил бесцветным голосом:

– Что, обожглась? Горячо?

– Как он любит свою маму! – воскликнул Берегов. Голос его был восторженный, но лицо спокойное, безоблачное.

– Кися, – сказал отец – зачем ты выкладываешь из банки всю горчицу… Ведь не съешь. Зачем же ее зря портить?

– А я хочу, – сказал Кися, глядя на отца внимательными немигающими глазами.

– Но ведь нам же ничего не останется!

– А я хочу!

– Ну, дай же мне горчицу, дай сюда…

– А я… хочу!

Отец поморщился и со вздохом стал деликатно вынимать горчицу из цепких тоненьких лапок, похожих на слабые коготки воробья…

– А я хо… хо… ччч…

Голос Киси все усиливался и усиливался, заливаемый внутренними, еще не нашедшими выхода слезами; он звенел, как пронзительный колокольчик, острый, проникающий иголками в самую глубину мозга… И вдруг – плотина прорвалась, и ужасный, непереносимый человеческим ухом визг и плач хлынули из синего искривленного рта и затопили все… За столом поднялась паника, все вскочили, мать обрушилась на отца с упреками, отец схватился за голову, а сын камнем свалился со стула и упал на пол, завыв протяжно, громко и страшно, так, что, кажется, весь мир наполнился этими звуками, задушив все другие звуки. Казалось, весь дом слышит их, вся улица, весь город заметался в смятении от этих острых, как жало змеи, звуков.

– О, боже, – сказала мать, – опять соседи прибегут и начнут кричать, что мы убиваем мальчика!

Это соображение придало новые силы Кисе: он уцепился для общей устойчивости за ножку стола, поднял кверху голову и завыл совсем уже по-волчьи.

– Ну, хорошо, хорошо уж! – хлопотала около него мать. – На тебе уж, на тебе горчицу! Делай, что хочешь, мажь ее, молчи только, мое золото, солнышко мое. И перец на, и соль, – замолчи же. И в цирк тебя возьмем – только молчи!..

– Да-а, – протянул вдруг громогласный ребенок, прекращая на минуту свой вой. – Ты только так говоришь, чтоб я замолчал, а замолчу, и в цирк не возьмешь.

– Ей-богу, возьму.

Очевидно, эти слова показались Кисе недостаточными, потому что он помолчал немного, подумал и, облизав языком пересохшие губы, снова завыл с сокрушающей силой.

– Ну, не веришь, на тебе три рубля, вот! Спрячь в карман, после купим вместе билеты. Ну, вот – я тебе сама засовываю в карман!

Хотя деньги мать всунула в карман, но можно было предположить, что они были всунуты ребенку в глотку, – так мгновенно прекратился вой.

Кися, захлопнув рот, встал с пола, уселся за стол, и все его спокойно-торжествующее лицо говорило: «А что, – будете теперь трогать?..»

– Прямо занимательный ребенок, – крякнул Берегов. – Я с ним позаймусь с большим удовольствием.

III

В тот день, когда Талалаевы собрались ехать к больной тетке в Харьков, Талалаева-мать несколько раз говорила Берегову:

– Послушайте! Я вам еще раз говорю – вся моя надежда на вас. Прислуга дрянь, и ей нипочем обидеть ребенка. Вы же, я знаю, к нему хорошо относитесь, и я оставляю его только на вас.

– О, будьте покойны! – добродушно говорил Берегов. – На меня можете положиться. Я ребенку вреда не сделаю…

– Вот это только мне и нужно!

В момент отъезда Кисю крестила мать, крестил отец, крестила и другая тетка, ехавшая тоже к харьковской тетке. За компанию перекрестили Берегова, а когда целовали Кисю, то от полноты чувств поцеловали и Берегова:

– Вы нам теперь, как родной!

– О, будьте покойны.

Мать потребовала, чтобы Кися стоял в окне, дабы она могла бросить на него с извозчика последний взгляд.

Кисю утвердили на подоконнике, воспитатель стал подле него, и они оба стали размахивать руками самым приветливым образом.

– Я хочу, чтоб открыть окно, – сказал Кися.

– Нельзя, брат. Холодно, – благодушно возразил воспитатель.

– А я хочу!

– А я тебе говорю, что нельзя… Слышишь?

И первый раз в голосе Берегова прозвучало какое-то железо.

Кися удивленно оглянулся на него и сказал:

– А то я кричать начну…

Родители уже садились на извозчика, салютуя окну платком и ручным саквояжем.

– А то я кричать начну…

В ту же секунду Кися почувствовал, что железная рука сдавила ему затылок, сбросила его с подоконника и железный голос лязгнул над ним:

– Молчать, щенок! Убью, как собаку!!

От ужаса и удивленья Кися даже забыл заплакать… Он стоял перед воспитателем с прыгающей нижней челюстью и широко открытыми остановившимися глазами.

– Вы… не смеете так, – прошептал он. – Я маме скажу.

И опять заговорил Берегов железным голосом, и лицо у него было железное, твердое:

– Вот, что, дорогой мой… Ты уже не такой младенец, чтобы не понимать. Вот тебе мой сказ: пока ты будешь делать все по-моему, – я с тобой буду в дружеских отношениях, во мне ты найдешь приятеля… Без толку я тебя не обижу… Но! если! только! позволишь! себе! одну! из твоих! штук! – Я! спущу! с тебя! шкуру! и засуну! эту шкуру! тебе в рот! Чтобы ты не орал!

«Врешь, – подумал Кися, – запугиваешь. А подниму крик, да сбегутся соседи – тебе же хуже будет».

Рот Киси скривился самым предостерегающим образом. Так первые редкие капли дождя на крыше предвещают тяжелый обильный ливень.

Действительно, непосредственно за этим Кися упал на ковер и, колотя по нем ногами, завизжал самым первоклассным по силе и пронзительности манером…

Серьезность положения придала ему новые силы и новую изощренность.

Берегов вскочил, поднял, как перышко, Кисю, заткнул отверстый рот носовым платком и, скрутив Кисе назад руки, прогремел над ним:

– Ты знаешь, что визг неприятен, и поэтому работаешь, главным образом, этим номером. Но у меня есть свой номер: я затыкаю тебе рот, связываю руки-ноги и кладу на диван. Теперь: в тот момент, как ты кивнешь головой, я пойму, что ты больше визжать не будешь и сейчас же развяжу тебя. Но если это будет с твоей стороны подвох и ты снова заорешь – пеняй на себя. Снова скручу, заткну рот и продержу так – час. Понимаешь? Час по моим часам – это очень много.

С невыразимым ужасом глядел Кися на своего строгого воспитателя. Потом промычал что-то и кивнул головой.

– Сдаешься, значит? Развязываю.

Испуганный, истерзанный и измятый, Кися молча отошел в угол и сел на кончик стула.

– Вообще, Кися, – начал Берегов, и железо исчезло в его голосе, дав место чему-то среднему между сотовым медом и лебяжьим пухом. – Вообще, Кися, я думаю, что ты не такой уж плохой мальчик, и мы с тобой поладим. А теперь бери книжку, и мы займемся складами…

– Я не знаю, где книжка, – угрюмо сказал Кися.

– Нет, ты знаешь, где она.

– А я не знаю!

– Кися!!!

Снова загремело железо, и снова прорвалась плотина и хлынул нечеловеческий визг Киси, старающегося повернуть отверстый рот в ту сторону, где предполагались сердобольные квартиранты.

Кричал он секунды три-четыре.

Снова Берегов заткнул ему рот, перевязал его, кроме того, платком и, закатав извивающееся тело в небольшой текинский ковер, поднял упакованного таким образом мальчика.

– Видишь ли, – обратился он к нему. – Я с тобой говорил, как с человеком, а ты относишься ко мне, как свинья. Поэтому, я сейчас отнесу тебя в ванную, положу там на полчаса и уйду. На свободе ты можешь размышлять, что тебе выгоднее – враждовать со мной или слушаться. Ну, вот. Тут тепло и безвредно. Лежи.

IV

Когда, полчаса спустя, Берегов распаковывал молчащего Кисю, тот сделал над собой усилие и, подняв страдальческие глаза, спросил:

– Вы меня, вероятно, убьете?

– Нет, что ты. Заметь – пока ты ничего дурного не делаешь, и я ничего дурного не делаю… Но если ты еще раз закричишь, – я снова заткну тебе рот и закатаю в ковер – и так всякий раз. Уж я, брат, такой человек!

Перед сном пили чай и ужинали.

– Кушай, – сказал Берегов самым доброжелательным тоном. – Вот котлеты, вот сардины.

– Я не могу есть котлет, – сказал Кися. – Они пахнут мылом.

– Неправда. А, впрочем, ешь сардины.

– И сардины не могу есть, они какие-то плоские…

– Эх ты, – потрепал его по плечу Берегов. – Скажи просто, что есть не хочешь.

– Нет хочу. Я бы съел яичницу и хлеб с вареньем.

– Не получишь! (Снова это железо в голосе. Кися стал вздрагивать, когда оно лязгало.) Если ты не хочешь есть, не стану тебя упрашивать. Проголодаешься – съешь. Я тут все оставлю до утра на столе. А теперь пойдем спать.

– Я боюсь спать один в комнате.

– Чепуха. Моя комната рядом; можно открыть дверь. А если начнешь капризничать – снова в ванную! Там, брат, страшнее.

– А если я маме потом скажу, что вы со мною делаете…

– Что ж, говори. Я найду себе тогда другое место.

Кися свесил голову на грудь и, молча побрел в свою комнату.

V

Утром, когда Берегов вышел в столовую, он увидел Кисю, сидящего за столом и с видом молодого волчонка пожирающего холодные котлеты и сардины.

– Вкусно?

Кися промычал что-то набитым ртом.

– Чудак ты! Я ж тебе говорил. Просто ты вчера не был голоден. Ты, вообще, меня слушайся – я всегда говорю правду и все знаю. Поел? А теперь принеси книжку, будем учить склады.

Кися принес книжку, развернул ее, прислонился к плечу Берегова и погрузился в пучину науки.

– Ну, вот, молодцом. На сегодня довольно. А теперь отдохнем. И знаешь, как? Я тебе нарисую картинку…

Глаза Киси сверкнули.

– Как… картинку…

– Очень, брат, просто. У меня есть краски и прочее. Нарисую, что хочешь – дом, лошадь с экипажем, лес, а потом подарю тебе. Сделаем рамку и повесим в твоей комнате.

– Ну, скорей! А где краски?

– В моей комнате. Я принесу.

– Да зачем вы, я сам. Вы сидите. Сам сбегаю. Это действительно здорово!

VI

Прошла неделя со времени отъезда Талалаевых в Харьков. Ясным солнечным днем Берегов и Кися сидели в городском сквере и ели из бумажной коробочки пирожки с говядиной.

– Я вам, Георгий Иваныч, за свою половину пирожков отдам, – сказал Кися. – У меня рубль есть дома.

– Ну, вот еще глупости. У меня больше есть. Я тебя угощаю. Лучше мы на этот рубль купим книжку, и я тебе почитаю.

– Вот это здорово!

– Только надо успеть прочесть до приезда папы и мамы.

– А разве они мешают?

– Не то что мешают. Но мне придется уйти, когда мама узнает, что я тебя в ковер закатывал, морил голодом.

– А откуда она узнает? – с тайным ужасом спросил Кися.

– Ты же говорил тогда, что сам скажешь…

И тонкий, как серебро, голосок прозвенел в потеплевшем воздухе:

– С ума я сошел, что ли?!

Блины Доди

Без сомнения, у Доди было свое настоящее имя, но оно как-то стерлось, затерялось, и хотя этому парню уже шестой год – он для всех Додя и больше ничего.

И будет так расти этот мужчина с загадочной кличкой «Додя», будет расти, пока не пронюхает какая-нибудь проворная гимназисточка в черном передничке, что пятнадцатилетнего Додю на самом деле зовут иначе, что неприлично ей звать того взрослого кавалера какой-то собачьей кличкой, и впервые скажет она замирающим от волнения голосом:

– Ах, зачем вы мне такое говорите, Дмитрий Михайлович?

И сладко забьется тогда сердце Доди, будто впервые шагнувшего в заманчивую остро-любопытную область жизни взрослых людей: «Дмитрий Михайлович!..» О, тогда и он докажет же ей, что он взрослый человек: он женится на ней.

– Дмитрий Михайлович, зачем вы целуете мою руку! Это нехорошо.

– О, не отталкивайте меня, Евгения (это вместо Женички-то!) Петровна.

Однако все это в будущем. А пока Доде – шестой год, и никто, кроме матери и отца, не знает, как его зовут на самом деле: Даниил ли, Дмитрий ли или просто Василий (бывают и такие уменьшительные у нежных родителей).

* * *

Характер Доди едва-едва начинает намечаться. Но грани этого характера выступают довольно резко: он любит все приятное и с гадливостью, омерзением относится ко всему неприятному; в восторге от всего сладкого; ненавидит горькое, любит всякий шум, чем бы и кем бы он ни был произведен; боится тишины, инстинктивно, вероятно, чувствуя в ней начало смерти… С восторгом измазывается грязью и пылью с головы до ног; с ужасом приступает к умыванию; очень возмущается, когда его наказывают, но и противоположное ощущение ласки близких ему людей – вызывает в нем отвращение.

Однажды в гостях у Додиных родителей сидели двое: красивая молодая дама Нина Борисовна и молодой человек Сергей Митрофанович, не спускавший с дамы застывшего в полном восторге взора. И было так: молодой человек, установив прочно и надолго свои глаза на лице дамы, машинально взял земляничную «соломку» и стал рассеянно откусывать кусок за куском, а дама, заметив вертевшегося тут же Додю, схватила его в объятия и, тиская мальчишку, осыпала его целым градом бурных поцелуев.

Доля отбивался от этих ласк с энергией утопающего матроса, борющегося с волнами, извивался в нежных теплых руках, толкал даму в высокую пышную грудь и кричал с интонациями дорезываемого человека:

– Пусс… ти, дура! Ос… ставь, дура!

Ему страшно хотелось освободиться от «дуры» и направить все свое завистливое внимание на то, как рассеянный молодой человек поглощает земляничную соломку. И Доде страшно хотелось быть на месте этого молодого человека, а молодому человеку еще больше хотелось быть на месте Доди. И один, отбиваясь от нежных объятий, а другой, печально похрустывая земляничной соломкой, с бешеной завистью поглядывали друг на друга.

Так слепо и нелепо распределяет природа дары свои.

Однако справедливость требует отметить, что молодой человек в конце концов добился от Нины Борисовны таких же ласк, которые получил и Додя. Только молодой человек вел себя совершенно иначе: не отбивался, не кричал: «Оставь, дура», а тихо, безропотно, с оттенком даже одобрения покорился своей вековечной мужской участи…

Кроме перечисленных Додиных черт, в характере его есть еще одна черта: он – страшный приобретатель. Черта эта тайная, он не высказывает ее. Но увидев, например, какой-нибудь красивый дом, шепчет себе под нос: «Хочу, чтобы дом был мой». Лошадь ли он увидит, первый ли снежок, выпавший на дворе, или приглянувшегося ему городового, – Додя, шмыгнув носом, сейчас же прошепчет: «Хочу, чтобы лошадь была моя; чтобы снег был мой; чтобы городовой был мой».

Рыночная стоимость желаемого предмета не имеет значения. Однажды, когда Долина мать сказала отцу: «А, знаешь, доктор нашел у Марины Кондратьевны камни в печени», – Додя сейчас же прошептал себе под нос: «Хочу, чтобы у меня были камни в печени».

Славный, бескорыстный ребенок.

* * *

Когда мама, поглаживая шелковистый Долин затылок, сообщила ему:

– Завтра у нас будут блины… – Додя не преминул подумать: «Хочу, чтобы блины были мои», – и спросил вслух:

– А что такое блины?

– Дурачок! Разве ты не помнишь, как у нас были блины в прошлом году?

Глупая мать не могла понять, что для пятилетнего ребенка протекший год – это что-то такое громадное, монументальное, что как Монблан заслоняет от его глаз предыдущие четыре года. И с годами эти монбланы все уменьшаются и уменьшаются в росте, делаются пригорками, которые не могут заслонить от зорких глаз зрелого человека его богатого прошлого, ниже, ниже делаются пригорки, пока не останется один только пригорок, увенчанный каменной плитой да покосившимся крестом.

Год жизни наглухо заслонил от Доди прошлогодние блины. Что такое блины? Едят их? Можно ли на них кататься? Может, это народ такой – блины? Ничего в конце концов неизвестно.

Когда кухарка Марья ставила с вечера опару, Додя смотрел на нее с почтительным удивлением и даже, боясь втайне, чтобы всемогущая кухарка не раздумала почему-нибудь делать блины, – искательно почистил ручонкой край ее черной кофты, вымазанной мукой.

Этого показалось ему мало:

– Я люблю тебя, Марья, – признался он дрожащим голосом.

– Ну, ну. Ишь какой ладный мальчушечка.

– Очень люблю. Хочешь, я для тебя у папы папиросок украду?

Марья дипломатично промолчала, чтобы не быть замешанной в назревающей уголовщине, а Додя вихрем помчался в кабинет и сейчас же принес пять папиросок. Положил на край плиты.

И снова дипломатичная Марья сделала вид, что не заметила награбленного добра. Только сказала ласково:

– А теперь иди, Додик, в детскую. Жарко тут, братик.

– А блины-то… будут?

– А для чего же опару ставлю!

– Ну, то-то.

Уходя, подкрепил на всякий случай:

– Ты красивая, Марья.

* * *

Положив подбородок на край стола, Додя надолго застыл в немом восхищении…

Какие красивые тарелки! Какая чудесная черная икра… Что за поражающая селедка, убранная зеленым луком, свеклой, маслинами. Какая красота – эти плотные, слежавшиеся сардинки. А в развалившуюся на большой тарелке неизвестную нежно-розовую рыбу Додя даже ткнул пальцем, спрятав моментально этот палец в рот с деланно-рассеянным видом. («Гм!.. Соленое».)

А впереди еще блины – это таинственное, странное блюдо, ради которого собираются гости, делается столько приготовлений, вызывается столько хлопот.

«Посмотрим, посмотрим, – думает Доля, бродя вокруг стола. – Что это там у них за блины такие…»

Собираются гости…

Сегодня Додя первый раз посажен за стол вместе с большими, и поэтому у него широкое поле для наблюдений.

Сбивает его с толку поведение гостей.

– Анна Петровна – семги! – настойчиво говорит мама.

– Ах, что вы, душечка, – ахает Анна Петровна. – Это много! Половину этого куска. Ах, нет, я не съем!

«Дура», – решает Додя.

– Спиридон Иваныч! Рюмочку наливки. Сладенькой, а?

– Нет, уж я лучше горькой рюмочку выпью.

«Дурак!» – удивляется про себя Додя.

– Семен Афанасьич! Вы, право, ничего не кушаете!..

«Врешь, – усмехнулся Додя. – Он ел больше всех. Я видел».

– Сардинки? Спасибо, Спиридон Иваныч. Я их не ем.

«Сумасшедшая какая-то, – вздыхает Додя. – Хочу, чтоб сардинки были мои…»

Марина Кондратьевна, та самая, у которой камни в печени, берет на кончик ножа микроскопический кусочек икры.

«Ишь ты, – думает Додя. – Наверное, боится побольше-то взять: мама так по рукам и хлопнет за это. Или просто задается, что камни в печени. Рохля».

Подают знаменитые долгожданные блины.

Все со зверским выражением лица набрасываются на них. Набрасывается и Додя. Но тотчас же опускает голову в тарелку и, купая локон темных волос в жидком масле, горько плачет.

– Додик, милый, что ты? Кто тебя обидел?..

– Бли… ны…

– Ну? Что блины? Чем они тебе не нравятся?

– Такие… круглые…

– Господи… Так что же из этого? Обрежу тебе их по краям, – будут четырехугольные…

– И со сметаной…

– Так можно без сметаны, чудачина ты!

– Так они тестяные!

– А ты какие бы хотел? Бумажные, что ли?

– И… не сладкие.

– Хочешь, я тебе сахаром посыплю?

Тихий плач переходит в рыдание. Как они не хотят понять, эти тупоголовые дураки, что Доде блины просто не нравятся, что Додя разочаровался в блинах, как разочаровывается взрослый человек в жизни! И никаким сахаром его не успокоить.

Плачет Додя.

Боже! Как это все красиво, чудесно началось, – все, начиная от опары и вкусного блинного чада – и как все это пошло, обыденно кончилось: Долю выслали из-за стола.

* * *

Гости разошлись.

Измученный слезами, Додя прикорнул на маленьком диванчике. Отыскав его, мать берет на руки отяжелевшее от дремоты тельце и ласково шепчет:

– Ну ты… блиноед африканский… Наплакался?

И тут же, обращаясь к отцу, перебрасывает свои мысли в другую плоскость:

– А знаешь, говорят, Антоновский получил от Мразича оскорбление действием.

И, подымая отяжелевшие веки, с усилием шепчет обуреваемый приобретательским инстинктом Додя:

– Хочу, чтобы мне было оскорбление действием.

Тихо мерцает в детской красная лампадка. И еще слегка пахнет всепроникающим блинным чадом…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю