Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Аркадий Аверченко
Жанр:
Прочий юмор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 34 страниц)
О ЛЮДИ!
Одесса
IОднажды я спросил петербуржца:
– Как вам нравится Петербург?
Он сморщил лицо в тысячу складок и обидчиво отвечал:
– Я не знаю, почему вы меня спрашиваете об этом? Кому же и когда может нравиться гнилое, беспросветное болото, битком набитое болезнями и полутора миллионами чахлых идиотов? Накрахмаленная серая дрянь!
Потом я спрашивал у харьковца:
– Хороший ваш город?
– Какой город?
– Да Харьков!
– Да разве же это город?
– А что же это?
– Это? Эх… не хочется только сказать, что это такое, – дамы близко сидят.
Я так и не узнал, что хотел харьковец сказать о своем родном городе. Очевидно, он хотел повторить мысль петербуржца, сделав соответствующее изменение в эпитетах и количестве «чахлых идиотов».
Спрошенный мною о Москве добродушный москвич объяснил, что ему сейчас неудобно высказывать мнение о своей родине, так как в то время был Великий пост и москвич говел.
– Впрочем, – сказал москвич, – если вам уж так хочется услышать что-нибудь об этой прокл… об этом городе – приходите ко мне на первый день Пасхи… Тогда я отведу свою душеньку!
В Одессе мне до сих пор не приходилось бывать. Несколько дней тому назад я подъезжал к ней на пароходе – славном симпатичном черноморском пароходе, – и, увидев вдали зеленые одесские берега, обратился к своему соседу (мы в то время стояли рядом, опершись на перила, и поплевывали в воду) за некоторыми справками.
Я рассчитывал услышать от него самое настоящее мнение об Одессе, так как вблизи дам не было, и никакой пост не мог связать его уст. И, кроме того, он казался мне очень общительным человеком.
– Скажите, – обратился я к нему, – вы не одессит?
– А что? Может быть, я по ошибке надел, вместо своей, вашу шляпу?
– Нет, нет… что вы!
– Может быть, – тревожно спросил он, – я нечаянно сунул себе в карман ваш портсигар?
– При чем здесь портсигар? Я просто так спрашиваю.
– Просто так? Ну да. Я одессит.
– Хороший город – Одесса?
– А вы никогда в ней не были?
– Еду первый раз.
– Гм… На вид вам лет тридцать. Что же вы делали эти тридцать лет, что не видели Одессы?
Не желая подробно отвечать на этот вопрос, я уклончиво спросил:
– Много в Одессе жителей?
– Сколько угодно. Два миллиона сто сорок три тысячи семнадцать человек.
– Неужели?! А жизнь дешевая?
– Жизнь? На тридцать рублей в месяц вы проживете, как Ашкинази! Нет ничего красивее одесских улиц. Одесский театр – лучший театр в России. И актеры все играют хорошие, талантливые. Пьесы все ставятся такие, что вы нигде таких не найдете. Потом Александровский парк… Увидите – ахнете.
– А говорят, у вас еще до сих пор нет в городе электрического трамвая?
– Зато посмотрите нашу конку! Лошади такие, что пустите ее сейчас на скачки – первый приз возьмет. Кондукторы вежливые, воспитанные. Каждому пассажиру отдельный билет полагается. Очень хорошо!
– А одесские женщины красивы?
Одессит развел руками и, прищурясь, сострадательно поник головой.
– Он еще спрашивает!
– А климат хороший?
– Климат? Климат такой, что вы через неделю станете такой толстый, здоровый, как бочка!
– Что вы! – испугался я. – Да я хочу похудеть.
– Ну, хорошо. Вы будете такой худой, как палка. Сделайте одолжение! А если бы вы знали, какое у нас в Одессе пиво! А рестораны!
– Значит, я ничего не теряю, собравшись в Одессу?
Он, не задумываясь, ответил:
– Вы уже потеряли! Вы даром потеряли тридцать лет вашей жизни.
Одесситы не похожи ни на москвичей, ни на харьковцев. Мне это нравится.
IIВо всех других городах принято, чтобы граждане с утра садились за работу, кончали ее к заходу солнца и потом уже предавались отдыху, прогулкам и веселью. А в Одессе настоящий одессит начинает отдыхать, прогулки и веселье с утра – так, часов с девяти. К этому времени все главные одесские улицы уже полны праздным народом, который бредет по тротуарам ленивыми, заплетающимися шагами, останавливается у всякой витрины, у всякого окна и с каким-то упорным равнодушием заинтересовывается каждой мелочью, каждым пустяковым случаем, на который петербуржец не обратил бы никакого внимания.
Нянька тащит за руку ревущую маленькую девочку. Одессит остановится и станет следить с задумчивым видом за нянькой, за девочкой, за другим одесситом, заинтересовавшимся этим, и побредет дальше только тогда, когда нянька с ребенком скроется в воротах, а второй одессит застынет около фотографической витрины.
Стоит какому-нибудь извозчику остановить лошадь, с целью поправить съехавшую на бок дугу, как экипаж сейчас же окружается десятком равнодушных, медлительных прохожих, начинающих терпеливо следить за движениями извозчика.
Спешить им, очевидно, некуда, а извозчик, поправляющий дугу, – зрелище, которое с успехом может занять десять-пятнадцать праздных минут.
Сначала я думал, что одесситы совершают прогулку только ранним утром, рассчитывая заняться делами часов с одиннадцати-двенадцати. Ничуть не бывало.
В одиннадцать часов все рассаживаются на террасах многочисленных кафе и погружаются в чтение газет. Свои дела совершенно никого не интересуют. Все поглощены Англией или Турцией, или просто бюджетом России за текущий год. Особенно заинтересованы бюджетом России те одесситы, собственный бюджет которых не позволяет потребовать второй стакан кофе.
Двенадцать часов. Другие города в это время дня погружены в лихорадочную работу. Но только не Одесса. Только не одесситы.
В двенадцать часов, к общей радости, в ресторанах начинает греметь музыка, раздается веселое пение, и одесситы, думая, в простоте душевной, что их трудовой день уже кончен, гурьбой отправляются в ресторан.
Нет лучшего города для лентяя, чем Одесса. Поэтому здесь, вероятно, так много у всех времени и так мало денег.
IIIНедавно я встретил на улице того самого одессита, который ехал со мной на пароходе. Он не узнал меня. А я подошел, приподнял шляпу и сказал:
– Здравствуйте. Не узнаете?
– А! – радостно вскричал он… – Сколько лет, сколько зим!..
Порывисто обнял меня, крепко поцеловал и потом с любопытством стал всматриваться.
– Простите, что-то не могу вспомнить…
– Как же! На пароходе вместе…
– А! Вот счастливая встреча!
Мимо проходил еще какой-то господин. Мой одессит раскланялся с ним, схватил меня за руку и представил этому человеку.
– Позвольте вас представить…
Мимо проходил еще какой-то господин.
– А! – крикнул ему одессит, – Здравствуйте. Позвольте вас познакомить.
Мы познакомились. Еще проходили какие-то люди, и я познакомился и с ними. Потом решили идти в кафе. В кафе одессит потащил меня к хозяину и познакомил с ним. Какая-то девица сидела за кассой. Он поздоровался с ней, осведомился о здоровье ее тетки и потом сказал, похлопывая меня по плечу:
– Позвольте вас познакомить с моим приятелем.
Нет более общительного, разбитного человека, чем одессит. Когда люди незнакомы между собой – это ему действует на нервы.
Климат здесь жаркий, и поэтому все созревает с головокружительной быстротой. Для того чтобы подружиться с петербуржцем, нужно от двух до трех лет. В Одессе мне это удавалось проделывать в такое же количество часов. И при этом сохранялись все самые мельчайшие стадии дружбы; только развитие их шло другим темпом. Вкусы и привычки изучались в течение первых двадцати минут, десять минут шло на оказывание друг другу взаимных услуг, так скрепляющих дружбу (на севере для этого нужно спасти другу жизнь, выручить его из беды, а одесский темп требует меньшего: достаточно предложить папиросу, или поднять упавшую шляпу, или придвинуть пепельницу), а в начале второго часа отношения уже были таковы, что ощущалась настоятельная необходимость заменить холодное, накрахмаленное «вы» теплым дружеским «ты». Случалось, что к концу второго часа дружба уже отцветала, благодаря внезапно вспыхнувшей ссоре, и таким образом, полный круг замыкался в течение двух часов.
Многие думают, что нет ничего ужаснее ссор на юге, где солнце кипятит кровь и зной туманит голову. Я видел, как ссорились одесситы, и не нахожу в этом особенной опасности. Их было двое, и сидели они в ресторане, дружелюбно разговаривая. Один, между прочим, сказал:
– Да, вспомнил: вчера видел твою симпатию… Она ехала с каким-то офицером, который обнимал ее за талию.
Второй одессит побагровел и резко схватил первого за руку.
– Ты врешь! Этого не могло быть!
– Во-первых, я не вру, а во-вторых, прошу за руки меня не хватать!
– Что-о? Замечания?! Во-первых, если ты это говоришь, ты негодяй, а, во-вторых, я сейчас хвачу тебя этой бутылкой по твоей глупой башке.
И он действительно схватил бутылку за горлышко и поднял ее.
– О-о! – бледнея от ярости и вскакивая, просвистел другой. – За такие слова ты мне дашь тот ответ, который должен дать всякий порядочный человек.
– Сделай одолжение – какое угодно оружие!
– Прекрасно! Завтра мои свидетели будут у тебя. Петя Березовский и Гриша Попандопуло!
– Гриша! А разве он уже приехал?
– Конечно. Еще вчера.
– Ну, как же его поездка в Симферополь? Не знаешь?
– Он говорит – неудачно. Только деньги даром потратил.
– Вот дурак! Говорил же я ему – пропащее дело… А скажи, видел он там Финкельштейна?
Противники сели и завели оживленный разговор о Финкельштейне. Так как один продолжал машинально держать бутылку в воздухе, то другой заметил:
– Что ж ты так держишь бутылку? Наливай.
Оскорбленный вылил пиво в стаканы, чокнулся и, как ни в чем не бывало, стал расспрашивать о делах Финкельштейна.
Тем и кончилась эта страшная ссора, сулившая тяжелые кровавые последствия.
IVТа быстрота темпа, которая играет роль в южной дружбе, применяется также и к южной любви. Любовь одессита так же сложна, многообразна, полна страданиями, восторгами и разочарованиями, как и любовь северянина, но разница та, что пока северянин мямлит и топчется около одного своего чувства, одессит успеет перестрадать, перечувствовать около 15 романов.
Я наблюдал одного одессита.
Влюбился он в 6 час. 25 мин. вечера в дамочку, к которой подошел на углу Дерибасовской и еще какой-то улицы.
В половине 7-го они уже были знакомы и дружески беседовали.
В 7 часов 15 минут дама заявила, что она замужем и ни за какие коврижки не полюбит никого другого.
В 7 часов 30 минут она была тронута сильным чувством и постоянством своего собеседника, а в 7 часов 45 минут ее верность стала колебаться и трещать по всем швам.
Около 8 часов она согласилась пойти в кабинет ближайшего ресторана, и то только потому, что до этих пор никто из окружающих ее не понимал и она была одинока, а теперь она не одинока и ее понимают.
Медовый месяц влюбленных продолжался до 9 час. 45 минут, после чего отношения вступили в фазу тихой, пресной, спокойной привязанности.
Привязанность сменилась привычкой, за ней последовало равнодушие (101/2 час.), а там пошли попреки (103/4 час., 10 часов 50 минут) и к 11 часам, после замеченной с одной стороны попытки изменить другой стороне, этот роман был кончен!
К стыду северян нужно признать, что этот роман отнял у действующих лиц ровно столько времени, сколько требуется северянину на то, чтобы решиться поцеловать своей даме руку.
Вот какими кажутся мне прекрасные, порывистые, экспансивные одесситы. Единственный их недостаток – это, что они не умеют говорить по-русски, но так как они разговаривают больше руками, этот недостаток не так бросается в глаза.
Одессит скажет вам:
– Вместо того чтобы с мине смеяться, вы би лучше указали для мине виход…
И если бы даже вы его не поняли – его конечности, пущенные в ход с быстротой ветряной мельницы, объяснят вам все непонятные места этой фразы.
Если одессит скажет слово:
– Мило.
Вы не должны думать, что ему что-нибудь понравилось. Нет. Сопровождающая это слово жестикуляция руками объяснит вам, что одесситу нужно мыло, чтобы вымыть руки.
Игнорирование одесситом буквы «ы» сбивает с толку только собак. Именно, когда одессит скажет при собаке слово «пиль», она, обыкновенно, бросается, сломя голову, по указанному направлению.
А бедный одессит просто указывал на лежащий по дороге слой пыли…
Одесситы приняли меня так хорошо, что я, со своей стороны, был бы не прочь сделать им в благодарность небольшой подарок:
Преподнести им в вечное и постоянное пользование букву «ы».
Быт
IОднажды, вскоре после того как я приехал в Петербург искать счастья (это было четыре года тому назад), мне вздумалось зайти закусить в один из самых больших и фешенебельных ресторанов.
Об этом ресторане до сих пор я знал только понаслышке… И вошел я в его монументальный огромный зал с некоторым трепетом.
И когда сел за столик, сразу на меня пахнуло суровостью и враждебностью незнакомого места. Было как-то холодно, страшно и неуютно… Официанты казались слишком необщительными, замкнутыми, метрдотель слишком величественным, а публика слишком враждебной и неприветливой.
«Господи! – подумал я. – Как мало в человеческих отношениях простоты, сердечности и уюта. Ведь они все такие же люди, как я; почему же они все так накрахмалены?! Так холодны? Чужды? Страшны?»
– Что прикажете? – сухо спросил метрдотель.
– Мне бы позавтракать.
– Простите, завтраков нет. Только до трех часов. А сейчас четверть четвертого.
– А вот те едят же, – смущенно кивнул я головой.
– Те заказали раньше, – ледяным тоном ответил метрдотель.
– Значит, что же выходит: что у вас мне не дадут есть?
– Почему же-с. Можно порционно. Но долго придется ждать: пока закажут, пока сделают.
– Тогда… ничего мне не надо, – сказал я, густо покраснев от сознания своего глупого положения. – Если у вас такие нелепые порядки – я уйду.
Я встал и, понурив голову, обескураженный, ушел, давая себе слово никогда больше в этот суровый ресторан не заглядывать.
Как это случилось – не знаю, но теперь это мой излюбленный ресторан.
Я в нем каждый день завтракаю, почти каждый день обедаю и часто ужинаю.
Швейцар на подъезде высаживает меня с извозчика и говорит:
– Здравствуйте, Аркадий Тимофеевич!
Снимая с меня пальто, другой швейцар замечает:
– Снежком-то вас как, Аркадий Тимофеевич, занесло… Погодка – прямо беда! А вас тут спрашивали Анатолий Яковлевич.
– Он ушел?
– Ушли-с. А Николай Николаевич здесь. Они с господином Чимарозовым сидят.
Я вхожу в зал.
Полный, вальяжный официант дает мне лучший столик, подсовывает карточку с тайной ласковостью, радуясь, что может ввернуть такое словцо, говорит:
– Бульон-ерши, конечно? Традиционно?
– Традиционно, – улыбаюсь я.
И действительно традиционно. Все традиционно… Буфетчик у буфета, наливая мне рюмку лимонной водки, сообщает, что «были Николай Николаевич и о вас справлялись», не спрашиваясь, поливает шофруа из утки соусом кумберленд и, не спрашиваясь, выдавливает на икру пол-лимона.
А сбоку подходит француз-метрдотель и говорит, мило грассируя:
– Вот, Аркадий Тимофеевич, говорят: заграница, заграница! А вы посмотрите, какие мы получили мандарины из Сухума – в десять раз лучше заграничных! Я вам пришлю отведать.
И все, что окружает меня в этом ресторане, дышит таким уютом, таким теплом и прочной лаской, что чувствуешь себя, как дома, как в своей собственной маленькой столовой.
IIКогда меня впервые оштрафовали за какую-то заметку, я пережил несколько очень тягостных, неприятных часов.
Так было странно и неуютно, когда утром пришел околоточный и, несмотря на то, что я еще спал, потребовал, чтобы его провели ко мне.
– Да барин еще спит.
– Ну, все равно я подожду: посижу здесь, в приемной.
– Да он, может быть, еще часа два будет спать…
– Ну, что же делать. А я его должен подождать. Дело срочное.
А когда я, наскоро одевшись, вышел к нему, меня поразил его неприветливый, гранитный вид.
– Что такое?
– Здравствуйте. Тут вот с вас нужно штраф взыскать… По распоряжению администрации.
– Да что вы говорите! Какой штраф? За что?!
– А вот тут сказано: за статью «Триумф октябристов».
– Позвольте! Да статья совсем безобидная!
– Не знаю-с. Меня не касается. Мне приказано взыскать деньги нынче же.
– Ну… а если я не уплачу?
– Тогда я обязан доставить вас в участок на предмет ареста.
Боже ты мой, как сухо, как официально. Ни одной сердечной нотки… ни одного знака сочувствия.
Стоишь перед холодной гранитной стеной, которая не сдвинется, не пошевелится, хотя бы облить ее целыми ручьями слез человеческих.
– А завтра уплатить можно?
– Не могу-с. Циркуляр. Мы отсрочить не имеем права.
И вспомнился мне тот величественный метрдотель, который категорически отказал в завтраке только потому, что было на пятнадцать минут больше трех.
Суровый, безжизненный, холодный гранит! Угрюмый, замкнутый в своем величии мавзолей!
Как это случилось, не знаю, но теперь я в полиции свой человек.
Околоточный входит ко мне утром в спальню (он милый человек, и я его не стесняюсь), потирает руки и делает несколько веских замечаний о погоде.
– Собачья погода. Снегом совсем запорошило. Теперь в наряде стоять одна мука. Здравствуйте, Аркадий Тимофеевич!
– А! Мое почтение, Семен Иванович. Ну, что?
Он улыбается.
– Традиционно!
Говорит он это вкусно-звучащее слово совсем так, будто бы за ним должен последовать «бульон-ерши».
Я уже не испытываю тягостного неприятного чувства живого человека перед мертвой гранитной скалой. У нас тепло, дружба, уют.
– За что это они, Семен Иванович?
– А вот я номерок захватил. Поглядите. Вот, видите?
– Господи, да за что же тут?
– За что! Уж они найдут, за что. Да вы бы, Аркадий Тимофеевич, послабже писали, что ли. Зачем так налегать… Знаете уж, что такая вещь бывает пустили бы пожиже. Плетью обуха не перешибешь.
– Ах, Семен Иванович, какой вы чудак! «Полегче, полегче!» И так уж розовой водицей пишу. Так нет же, и это для них нецензурно.
– Да уж… тяжеленька ваша должность. Такой вы хороший человек, и так мне неприятно к вам с такими вещами приходить… Ей-богу, Аркадий Тимофеевич.
– Ну, что делать… Стаканчик чаю, а?
– Нет, уж я папироску выкурю и побегу. Дома-то у меня такая неприятность: жена кипятком руку обварила.
– А вы тертый картофель приложите: чудесно действует. Или чернилами обваренное место помажьте.
– Делали уж; и чернилами, и картофельную муку прикладывали.
– Ну, даст бог, пройдет. А Афанасий Петрович по-прежнему чертит?
– Да уж… горбатого могила исправит. Ну, я пойду. С деньгами как традиционно? До завтра?
– Да, конечно. Я к Илье Константиновичу часа в три загляну. Всего хорошего.
В три часа я у Ильи Константиновича.
– А, господин анархист, – весело встречает он меня. – Традиционно? Садитесь! Я знаю, вы моих не курите, так я вам эти предложу, был Петр Матвеевич и забыл их у меня на столе. Курите контрабанду. Хе-хе.
– У Петра Матвеевича папироски хорошие, – соглашаюсь я, закуривая. Марфу Илларионовну давно, видели?
– Позавчера. В театре были. Потом поехали компанией ужинать и очень жалели, что вас не было.
– Да, да, очень жаль. Кстати, там у вас есть на счет меня предписание… четыреста рублей, так я…
– Знаю! Завтра, конечно, Аркадий Тимофеевич. А я те книжки, что вы мне дали, уже прочел. Следующий раз с Семеном Ивановичем их передам.
О «следующем разе» мы оба говорим так же хладнокровно, как о завтрашнем дне, который все равно неизбежно наступит…
Однажды я, по обыкновению, разогнался в свой излюбленный ресторан, и вдруг швейцар остановил меня на пороге:
– Сегодня, Аркадий Тимофеевич, закрыто: по случаю начала ремонта.
Я заглянул в залу, и сердце мое сжалось: не было привычных столов, покрытых белоснежными скатертями, мягкого красного ковра и зелени трельяжей.
– Э, черт! Какого же дьявола вы не объявили раньше!
Однажды утром ко мне явился околоточный Семен Иванович.
Он обругал погоду и сообщил о нескольких новых штрихах в облике неуравновешенного Афанасия Петровича.
– Садитесь, – сказал я. – За какую статью? Сколько?
– Нисколько. Я зашел, чтобы вы подписали протокол по делу о столкновении моторов. Вы свидетелем были.
Чем-то чужим, неуютным пахнуло на меня… Будто бы взору моему вместо привычного вида трех рядов столов, покрытых скатертями и украшенных цветами, предстала суровая, чуждая картина голых стен и обнаженного от мягкого ковра пола.
И разговор на этот раз не вязался. Мы были выбиты из привычной колеи…
Когда нет быта, с его знакомым уютом, с его традициями – скучно жить, холодно жить…
День человеческий
Дома
Утром, когда жена еще спит, я выхожу в столовую и пью с жениной теткой чай. Тетка – глупая, толстая женщина, – держит чашку, отставив далеко мизинец правой руки, что кажется ей крайне изящным и светски изнеженным жестом.
– Как вы нынче спали? – спрашивает тетка, желая отвлечь мое внимание от десятого сдобного сухаря, который она втаптывает ложкой в противный жидкий чай.
– Прекрасно. Вы всю ночь мне грезились.
– Ах ты господи! Я серьезно вас спрашиваю, а вы все со своими неуместными шутками.
Я задумчиво смотрю в ее круглое обвислое лицо.
– Хорошо. Будем говорить серьезно… Вас действительно интересует, как я спал эту ночь? Для чего это вам? Если я скажу, что спалось неважно – вас это опечалит и угнетет на весь день? А если я хорошо проспал, – ликованию и душевной радости вашей не будет пределов?.. Сегодняшний день покажется вам праздником, и все предметы будут окрашены отблеском веселого солнца и удовлетворенного сердца?
Она обиженно отталкивает от себя чашку.
– Я вас не понимаю…
– Вот это сказано хорошо, искренне. Конечно, вы меня не понимаете… Ей-богу, лично против вас я ничего не имею… Простая вы, обыкновенная тетка… Но когда вам нечего говорить – сидите молча. Это так просто. Ведь вы спросили меня о прошедшей ночи без всякой надобности, даже без пустого любопытства… И если бы я ответил вам: «Благодарю вас, хорошо», вы стали бы мучительно выискивать предлог для дальнейшей фразы. Вы спросили бы: «А Женя еще спит?», хотя вы прекрасно знаете, что она спит, ибо она спит так каждый день и выходит к чаю в двенадцать часов, что вам, конечно, тоже известно…
Мы сидим долго-долго и оба молчим.
Но ей трудно молчать. Хотя она обижена, но я вижу, как под ее толстым красным лбом ворочается тяжелая, беспомощная, неуклюжая мысль: что бы сказать еще?
– Дни теперь стали прибавляться, – говорит наконец она, смотря в окно.
– Что вы говорите?! Вот так штука. Скажите, вы намерены опубликовать это редкое наблюдение, еще неизвестное людям науки, или вы просто хотели заботливо предупредить меня об этом, чтобы я в дальнейшем знал, как поступать?
Она вскакивает на ноги и шумно отодвигает стул.
– Вы тяжелый грубиян и больше ничего.
– Ну, как же так – и больше ничего… У меня есть еще другие достоинства и недостатки… Да я и не грубиян вовсе. Зачем вы сочли необходимым сообщить мне, что дни прибавляются? Все, вплоть до маленьких детей, хорошо знают об этом. Оно и по часам видно, и по календарю, и по лампам, которые зажигаются позднее.
Тетка плачет, тряся жирным плечом.
Я одеваюсь и выхожу из дому.
На улице
Навстречу мне озабоченно и быстро шагает чиновник Хрякин, торопящийся на службу.
Увидев меня, он расплывается в изумленную улыбку (мы встречаемся с ним каждый день), быстро сует мне руку, бросает на ходу:
– Как поживаете, что поделываете?
И делает движение устремиться дальше.
Но я задерживаю его руку в своей, делаю серьезное лицо и говорю:
– Как поживаю? Да вот я вам сейчас расскажу… Хотя особенного в моей жизни за это время ничего не случилось, но есть все же некоторые факты, которые вас должны заинтересовать… Позавчера я простудился, думал, что-нибудь серьезное – оказывается, пустяки… Поставил термометр, а он…
Чиновник Хрякин тихонько дергает свою руку, думая освободиться, но я сжимаю ее и продолжаю монотонно, с расстановкой, смакуя каждое слово:
– Да… Так о чем я, бишь, говорил… Беру зеркало, смотрю в горло красноты нет… Думаю, пустяки – можно пойти гулять. Выхожу… Выхожу это я, вижу почтальон повестку несет. Что за шум, думаю… От кого бы это? И, можете вообразить…
– Извините, – страдальчески говорил Хрякин, – мне нужно спешить…
– Нет, ведь вы же заинтересовались, что я поделываю. А поделываю я вот что… Да. На чем я остановился? Ах, да… Что поделываю? Еду я вчера к Кокуркину, справиться насчет любительского спектакля – встречаю Марью Потаповну. «Приезжайте, говорит, завтра к нам»…
Хрякин делает нечеловеческое усилие, вырывает из моей руки свою, долго трясет слипшимися пальцами и бежит куда-то вдаль, толкая прохожих…
Я рассеянно иду по тротуару и через минуту натыкаюсь на другого знакомого – Игнашкина.
Игнашкин никуда не спешит.
– Здравствуйте. Что новенького?
– А как же, – говорю я, вздыхая. – Везувий вчера провалился. Читали?
– Да? Вот так штука. А я вчера в клубе был, семь рублей выиграл. Курите?
– Нет, не курю.
– Счастливый человек. Деньги все собираете?
– Нет, так.
– По этому поводу существует…
– Хорошо! Знаю. Один другому говорит: «Если бы вы не курили, а откладывали эти деньги, был бы у вас свой домик». А тот его спрашивает: «А вы курите?» – «Нет». – «Значит, есть домик?» – «Нет». – «Ха-ха!» Да?
– Да, я именно этот анекдот и хотел рассказать. Откуда вы догадались?..
Я его перебиваю:
– Как поживаете?
– Ничего себе. Вы как?
– Спасибо. До свиданья. Заходите.
– Зайду. До свиданья. Спасибо.
Я смотрю с отвращением на его спокойное, дремлющее лицо и говорю:
– А вы счастливый человек, чтоб вас черти побрали!
– Почему – черти побрали?
– Такой анекдот есть. До свиданья. Заходите.
– Спасибо, зайду. Кстати, знаете новый армянский анекдот?
– Знаю, знаю, очень смешно. До свиданья, до свиданья.
Перед лицом смерти
В этот день я был на поминальном обеде.
Стол был уставлен бутылками, тарелочками с колбасой, разложенной звездочками, и икрой, размазанной по тарелке так, чтобы ее казалось больше, чем на самом деле.
Ко мне подошла вдова, прижимая ко рту платок.
– Слышали? Какое у меня несчастие-то…
Конечно, я слышал. Иначе бы я здесь не был и не молился бы, когда отпевали покойника.
– Да, да…
Я хочу спросить, долго ли мучился покойник, и указать вдове на то полное риска и опасности обстоятельство, что все мы под богом ходим, но вместо этого говорю:
– Зачем вы держите платок у рта? Ведь слезы текут не оттуда, а из глаз?
Она внимательно смотрит на меня и вдруг спохватывается:
– Водочки? Колбаски? Помяните дорогого покойника.
И сотрясается от рыданий…
Дама в лиловом тоже плачет и говорит ей:
– Не надо так! Пожалейте себя… Успокойтесь.
– Нет!!! Не успо-о-о-коюсь!! Что ты сделал со мной, Иван Семеныч?!
– А что он с вами сделал? – с любопытством осведомляюсь я.
– Умер!
– Да, – вздыхает сивый старик в грязном сюртуке. – Юдоль. Жил, жил человек, да и помер.
– А вы чего бы хотели? – сумрачно спрашиваю я.
– То есть? – недоумевает сивый старик.
– Да так… Вот вы говорите – жил, жил, да и помер! Не хотели ли вы, чтобы он жил, жил, да и превратился в евнуха при султанском дворе… или в корову из молочной фермы?
Старик неожиданно начинает смеяться полузадушенным дробненьким смешком.
Я догадываюсь: очевидно, его пригласили из милости, очевидно, он считает меня одним из распорядителей похорон и, очевидно, боится, чтобы я его не прогнал.
Я ободряюще жму его мокрую руку. Толстый господин утирает слезу (сейчас он отправил в рот кусок ветчины с горчицей) и спрашивает:
– А сколько дорогому покойнику было лет?
– Шестьдесят.
– Боже! – качает головой толстяк. – Жить бы ему еще да жить.
Эта классическая фраза рождает еще три классические фразы:
– Бог дал – бог и взял! – профессиональным тоном заявляет лохматый священник.
– Все под богом ходим, – говорит лиловая женщина.
– Как это говорится: все там будем, – шумно вздыхая, соглашаются два гостя сразу.
– Именно – «как это говорится», – соглашаюсь я. – А я, в сущности, завидую Ивану Семенычу!
– Да, – вздыхает толстяк. – Он уже там.
– Ну, там ли он – это еще вопрос… Но он не слышит всего того, что приходится слышать нам.
Толстяк неожиданно наклоняется к моему уху.
– Он и при жизни мало слышал… Дуралей был преестественный. Не замечал даже, что жена его со всеми приказчиками, того… Слышали?
Так мы, глупые, пошлые люди хоронили нашего товарища – глупого, пошлого человека.
Веселье
В этот день я, кроме всего, и веселился: попал на вечеринку к Кармалеевым.
Семь человек окружали бледную, истощенную несбыточными мечтами барышню и настойчиво наступали на нее.
– Да спойте!
– Право же, не могу…
– Да спойте!
– Уверяю вас, я не в голосе сегодня!
– Да спойте!
– Я не люблю, господа, заставлять себя просить, но…
– Да спойте!
– Говорю же – я не в голосе…
– Да ничего! Да спойте!
– Что уж с вами делать, – засмеялась барышня. – Придется спеть.
Сколько в жизни ненужного: сначала можно было подумать, что просившие очень хотели барышниного пения, а она не хотела петь… На самом же деле было наоборот: никто не добивался ее пения, а она безумно, истерически хотела спеть своим скверным голосом плохой романс. Этим и кончилось.
Когда она пела, все шептались и пересмеивались, но на последней ноте притихли и сделали вид, что поражены ее талантом настолько, что забыли даже зааплодировать.
«Сейчас, – подумал я, – все опомнятся и будут аплодировать, приговаривая: „Прелестно! Ах, как вы, душечка, поете“…»
Я воспользовался минутой предварительного оцепенения, побарабанил пальцами по столу и задушевным голосом сказал:
– Да-а… Неважно, неважно. Слабовато. Вы действительно, вероятно, не в голосе.
Все ахнули. Я встал, пошел в другую комнату и наткнулся там на другую барышню. Лицо у нее было красивое, умное, и это был единственный человек, с которым я отдохнул.
– Давайте поболтаем, – предложил я, садясь. – Вы умная и на многое не обидитесь. Сколько здесь вас, барышень?
Она посмотрела на меня смеющимся взглядом.
– Шесть штук.
– И все хотят замуж?
– Безумно.
– И все в разговоре заявляют, что никогда, никогда не выйдут замуж?
– А то как же… Все.
– И обирать будут мужей и изменять им – все?
– Если есть темперамент – изменят, нет его – только обдерут мужа.
– И вы тоже такая?
– И я.
В комнате никого, кроме нас, не было. Я обнял милую барышню крепко и благодарно поцеловал ее и ушел от Кармалеевых немного успокоенный.
Перед сном
Дома жена встретила меня слезами:
– Зачем ты обидел тетку утром?
– А зачем она разговаривает?!
– Нельзя же все время молчать…
– Можно. Если сказать нечего.
– Она старая. Старость нужно уважать.
– У нас есть старый ковер. Ты велишь прислуге каждый день выбивать палкой из него пыль. Позволь мне это сделать с теткой. Оба старые, оба глупые, оба пыльные.
Жена плачет, и день мой заканчивается последней, самой классической фразой:
– Все вы, мужчины, одинаковы.
Ложусь спать.
– Бог! Хотя ты пожалей человека и пошли ему хороших-хороших, светлых-светлых снов!..