355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий и Борис Стругацкие » Том 11. Неопубликованное. Публицистика » Текст книги (страница 40)
Том 11. Неопубликованное. Публицистика
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:06

Текст книги "Том 11. Неопубликованное. Публицистика"


Автор книги: Аркадий и Борис Стругацкие



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 59 страниц)

Борис Стругацкий
УЛИТКА НА СКЛОНЕ СТОЛЕТИЯ [45]45
  ИСТОЧНИК: Собеседник (М.). – 1992. – N 39 (первопубликация).


[Закрыть]

Братья Стругацкие – уникальное явление в мировой фантастике. Авторы почти безошибочных прогнозов и точных обобщений. Их проза – то социологическое исследование, облеченное в форму романа, то оригинальное переосмысление истории. Неважно, что грядущее скорее всего будет выглядеть гораздо хуже, чем в раннем цикле Стругацких. Важно, что жить в Граде Обреченном из их позднего романа уже невозможно без учета их опыта. «Понять – значит простить», – решило человечество достаточно давно. «Понять – значит упростить», – уточнили Стругацкие. Наш разговор не претендует ни на какую окончательность мнений. Он намеренно полемичен. Во всяком случае, к голосу популярнейших фантастов последних лет необходимо прислушиваться не только их читателям.

– Борис Натанович, как выглядит в вашем представлении главный итог, к которому пришел XX век?

– Боюсь, что итоги XX века вправе подводить только люди века XXI. Мы же можем констатировать лишь то обстоятельство, что мощь человечества возросла неимоверно, а нравственный потенциал остался столь же низким, как и в прошлом. А это значит, что цивилизация, как и прежде, остается беззащитной перед Повелителями Дураков.

Есть, впрочем, и поводы для оптимизма.

Человечество, кажется, осознало наконец, что война перестала быть экономически выгодна. Она более не может рассматриваться как «продолжение политики иными средствами». Первая мировая подорвала феодальное представление о войне как о чем-то героическом и сумрачно-прекрасном. Вторая мировая похоронила древнюю идею мирового господства. Научно-техническая революция породила представление о войне как о сложном и дорогостоящем способе самоубийства.

Земля слишком мала, чтобы быть полем современного боя. Воевать должны не люди, а кредитные ставки, технологии и таможенные тарифы.

Разумеется, я далек от прекраснодушной мысли, что все эти соображения уже сделались достоянием широких масс. Увы, это не так. И сегодня полным-полно дураков, которые, фанатично размахивая развернутыми знаменами всех цветов, исступленно требуют крови и огня. И сегодня до отвращения много генералов и политиков, с идиотским наслаждением планирующих: «Ди эрсте колонне марширт… Ди цвайте колонне марширт…» Но если в прошлом веке вышеизложенные соображения были достоянием только немногих философов и писателей, то в наше время они знакомы любому власть имущему, а это уже существенно.

– Что вы назвали бы Идеей Века? Его главным соблазном, если хотите?

– Две такие идеи кажутся мне наиболее значительными.

Первая. Идея построения Справедливого Общества через отказ от частной собственности – она же марксистская, она же ленинская, она же социалистическая. «Упразднить раз и навсегда частную собственность на средства производства; передать эти средства производства в собственность производителям – все остальные проблемы социологии и экономики решатся тогда автоматически» – так можно сформулировать суть этой идеи.

Вторая. Идея построения Справедливого Общества посредством безграничного развития науки, совершенствования техники и создания Второй Природы. «Научно-технический прогресс автоматически порождает прогресс социальный» – эта технократическая идея зародилась в недрах XIX века, века пара и электричества, у нее нет определенного автора, она порождена успехами первой НТР и головокружительными победами второй.

Обе эти идеи достаточно просты и доступны любому человеку в очень широком социальном диапазоне, что делает их в высшей степени соблазнительными. Нам удалось дожить до того момента, когда социалистическая идея дискредитировала себя полностью – выяснилось, что при попытке ее практического воплощения она заводит своих фанатиков, а с ними и все остальное человечество в кровавый тупик.

Уже сейчас ясно, что и технократическая идея, взятая в чистом виде, ущербна и опасна – она с неизбежностью породит экологическую катастрофу и заведет человечество в неприветливые джунгли Второй Природы, в мир, где все будет искусственное, даже, может быть, и сами люди. Впрочем, этого мира мы с вами скорее всего не успеем увидеть. И слава богу.

XX век, уходя, оставляет руины великих идей и прекрасных иллюзий. Новых идей и новых иллюзий он, кажется, не породил. Зато породил много новых страхов. XIX век предостерегал, и XX век не послушался предостережений. По-моему, никогда в истории не было так много предостережений, таких основательных и серьезных, как во второй половине нашего столетия. Пора все-таки дуть на воду, может быть, это и станет основной идеей XXI века? Не знаю. Но я знаю лозунг, под которым нашему веку надлежало бы войти в следующий. Замечательный лозунг: «Митьки никого не хотят победить!»

– XX век прошел под знаком мечты о контакте со сверхцивилизацией. Что такое для вас идея инопланетных Странников, допускаете ли вы их существование и участие в земных событиях? Может, в XX веке они уже хозяйничают здесь?

– Странники всегда были для нас символом далекого будущего, более высокой эволюционной ступени. Странники – это символ сверхцивилизации. Само понятие сверхцивилизации, по сути, гипотетично при всей своей определенности – сверхцивилизация есть цивилизация, оперирующая энергиями порядка звездных. Я сильно подозреваю, что наши пути просто не могут пересечься: мы ходим по разным дорогам – у странников асфальтобетонные супермагистрали, у нас – муравьиные тропы в траве. Если же и случится так, что дороги эти случайно пересекутся, то с нашей точки зрения это будет выглядеть, скорее всего, как стихийное явление, не имеющее никакого отношения к разумной (с человеческой точки зрения) деятельности. Наиболее вероятная, на наш взгляд, модель контакта со сверхцивилизацией описана нами в повести «Пикник на обочине».

Все, что нам надо для того, чтобы зажить по-человечески, у нас есть. Все, что нам может помешать, я уже перечислил. Зачем же нам Странники? Ведь Странники – это не более чем Бог. А Бог – в человеке. Или же его нет нигде.

– Как по-вашему, завершилась ли на нас эволюция? Или нам еще предстоит развиться в монстров, титанов, всемогущих «гомо супер»?

– И в ближайшем, и в самом отдаленном будущем возможен только один тип эволюции человека – искусственная эволюция, вторжение в генные структуры. Это путь чрезвычайно опасный и, я бы сказал, безнравственный, но человечество может оказаться вынужденным на это пойти, если экологическая катастрофа все-таки разразится и нам придется жить в мире, где нет ни чистой воды, ни зеленой травы, ни атмосферного воздуха.

– Не сбывается ли на наших глазах самый пессимистический прогноз относительно судьбы России? И не стали ли мы уже страной, где неизбежно сбывается худший прогноз?

– Страну нашу я не только не считаю обреченной, но, наоборот, вижу на пороге величайшего экономического, социального и культурного подъема. Мы получили уникальный шанс начать все сначала и сделать наконец у себя все, как у людей. Позор нам будет, если слабость, глупость, леность наша и повадливость на демагогические лозунги помешают нам использовать этот шанс.

– Но эпоха всеобщего распада, краха системы должна неизбежно повести к распаду и деградации отдельной личности… Неужели жизнь поколения, прежде уходившая на борьбу или сосуществование с режимом, сегодня снова уйдет на ожидание лучших времен, на преодоление хаоса?

– Этот вопрос столь же некорректен, как если бы вы, например, спросили, почему у ангелов позолоченные ногти. Никто не видел ангела – я не вижу распада. Беда как раз в том, что он должен и не хочет происходить. Мы опаздываем минимум на век, и нам неизбежно придется догонять мир. Преобладающая психология у нас – типично феодальная. Один делает вид, что работает. Другой делает вид, что платит. Вы можете работать на военном заводе и производить устаревшие перископы к танкам. Это никому не нужно, но вам платят, и, более того, вы считаете такое положение нормальным. Это психология феодального холопа, на преодоление которой у Запада ушел весь XIX век. Эта система должна распасться. И не думаю, что ситуация глубокого застоя предпочтительнее. Поскольку это осознается все большим количеством активных людей – а именно они составляют главную силу общества, – мы неизбежно вернемся на нормальный путь развития, ибо национальные и исторические особенности менталитета могут только задержать, но не остановить этот процесс.

– Но ведь все дело в усредненных потребностях большинства, в том, что нужно от жизни основной массе людей, в конкретном понимании достатка, счастья…

– Вообще, по-моему, есть только два пути к счастью, ибо задача человека состоит в получении от жизни максимального наслаждения. Первый путь – религия. Это, как мне представляется, выход для слабых. Религия – это духовный наркотик, далеко не единственный. Есть определенная литература, играющая роль наркотика. Есть искусство. Есть уход в себя. Все это – путь в нирвану как путь максимального отказа от жизненных благ и сокращения жизненных потребностей, уход от мира в нечто, недоступное средним умам. Второй путь – работать, продавать свой товар, наполнять жизнь деятельностью, получать за это деньги. Я вижу, как много у нас, оказывается, приверженцев второго пути, и меня это радует.

– XX век не породил у вас уверенности, что литература не способна воспитать человека и предотвратить катастрофу, что ей следует отказаться от учительской роли?

– Я никогда не приписывал литературе учительской роли, разве что в детстве и ранней юности. Мы привыкли к убеждению, что литература формирует мировоззрение. У нее не было и нет такой задачи. Мировоззрение формируют семья, школа, завод, стадион, жизнь во всем многообразии своих проявлений. А литература может то или иное мировоззрение поддерживать – вот и вся ее функция.

– Как это ни печально, материальный прогресс чаще всего жесток. Будущее не щадит настоящего и не слишком заботится о нравственности и свободе. Имеет ли смысл противостоять ходу истории невзирая на всю безнадежность таких попыток?

– Прогресс – понятие обширное и многозначное. Обычно под прогрессом понимают усложнение системы социальных связей, усложнение технологии, развитие производительных сил вообще. В рамках технократической идеи такой прогресс автоматически означает прогресс культуры и нравственности. Но это совсем не так. В таком понимании прогресс безличен и находится за пределами морали.

Если же мы определим его именно как прогресс совершенствования и распространения нравственности, останется совершенно неясным, что же именно, какие общественные силы порождают этот прогресс? Религия? Воздействие ее весьма выборочно и весьма ограничено. Система воспитания? Ее не существует – наше общество умеет только дрессировать людей, но никак не воспитывать их. Некая таинственная внутренняя самоэволюция? Ничего не знаю о ней, и никто ничего не знает…

Что же остается отдельному человеку, который не в силах ни остановиться, ни затормозить, ни отвергнуть в сторону громаду мира, прущего своей дорогой?

Аркадий Белинков сказал четверть века назад: «Если ничего нельзя сделать, то нужно все видеть, все понимать, не дать обмануть себя и ни с чем не соглашаться». Он таким образом предельно кратко и емко сформулировал основные правила поведения инакомыслящего в любой тоталитарной системе.

Прогресс совершается с неумолимостью и равнодушием самой жесткой тоталитарной системы, и, значит, Кандидам и Саулам остается и надлежит: видеть, понимать, отвергать ложь и «выращивать свой сад». Ибо прогресс – это (как у Л. Н. Толстого) равнодействующая миллионов воль. Нельзя ускорить рост дерева, таща его вверх за ветви. Нельзя ускорить ход истории, ибо «божьи мельницы мелют медленно».

Беседовал Дмитрий Быков

Борис Стругацкий
БОЛЬНОЙ ВОПРОС [46]46
  ИСТОЧНИК: Звезда (СПб.). – 1993. – N 4 (первопубликация)


[Закрыть]

Бесполезные заметки
1

Герой Ильфа и Петрова заявляет с законной гордостью: «Да, представьте себе, евреи у нас есть, а вопроса нету!..» Прошло полстолетия с небольшим, и мы вдруг с некоторой даже оторопью обнаруживаем, что евреев у нас, можно сказать, почти уже и нет, а Вопрос – вот он, пожалуйста, сколько угодно, и с любыми оттенками…

Вот уже несколько лет мне хочется написать об этом, хотя, клянусь, я вполне сознаю полную бесполезность текстов подобного рода, даже если распространятся они многомиллионными тиражами и подписаны будут именами, на порядок значительнее и весомее моего.

Для меня национальность – это язык плюс культура (включая традиции, обычаи, историческую память). Разумеется, так называемая «кровь», то есть национальный генотип, тоже играет известную роль, определяя какие-то чисто внешние физические признаки (рост, вес, цвет волос, форму носа) и отчасти даже темперамент. Но это все «вторичные» признаки. И если вы возьмете младенца-бушмена из тропического леса Экваториальной Африки и отдадите его в семью русского колхозника, проживающего в деревне Большое Лядино, то вырастет у вас там коротконогий и короткошеий, кучерявый, кособрюхий мужичонка, дикого и даже страшноватого вида – черный какой-то, глаза буравчики, лицевой угол, как у неандертальца, но во всех остальных отношениях – нормальный мужик: пьющий, как все, как все матерящийся, как все – семейный, как все неприхотливый и терпеливый. Ну, может быть, чрезмерно вспыльчивый, сварливый и драчливый – да с кем не бывает? Ну, характер у человека такой, чего вы к нему привязались!..

А если возьмете вы младенца из семьи этакого русоголового ария, сызмальства презирающего жидовню и в анкетах пишущего – в пятом пункте – великоросс, возьмете вы его младенца-сыночка и поместите его в еврейское местечко прошлого века, где-нибудь под Житомиром, то и вырастет там – horribile dictu! – этакий аид, белокурый, конечно, и голубоглазый, но с омерзительно-комическим этим акцентом, с жестикуляци– ей этой анекдотической, с пейсами (с русыми пейсами!), с характернейшими повадками мелкого торговца, с цепкой неотвязностью репейника и совершенно невыносимым высокомерием местечкового мудреца… Ужас! Представить же себе страшно!

Поэтому все эти разговоры о Крови, о Роде, о Духе – высокопарны и бессмысленны. Они были бы смешны, если бы не стояла за ними угрюмая программа по превращению общества в этакий племенной завод, где каждая вязка-случка тщательно запланирована, а результаты незапланированных контактов выбраковываются твердой и безжалостной рукой.

Для истинного националиста важнее всего – детали, формальности, признаки, форма уха вашего прадедушки, архивная запись… Он обожает говорить о беззаветной любви к своему народу, но это какая-то странная и страшноватая любовь, плавно и нечувствительно переходящая в ненависть к народу чужому. И если «патриотизм – это последнее прибежище негодяя», то национализм – его первое и излюбленное прибежище.

Почему-то мне кажется, что я имею право считать себя беспристрастным судьей во всех этих вопросах и высказываться без риска быть обвиненным в юдофильстве-жидоедстве, русофобстве-русолюбстве. Во-первых, я никогда не замечал себя в грехе национализма. А во-вторых…

Отец мой, Стругацкий Натан Залманович, – стопроцентный еврей, сын Херсонского еврея-адвоката и еврейки, домашней хозяйки. Мать, Литвинчева Александра Ивановна, – дочь стопроцентного русского мужика, выбившегося в прасолы, и русской женщины – домашней, разумеется, хозяйки.

Согласно «Директивам по обращению с евреями на территории рейхскомиссариата Остланд» (опирающимся на так называемые Нюренбергские законы): «Евреем считается тот, кто происходит, по меньшей мере, от трех дедушек или бабушек, которые в расовом отношении являются чистокровными евреями. Евреем считается также тот, кто происходит от одного или двух дедушек или бабушек, чистокровных евреев…»

Директивы составлены не вполне ясно: зачем нужна первая из приведенных формул, если имеет место вторая? Впрочем, в тех же Директивах абзацем ниже сказано более чем определенно: «В случае сомнения гебитскомиссар или штадскомиссар решает, кто является евреем, по своему усмотрению, опираясь на эти директивы».

Поскольку среди четырех моих дедушек-бабушек двое являются «в расовом отношении чистокровными евреями», я по законам Третьего Райха являюсь евреем (со всеми вытекающими отсюда последствиями).

Однако, не могу не заметить, что по законам еврейского государства Израиль, евреем может считаться только тот человек, мать которого является еврейкой. Так что, с точки зрения законопослушного израильтянина, я – типичный гой, то есть кто угодно, но не еврей.

Разумеется, возникшее противоречие является противоречием искусственным, надуманным, чисто интеллигентским – любой наш советский штадскомиссар, не говоря уже о гебитскомиссаре, разрешит его в мгновение ока (и уже разрешал, надо думать, неоднократно, о чем речь еще впереди). Нет, я привел все эти национал-юридические изыскания отнюдь не для того, чтобы посеять сомнения, а только лишь, чтобы обосновать свою позицию человека, способного, вроде бы, на объективный (взвешенный) подход к делу.

Впервые я, мальчик домашний и в значительной степени мамочкин сынок, встретился с еврейским вопросом, оказавшись учеником первого класса ленинградской школы.

Совершенно не помню, от кого именно, но от кого-то из моих новых знакомых я впервые услышал тогда слово «жид». Надо сказать, что школа научила меня многим новым словам (например, «б…», «е…», «п…»), и слово «жид» не особенно выделялось среди них: все это были слова гадкие, тайные и обозначающие нечто дурное. Если бы тогда кто-нибудь спросил меня, кто это такой – жид, я без запинки ответил бы, что это такой очень нехороший человек.

Крайняя наивность и плохая осведомленность моя сыграли со мною однажды дурную, помнится, шутку. Как-то вечером (было это, скорее всего, зимой 1940/41 года) я, будучи мальчиком семи лет и по обыкновению изнемогая от скуки, просился в комнату моего старшего брата, девятиклассника, где всегда и все было необыкновенно и интересно. То ли старший брат мой, девятиклассник, был занят, то ли настроение у него было несоответствующее, но он меня к себе не впускал, и я уныло торчал в темной кухне, время от времени тихонько царапая заветную дверь и поднывая: «Аркашенька, можно?..» Одни лишь свирепые междометия были мне ответом.

И вот, когда от тоски и безнадежности иссякли во мне последние запасы надежды и почтительности, я вдруг, неожиданно для себя, выкрикнул в пространство: «У-у, жид!..»

Что собственно, хотел я этим сказать? Какую идею выразить? Какие обуревавшие меня чувства? Не знаю.

За дверью воцарилась страшная, мертвеннаятишина. Я обмер. Я понимал, что сказал нечто ужасное, и все чувства во мне оцепенели. Дверь распахнулась. На пороге стоял Старший Брат…

Обуявший меня ужас отшиб у меня память. Я запомнил лишь одну фразу: «…только фашисты могут говорить это слово!!!» – но, как видите, я запомнил эту фразу на всю жизнь.

(Наверное, именно после этого инцидента произошло запомнившееся мне внутрисемейное обсуждение вопроса: откуда произошло слово «жид» и как оно стало быть. В обсуждении принимала участие вся семья, но запомнилось мне почему-то лишь мнение бабушки, папиной мамы, которая сказала: «Это потому, что евреи ожидаютпришествие мессии…» Вот странная гипотеза! – сказал бы я сейчас. Но почему я запомнил именно и только ее? Наверное, потому, что она показалась мне самой понятной.)

И это все о еврейском вопросе, что запомнил довоенный школьник первого класса! Полагаю, названный вопрос не стоял тогда сколько-нибудь остро – по крайней мере в тех кругах социума, где главной проблемой было скрыть от мамы «плохо» за контрольную по чистописанию. Подобно бессмертному Оське из «Кондуита и Швамбрании», мальчик-первоклассник еще не знал, что он, оказывается, еврей.

Он узнал об этом всего лишь год спустя.

Время действия – сентябрь 1942. Место действия – средняя школа районного центра Ташла Чкаловской области. Из-за войны и блокады мальчик пропустил второй класс и, оказавшись в эвакуации, был отдан сразу в третий. Он впервые пришел в эту школу и, как и всякий новичок, встречен был радостным воем и клекотом свирепо-веселой толпы новых своих однокашников.

Ташла – гигантское село, несколько сотен мазанок, распространившихся вдоль речки Ташолки, по правому ее берегу. Половина населения – ссыльно-переселенцы из кулаков, другая половина – татары. Нравы – патриархальные. Любовь к советской власти такова, что в начале Сталинградской битвы, когда чашки весов застыли в томительной неопределенности, в дверях райсовета, по слухам, установлен был, в качестве предостережения, пулемет «максим» – рылом на площадь.

Впрочем, все это не суть важно. По-моему, во всех школах СССР в те годы существовал единый ритуал встречи новичка, хотя, разумеется, в каждой школе – со своими нюансами. Мне кажется иногда, что школьники младших классов тогдашнего Союза прилежно изучали «Очерки бурсы» Помяловского и с удовольствием брали оттуда на вооружение те или иные приемы.

В Ташлинской школе нюанс был такой: «А ну скажи „На горе Арарат растет красный виноград“!» – требовали у меня беспощадные личности, окружившие и стиснувшие меня. «А ну скажи „кукуруза“!!!» – вопили они, нехорошо ухмыляясь, подталкивая друг друга локтями и аж подпрыгивая в ожидании развлечения…

Я ничего не понимал. Было ясно, что тут какой-то подвох, но я не понимал, какой именно. Я просто не знал еще тогда, что ни один еврей не способен правильно произнести букву «р», он обязательно отвратительно скартавит и скажет «кукугуза». Я же воображал, помнится, что едва я, дурак, скажу «кукуруза», как мне тут же с торжеством завопят что-нибудь вроде: «А вот тебе в пузо!!!» – и радостно врежут в поддых. «А ну скажи!!! – наседали на меня. – Ага, боится!.. А ну говори!..»

Я сказал им про Арарат. Наступила относительная тишина. На лицах истязателей моих явственно проступило недоумение. «А ну скажи „кукуруза“…» Я собрался с духом и сказал. «Кукугуза…» – неуверенно скартавил кто-то, но прозвучало это неубедительно: было уже ясно, что удовольствие я людям каким-то образом испортил. Мне дали пару раз под зад, оторвали пуговицу на курточке и разочарованно отпустили жить дальше. Я по-прежнему ничего не понимал.

После уроков небольшая группа любителей подстерегла меня на крутом берегу Ташолки и устроила стандартную выволочку – уже не как еврею, а просто как новенькому да еще вдобавок городскому. Я разбил в кровь нос Борьке Трунову (совсем того не желая), это вновь нарушило отлаженную программу, так что меня вчетвером отвалтузили без всякого энтузиазма, и я, маменькин сынок, гогочка, рыдая от людской несправедливости, отправился домой. Еврейский вопрос ни на данной стадии знакомства, ни в дальнейшем более не поднимался.

Впоследствии все мы, естественно, подружились. Борька Трунов стал вообще моим главным дружком – у него я учился небрежно ругаться матом, элегантно плевать сквозь зубы и выливать сусликов. Я был принят в русские и с презрением, хотя и без настоящей неприязни, глядел на единственного подлинного еврея в классе, – тоже Борю, тоже эвакуированного, тоже городского, но совсем уже жалкого заморыша, сморщенного какого-то, перекошенного и не способного правильно сказать «кукуруза». Я глядел на него с презрением, но иногда какой-то холодок вдруг пробирал меня до костей, какое-то странное чувство – то ли вины, то ли стыда – возникало, и непонятно было, что делать с этим холодком и с этим стыдом, и хотелось, чтобы этого жалкого Бори не было бы в поле зрения вообще, – мир без него был гораздо проще, яснее, беззаботнее, а значит – лучше.

Не помню, встречался ли я в Ташле с антисемитизмом взрослых. Видимо, нет. Но с меня вполне хватило и школьного антисемитизма. Это, правда, был какой-то путаный антисемитизм. Во-первых, мальчишки совершенно искренне считали, что все евреи живут в городе, из чего делали восхищающий своей логичностью вывод: все, кто из города, – евреи. Во-вторых, они совершенно не могли связно объяснить мне, почему еврей – это плохо. Они и сами этого толком не знали. Самое убедительное, что я услышал от них, было: евреи Христа распяли. Ну и что? А ничего. Гады они, и все. К сожалению, я не помню в деталях этих наших этнологических бесед (на сеновале, в пристройке высоченного Труновского дома, и на базу у них же, на соломе, под ласковым весенним солнышком). Помню только, что я ни в коем случае не оспаривал основного тезиса – все евреи гады, – я только страстно хотел понять, почему это так?

В четвертом классе (1943/44) я учился в Москве. Об этом времени у меня почему-то не осталось никаких воспоминаний. Кроме одного. …Какие-то жуткие задворки. Над головой грохочут поезда метро – там проходит надземный участок. Мы с приятелем роемся в гигантской горе металлических колпачков от пивных и лимонадных бутылок – почему-то здесь их скопилось неописуемо много, и мы чувствуем себя сказочными богачами (совершенно не помню, как тогда использовались в нашей компании эти колпачки). И вот мой приятель вдруг объявляет мне (с нехорошей усмешкой), что я – еврей. Я потрясен. Это – неспровоцированное, совершенно неожиданное и необъяснимое нападение из-за угла. «Почему?» – спрашиваю я тупо. Колпачки более не интересуют меня – я в нокдауне. «Потому что Стругацкий! – объявляет мне мой приятель. – Раз кончается на „ский“, – значит еврей». Я молчу, потеряв дар речи. Такого удара я не ожидал. Оказывается, сама фамилия моя несет в себе отраву. Потом меня осеняет: «А как же Маяковский?» – спрашиваю я в отчаянии. «Еврей!» – отвечает дружок решительно, но я вижу, что эта решительность – показная. «А Островский? – наседаю я, приободрившись. (Я начитанный мальчик.) – А другой Островский? Который пьесы писал?..»

Не помню, чем закончился этот замечательный диалог. Вполне допускаю, что мне удалось пошатнуть твердокаменные убеждения моего оппонента. Но мне не удалось убедить самого себя: отныне я знал, что скрыть свое окаянство мне не удастся уже никогда – я был на «ский».

Уже в Ленинграде в пятом или шестом классе я обнаружил вдруг, что у меня есть отчество. Вдруг пошла по классу мода – писать на тетрадке: «…по литературе ученика 6-а класса Батурина Сергея Андреевича». Но я-то был не Андреевич. И не Петрович. Я был Натанович. Раньше мне и в голову не вступало, что я Натанович. И вот пришло, видно, время об этом задуматься.

В нашей школе антисемитизм никогда не поднимался до сколько-нибудь опасного градуса. Это был обычный, умеренный, вялотекущий антисемитизм. Однако же, быть евреем не рекомендовалось. Это был грех. Он ни в какое сравнение, разумеется, не шел с грехом ябедничества или, скажем, чистоплюйства любого рода. Но и ничего хорошего в еврействе не было и быть не могло. По своей отвратительности еврей уступал, конечно, гогочке, который осмелился явиться в класс в новой куртке, но заметно превосходил, скажем, нормального битого отличника. Новую куртку нетрудно было превратить в старую – этим с азартом занимался весь класс, клеймо же еврея было несмываемо. Это клеймо делало человека парией. Навсегда. И я стал Николаевичем.

«…по арифметике… ученика 6-а класса Стругацкого Бориса Николаевича…» Мне кажется, я испытывал стыд, выводя это на тетрадке. Но страх был сильнее стыда. Не страх быть побитым или оскорбленным, нет, – страх оказаться изгоем, человеком второго сорта.

Потом мама моя обнаружила мое предательство. Бедная моя мама! Страшно и представить себе, что должна она была почувствовать тогда – какой ужас, какое отвращение, какую беспомощность! Особенно, если вспомнить, что она любила моего отца всю свою жизнь, и всю жизнь оставалась верна его памяти. Что она вышла замуж за Натана Стругацкого вопреки воле своего отца, человека крутого и по-старинному твердокаменного – он не колеблясь проклял свою любимую младшенькую Сашеньку самым страшным проклятьем, узнав, что убежала она из дома без родительского благословения, да еще с большевиком, да еще, самое страшное, – с евреем!..

Я плохо помню, что говорила мне тогда мама. Кажется, она рассказывала, каким замечательным человеком был мой отец; как хорошо, что он был именно евреем – евреи замечательные люди, умные, добрые, честные; какое это красивое имя – Натан! – какое оно необычное, редкое, не то что Николай, который встречается на каждом шагу… Бедная моя мама.

Иногда мне кажется, что именно в этот вечер – сорок пять лет назад – я получил спасительно болезненную и неописуемо горькую прививку от предательства. На всю жизнь.

И кажется мне, что именно тогда дал я себе клятву (хотя, конечно, не давал я ее себе ни тогда, ни позже), которая звучала (могла бы звучать) примерно так: «Я – русский, я всю свою жизнь прожил в России, и умру в России, и я не знаю никакого языка, кроме русского, и никакая культура не близка мне так, как русская, но. Но! Если кто-то назовет меня евреем, имея намерение оскорбить, унизить, запугать, я приму это имя и буду носить его с честью, пока это будет в человеческих силах».

Боюсь, последняя фраза прозвучала у меня излишне красиво. Если у читателя возникнет то же ощущение, я готов принести ему свои извинения, но фразу, впрочем, ни вычеркивать, ни редактировать я при этом не намерен. Ибо она выражает некую суть, некую непреложную норму отношения порядочного человека к непорядочности. К сожалению, образ жизни нашей на протяжении многих десятилетий был таков, что поступки элементарно порядочные выглядели вызывающе красиво: слишком часто поступить порядочно означало – совершить маленький (а иногда и не маленький) подвиг. И когда моя невестка Елена Ильинична Стругацкая (урожденная Ошанина) в лицо разбушевавшемуся антисемиту, поддерживаемому глухим одобрительным ропотом подмосковной электрички, объявляет себя еврейкой (потомственная дворянка с родословной, уходящей в глубь истории, в доромановские времена) – это маленький подвиг, нисколько не меньший, чем легендарная прогулка датского короля с желтой звездой на рукаве (под неприязненными взглядами гебитс– и штадскомиссаров оккупационных войск).

Когда сейчас, спустя полвека, я пытаюсь вспомнить и проанализировать свое тогдашнее, детское, отношение к еврейскому вопросу, я нахожу его, это свое отношение, вполне рептильным. Мне не нравилось считаться евреем. Я не хотел быть евреем. Я ничего не имел против евреев, – точно так же, как ничего я не имел против армян, русских, татар и белорусов, – но я не чувствовал себя евреем, я не находил в себе ничего еврейского, и мне казалось несправедливым расплачиваться за грех, в коем я не был повинен. Все вокруг были русские, и я хотел быть как все.

Кто придумал эту блистательную формулировку: «Чувствуете ли вы себя евреем?» Впервые я услышал о ней от своего старшего брата, когда он с отвращением и ненавистью рассказывал мне, как в конце 40-х на одном из комсомольских офицерских собраний ихний главный политрук допытывался у него прилюдно: «Но вы, все-таки, чувствуете себя евреем, лейтенант, или нет?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю