Текст книги "Том 11. Неопубликованное. Публицистика"
Автор книги: Аркадий и Борис Стругацкие
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 59 страниц)
«Я ХОЧУ ГОВОРИТЬ ТО, ЧТО Я ДУМАЮ… » [39]39
ИСТОЧНИК: Смена (Л.). – 1990. – 5 июля (первопубликация).
[Закрыть]
В одной из повестей братьев Стругацких рассказывалось о том, как человеку не давали читать, и он умер… от голода. Это, разумеется, емкий символ: долгие годы в нашей стране писателям успешно «перекрывали кислород», а читателей сознательно держали на голодном пайке. Сейчас, когда положение в обществе изменилось (хочется надеяться, бесповоротно), нелишне будет перелистать некоторые страницы близкого прошлого. Тем более, что многое из того, что уже сегодня кажется ирреальным, безумным, химерическим, вчера еще было привычным, нормальным…
– Борис Натанович, в американской, кажется, энциклопедии фантастики о вас с братом говорилось: «С такого-то времени братья Стругацкие – „внутренние эмигранты“…» Ощущали ли вы себя действительно в таком состоянии?
– Да, безусловно. Я даже могу назвать достаточно точно момент: это осень 1963 года. После того, как произошла знаменитая встреча Никиты Сергеевича Хрущева с представителями творческой интеллигенции в Манеже, я впервые понял, сформулировал для себя в ясных словах, что во главе государства стоят враги культуры. До тех пор какие-то общие соображения на этот счет плавали у меня в голове, но никогда еще они не оформлялись настолько четко. Я понял, что эти люди – хорошие ли они, плохие, искренне заблуждающиеся или, наоборот, сознательные карьеристы, хапуги, делающие из своей власти кормушку, – кто бы они ни были – объективно они мои враги, враги того, что мне дороже всего, враги того, чему я служу. И, начиная с этого года, естественно, мы в своих произведениях не могли открыто говорить то, что думали.
– А вам самому никогда не хотелось сказать: «Все, дальше так жить нельзя, невозможно»…
– Никогда. Было несколько случаев в моей жизни, когда мои не то чтобы друзья, но хорошие знакомые говорили мне: «Борис! Хватит ваньку валять, что ты здесь торчишь? Такой-то уехал, такой-то уехал, а ты чего – ждешь, что тебя посадят?» Я ни в коем случае не хочу изобразить себя героем. Если бы я серьезно мог предположить, хоть на секунду, что меня действительно посадят, может быть, я и думал бы по-другому. Может быть.
Но поскольку так вопрос не стоял, об эмиграции я просто никогда не думал, неинтересно было рассуждать на эту тему. Понимаете, в этом было даже этакое молодое фанфаронство. Я произносил слова типа: «Почему Я должен уезжать? Пусть они уезжают. Моя страна, они ее оккупировали, насилуют, а я должен из нее уезжать? Нет, не будет этого, 'я это кино досмотрю до конца'» (такая фраза была у меня в ходу, я очень любил ее повторять, повторю и сейчас). И сегодня очень часто многие люди, можно сказать, совета у меня спрашивают: ну, как же все-таки? Сейчас реально можно уехать. Может, все-таки?.. Пока не поздно, пока еще дорога открыта?.. Я отвечаю им примерно так: я не уеду никуда, а вы решайте сами. У меня уже больше не хватает мужества отговаривать. Дело в том, что в 73-м, по-моему, году это со мной сыграло злую шутку. Один мой приятель пришел ко мне, показал вызов из Израиля и сказал: что ты мне посоветуешь? И я имел неосторожность изложить ему свою теорию. Я не знаю, сыграла ли моя речь какую-то роль, но во всяком случае он никуда не поехал, а в 1974 году его посадили. Он отсидел, по-моему, четыре года в лагере, год в ссылке и, вернувшись, немедленно эмигрировал. С тех пор я советов «не надо ехать» не даю.
– Вы говорите, что прямой угрозы вы не ощущали. Но вас ведь, наверное, вызывали в КГБ, и неоднократно?..
– Какое там «неоднократно»! С КГБ я имел дело всего два раза. Один раз, когда посадили того самого моего приятеля, Мишу Хейфеца, о котором я вам сейчас рассказывал. Ленинградское КГБ тогда пыталось создать мощный процесс, с явным антисемитским уклоном, конечно. «Во главе» этого процесса должен был идти Ефим Григорьевич Эткинд, профессор Герценского института, вместе с ним – писатель Марамзин, а «на подхвате» должен был быть Миша Хейфец. Он не был членом Союза писателей, но он хороший литератор, автор нескольких любопытных книжек, прекрасный историк. Он имел неосторожность написать статью о Бродском. Написал, имея целью переправить ее за границу, и там она должна была стать предисловием к десятитомнику Бродского. Будучи человеком чрезвычайно легкомысленным, он дал почитать эту статью десяти или двенадцати знакомым, кончилось все это арестом. Это была чистая 70-я: «клеветнический текст», «изготовление, хранение и распространение». Клеветнического там было вот что: доказывалось, что дело Бродского состряпал ленинградский обком, и несколько раз употреблялась фраза «оккупация Чехословакии в 1968 году». Этого вполне хватило. Меня по этому делу вызывали дважды, причем первый раз держали восемь часов, по-моему. Сначала я говорил, что ничего не знаю, ничего не читал (как было, естественно, и договорено). Мне предъявляли собственноручно написанные Хейфецом показания, а я говорил: откуда, мол, я знаю, его это рука или нет. Потом я стал требовать очной ставки, два или три часа мне очную ставку почему-то не давали, мы со следователем беседовали о литературе. Он оказался большим знатоком литературы, он занимался литературой. Потом нам дали очную ставку, пришел веселый Миша, сильно похудевший, сказал, что свои показания подтверждает, что все так и было. Я сказал: раз Хейфец говорит, что было, то и я говорю, что было. Это была, разумеется, ошибка. Чудовищная наша зеленая неопытность сыграла здесь свою роль. Ни в коем случае нельзя было признаваться. Признаваясь таким образом, я подводил Хейфеца, этого я тогда не понимал, и Миша этого не понимал, до чего же зеленые были – это просто поразительно! КГБ только и надо было – набрать как можно больше людей, которые это читали. Чем больше людей, тем крепче дело об антисоветской клевете и о распространении… Потом Хейфеца увели, начали составлять новый протокол. Мне намекнули, что я теперь у них на крючке, потому что дал ложные показания, а за ложные показания полагается срок… После чего меня отпустили, причем перед тем, как выпустить, следователь попросил сделать автограф на книжке «Понедельник начинается в субботу».
– А второй случай?
– А второй раз, спустя год или два, меня вызвали в прокуратуру Куйбышевского района, но когда я увидел человека, который меня вызвал, я сразу понял, что это человек из КГБ, – моментально. Он задавал мне вопросы про одного человека, спрашивал, давал ли тот мне читать какие-нибудь тексты? Я говорил: нет, ничего не давал. И, что самое замечательное, я действительно забыл, что этот человек давал-таки мне тексты. И уже потом, когда вышел, когда отъехал пять остановок на метро, облился холодным потом – какое счастье, что я только сейчас вспомнил, врать ведь противно, да и трудно – органы это обстоятельство всегда использовали умело и энергично. Так что всего два контакта было у меня с КГБ, и, как видите, вовсе не по поводу нашей работы. Волновало меня в этих историях другое – что-нибудь ненароком не ляпнуть, не подвести людей, а остальное…
Ну, что КГБ мне мог сделать? Максимум – написать на работу, написать в издательства. Это они могли и, может быть, даже делали. Было время – это была как раз середина 70-х – когда издательства перестали с нами заключать договоры вообще. Было время, когда на сберкнижке у меня осталось сто рублей – я очень хорошо это помню – и ни одного договора, и абсолютно никаких перспектив. Но это не означало, что мы с голоду помирали. Да, был такой очень тяжелый момент, я был вынужден продать коллекцию марок, которую собирал двадцать лет. Эти деньги помогли мне продержаться два или три года – до того момента, когда пресс (не знаю уж, по какой причине) ослаб, начали появляться какие-то повестушки, в журналах нас стали печатать, потом дали возможность работать в кино. В общем, тяжелые два-три года миновали. У Аркадия Натановича коллекции марок не было, и он просто поступил на работу, два или три года проработал редактором в Госиздате и таким образом продержался.
– Кажется, именно в эти годы вы работали над повестью «За миллиард лет до конца света»?
– «Миллиард…» был, конечно, прямым следствием всех этих событий. Как вы помните, в повести создана такая обстановка, что человек поставлен перед условием: либо ты бросишь заниматься любимым делом, либо из тебя сделают дерьмо… Нам, конечно, пришлось замаскировать всю эту ситуацию под Гомеостатическую Вселенную…
– В этой повести «под давлением» оказалось несколько человек, ученых. С кем из них вы себя более всего отождествляли?
– Ну, естественно, с главным героем, с Маляновым.
– А позиции, поступки остальных?
– Это позиции, так сказать, теоретически мыслимые. У каждого из этих людей есть прототипы, но у прототипов взяты черты, не имеющие отношения к проблеме… ну там объем, вес, рост, манера говорить, образ жизни. Но это вовсе не означает, что прототипы когда-нибудь оказывались в такой ситуации выбора.
– Почти все эти ваши герои, кроме одного, в конце концов уступают «давлению», сворачивают работу. Как вы к этим финальным поступкам относитесь?
– Я не могу сказать, что мы испытываем антипатию хотя бы к одному из героев: каждый поступает в меру своих возможностей. Нельзя же человека осуждать за то, что он, скажем, не способен прыгать в высоту на два метра…
– Однако один из ваших героев, Вечеровский, находит в себе силы сопротивляться «давлению».
– Ну, так это Вечеровский – одинокий, свободный Вечеровский, человек особого класса, для которого главное – соблюдение внутреннего достоинства. Недаром нам говорили: это вы изобразили Сахарова! Нет, это нельзя, лучше перенесите действие в Соединенные Штаты, тогда можно будет печатать (как, помнится, сказали нам тогда в «Авроре»).
– То есть политические аллюзии редакторами были поняты однозначно?
– Конечно. Что же редакторы у нас дураки, что ли? Все всё прекрасно понимали, имейте это в виду. То есть были, конечно, какие-то зоологические идиоты, но я о них не говорю. А все редакторы, с которыми мы регулярно имели дело, понимали всё и всегда. Они могли с нами не говорить на эту тему, могли делать вид, что ничего не поняли. Точно так же, как и начальство, читавшее после них. Это был некий безмолвный уговор: мы не будем называть вещи своими именами, и если данную повесть Стругацких можно защитить перед начальником – значит, ее можно печатать. Однако стоило хоть кому-нибудь произнести вслух то, о чем все молчали, – беда!
– Говорят, что и «Хищные вещи века» первоначально были созданы не на «зарубежном», а на отечественном материале…
– Нет, это было только задумано на отечественном материале. В ту пору Аркадий Натанович Стругацкий с женой съездили на один экзотический островок в Рижском заливе, и когда была придумана идея повести – о некоем супергаллюцинаторе, который заменяет полностью реальный мир, – то первый импульс был: вот, на этом острове все и произойдет. Первый сюжет мы начали пристраивать туда, но потом поняли, что экзотический остров – это прекрасно, но все-таки лучше город. Большой, яркий, сладкий город. Нам очень важным показалось, что наш «слег» пришел не просто куда-нибудь, а именно в сытое общество – а наше общество никогда не было сытым. Но надо сказать, мы все время имели в виду, когда писали, наше общество через два или три десятилетия: нам тогда казалось, что через два-три десятка лет мы достигнем благосостояния, и эти вопросы встанут во весь рост (так нам казалось, по наивности нашей). Надо отдать должное орлам из издательства «Молодая гвардия», – они нас быстро раскусили…
– И потребовали переделок книги?
– «Завернул» эту вещь по «идеологическим» мотивам Главлит. Слова были произнесены вслух, и я приехал в Москву и был вызван на редсовет издательства «Молодая гвардия», во главе которого стоял нынешний министр культуры РСФСР Мелентьев.
Я помню, что они все там говорили. Некий Гусев (по-моему, тот самый, который сейчас стал литературоведом) со священным ужасом говорил: «Вы подумайте, что вы написали!» И цитировал. А первоначальный вариант текста был такой: «Дурака у нас лелеют, дурака у нас любят». «Вы понимаете, что может подумать человек, прочитав? – говорил он мне. – Я-то понимаю, что вы хотите сказать. Но читатель может подумать, что это про нас!» Я (стараясь не краснеть): «Да нет, да почему же, естественно, это про них». Он: «Ну, вы так и напишите – „у них“». Я (с фальшивым азартом): «Хорошо, конечно, так и напишу: „Не у нас, а у них“». Часа два шла такая дребедень, и я думаю, что книжку нам запороли бы обязательно, если бы не одно счастливое обстоятельство. Мелентьев уходил в этот момент на повышение, его как бы уже не существовало в этом издательстве. Ему было наплевать. Авторы согласны на какие-то изменения? Ну и хорошо, пусть внесут, и выпускайте… Мы внесли изменения, и книжка вышла.
– Сейчас, кажется, нет ни одной вашей вещи, которая бы не издавалась и переиздавалась. Произведения, написанные в 60-е, оказались ко двору сейчас, во времена «второй оттепели», нового всплеска политической активности. Кстати, не предлагали ли вам баллотироваться в народные депутаты?
– Меня приглашали баллотироваться и от Мурманска, и от Ленинграда, однако, трезво все взвесив, я принял совершенно разумное, как я теперь понимаю, решение: отказаться.
Для того, чтобы заниматься политикой, надо все же быть человеком определенного склада. Надо очень любить всех людей вообще, а я этого не умею. Кажется, у Эйзенштейна есть прекрасная фраза. Он сказал: «Я не друг человечества, я враг его врагов». Я эту позицию вполне разделяю. А для того, чтобы быть настоящим, честным народным избранником, надо сильно любить человечество, всего себя отдавать этому делу, это значит: надо очень часто говорить не то, что думаешь.
Что, вообще говоря, представляет собой член Верховного Совета СССР? Это человек, главное назначение которого создавать законы. Но каждый из них является народным депутатом, значит, должен немалую часть своего времени отдавать разбору совершенно частных жалоб (у меня не чинят канализацию, у меня провалилась крыша…), и он должен все это пропускать через себя. И если я еще могу для себя представить участие в законотворческой деятельности – я человек теоретического склада, хотя я не разбираюсь во многих вещах, но, черт побери, разобрался бы, вот у меня лежат книги по экономике… То есть с этой задачей я бы справился, но с задачей каждодневной депутатской деятельности… это не для меня.
Вместо того, чтобы сказать человеку: слушай, голубчик, ты на себя посмотри, ты ведь сам ни хрена не делаешь, только на всех жалуешься вокруг… я должен был бы говорить: да-да, конечно, это очень важное дело, я должен разобраться.
Вместо того, чтобы прямо сказать: так называемый «социализм», который мы построили, ни к черту не годен, он не принесет ни счастья, ни справедливости, что если уж вам угодно выбирать только из двух слов, то, конечно, надо выбирать «капитализм», потому что он доказал свою жизнеспособность, доказал, что дает большее количество справедливости… вместо этого я, будучи народным депутатом, политиком, коему должно заботиться о своем рейтинге у избирателей, должен был бы говорить: да, конечно, с одной стороны, то-то, но в то же время, с другой стороны, се-то… Нет, я не хочу этого. Этот путь не для меня. Я хочу, наконец, говорить только то, что я думаю. Хочу говорить то, что я хочу говорить, и не стану говорить того, чего говорить не хочется.
Беседу вели Роман Арбитман, Вадим Казаков, Юрий Флейшман
ДЕВЯНОСТЫЕ…
Аркадий Стругацкий, Борис СтругацкийВОПРОСЫ БЕЗ ОТВЕТОВ, ИЛИ «КУДА Ж НАМ ПЛЫТЬ?.. » [40]40
ИСТОЧНИК: Стругацкий А., Стругацкий Б. За миллиард лет до конца света; Пикник на обочине; Гадкие лебеди. – СПб.: Альянс: Позисофт, 1993. (Впервые в сокращении опубликовано под заглавием «Куда ж нам плыть? (Вопросы без ответов)»: Независимая газета. – 1991. – 3 янв.; дополнительные фрагменты: под тем же заглавием: Собрание «Независимой газеты»: Дайджест-приложение. – 1991. – N 1.)
[Закрыть]
1. Кажется, Марк Твен сказал: «Девятнадцатый век отличается от двадцатого, главным образом, тем, что в девятнадцатом слова ОПТИМИСТ и ДУРАК не были синонимами. Двадцатый век приучил нас к тому, что сбываются только мрачные пророчества, а ошибки в прогнозах происходят лишь в дурную сторону».
Впрочем, может быть, так было всегда? Не случайно же возник «основной парадокс футурогностики»: все хотят знать будущее, но никто не хочет знать правды о будущем.
Лет пятнадцать назад мы впервые задумались над вопросом: возможно ли стабильное общество, в котором высокий уровень благосостояния сочетается с полным отсутствием свободы слова и мнений. Нам представлялось тогда, что наше общество движется именно в этом направлении – во всяком случае, с инакомыслием у нас было уже покончено, а достижение благосостояния казалось делом техники (как в переносном, так и в прямом смысле этого выражения).
Безусловно, такое состояние общества выглядело бы идеальным с точки зрения любой Административно-Командной Системы (АКС).
Самые широкие народные массы материально полностью ублаготворены; научно-технический прогресс денно и нощно поддерживает достигнутый материальный уровень и, более того, всячески норовит его повысить; хорошо оплачиваемые деятели литературы, кино, театра и прочей культуры воспевают существующий порядок и развлекают почтеннейшую публику высоконравственными притчами, поучительными историями и точно выверенными по глубине экскурсами в прозрачные рощи души Нового Человека… Господи, да это же Эдем – в натуральную величину и притом рукотворный, созданный по мановению и благодаря АКС! Всякий инакомыслящий, всякий противник существующего порядка вещей, всякий критик АКС выглядит в этой системе попросту чучелом гороховым, он, собственно, даже не опасен, он смешон.
Мы до сих пор толком не понимаем, почему, но такой мир, видимо, невозможен. Во всяком случае, ни одной АКС в истории человечества создать такой мир не удалось ни в античные времена, ни в эпоху НТР.
Любопытно знать, как отнесся бы к такому устройству мира Томас Мор? Или Фрэнсис Бэкон? Сочли бы они такое устройство общества утопическим? С точки зрения Герберта Уэллса, это – типичная антиутопия. С точки зрения Карела Чапека или Евгения Замятина – тоже. А с точки зрения Кампанеллы?
Представления о том, каким мир должен быть, а каким не должен, в каком мире хочется жить, а в каком – страшно подумать, к чему человечеству надобно стремиться, а от чего бежать, – представления эти меняются от эпохи к эпохе разительно, диаметрально, так что кажется иногда, что добро и зло в представлении человека способны меняться местами.
Хотелось бы нам жить в Городе Солнца? Упаси бог! Всю жизнь свою провести в казарме?.. Ни за что.
А в мире «Туманности Андромеды»? Трудно сказать… Холодно. Стерильно чисто и холодно… А вам, читатель?
Кстати, а сами авторы утопий захотели бы оказаться в мирах, ими созданных?
Утопия и антиутопия – это не антонимы. Утопия – это мир, в котором торжествует разум. Антиутопия – мир, в котором торжествует зло.
Создатель утопии всегда руководствуется рассудком, создатель антиутопии – чувством.
Автор утопии рисует мир, каким он ДОЛЖЕН быть с точки зрения разумного человека, автор антиутопии изображает мир, в котором СТРАШНО ЖИТЬ.
Поэтому, на наш взгляд, правильнее все же говорить не об антиутопии, а о романе-предостережении. Этот термин более отвечает содержанию соответствующих литературных произведений да и сути авторских намерений.
Пусть поправят нас специалисты, но нам кажется, что утопия родилась очень давно, а умерла в XX веке. Что же касается романа-предостережения, то родился он на грани XIX и XX веков и умрет не скоро, ибо литература вкусила от сладкой горечи и познала болезненное наслаждение мрачных пророчеств.
Все, все, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья, Бессмертья, может быть, залог!
Или, может быть, с помощью романов-предостережений мы ЗАКЛИНАЕМ наше будущее, чтобы оно минуло нас, заклинаем катаклизмы, чтобы они не состоялись, – дикари двадцать первого века! – НАЗЫВАЕМ зло, чтобы отпугнуть его?..
Во всяком случае, практическая прогностическая польза от романов-редостережений ничтожна. Разве удалось крупнейшим литераторам начала века предостеречь нас хоть от чего-нибудь? Разве сумели они предугадать и «вычислить» тот рукотворный ад, в который погрузилось человечество двадцатого века?
Ведь и Уэллс, и Хаксли, и Замятин в конечном счете оказались не столько глубокими мыслителями, сколько великими поэтами, не столько футурологами, сколько прорицателями в самом что ни на есть античном смысле этого слова. Они почуяли страшную угрозу, почуяли трупный запах из будущего, но кто будет гореть на кострах, кто будет корчиться на дыбе, какой Сатана станет править бал и почему это все произойдет, они не поняли и не угадали.
Они видели, какую апокалиптическую угрозу таит в себе победное вторжение научно-технического прогресса в косный мир, едва-едва начавший освобождать себя от морали и догм перезревшего феодализма. Они догадывались, что это такое: вчерашний раб, сегодняшний холоп за штурвалом боевого летательного аппарата или – хуже того – за пультом машины государственного управления. Именно в научно-техническом прогрессе видели они главную опасность, ибо им казалось, что наука всемогуща, а всемогущество в лапах дикаря – это гибель цивилизации. И самое страшное, что виделось им за горизонтом, – это превращение человека в робота, исчезновение индивидуальности, номера вместо людей, рационализация чувств и надежд, программируемый механизм вместо общества – по сути дела им виделся все тот же Город Солнца, но выстроенный самыми современными физиками, химиками, биологами, математиками под управлением самых современных (извечно безжалостных) политиков…
Однако мы знаем теперь, что реальность оказалась гораздо страшнее, чем эти их сумрачные прорицания. Опыт гнусных тоталитарных режимов XX века обнаружил, что с человеком может происходить кое-что похуже, чем превращение в робота. Он остается человеком, но он делается ПЛОХИМ человеком. И чем жестче и беспощаднее режим, тем хуже и опаснее делается массовый человек. Он становится злобным, невежественным, трусливым, подлым, циничным и жестоким. Он становится рабом. (Похоже, мыслители конца девятнадцатого подзабыли, что такое раб, – двадцатый век напомнил им об этом.)
2. Любой тоталитарный режим стоит – как на железобетонном фундаменте – на идее беспрекословного подчинения.
Беспрекословное подчинение установленной идеологии.
Беспрекословное подчинение установленному порядку.
Беспрекословное подчинение установленному свыше начальнику.
Человек свободен в рамках беспрекословного подчинения. Человек хорош, если он не выходит за рамки беспрекословного подчинения. Человек может быть назван умным, добрым, честным, порядочным, благородным, ТОЛЬКО лишь пока он не вышел за рамки беспрекословного подчинения…
Шла дрессировка. На гигантских пространствах Земли и на протяжении многих лет шла титаническая дрессировка миллионов. Слово «роботы» не было тогда еще в ходу. Слово «программирование» было неизвестно либо известно только самым узким специалистам. Так что это следовало бы называть ДРЕССИРОВКОЙ ЧЕЛОВЕКОВ, но называлось это ВОСПИТАНИЕМ МАСС.
Человек, как и всякое живое существо, включая свинью и крокодила, поддается дрессировке. В известных пределах. Его довольно легко можно научить называть черное белым, а белое – красным. Он, как правило, без особого сопротивления соглашается признать гнусное – благородным, благородное – подлым, а подлое – единственно верным. Если его лишить информации и отдать – безраздельно! – во власть тайной полиции, то процесс дрессировки можно вполне успешно завершить в течение одной-двух пятилеток. Если установить достаточно жесткое наказание за выход (сознательный – невольный, от большого ума – от явной глупости, с целью подрыва или без – все это несущественно) из рамок беспрекословного подчинения, то человека можно даже приучить думать, что он живет хорошо (в полуразвалившейся избе, с лопухами вместо яблонь и с пенсией одиннадцать рублей ноль четыре копейки). Только не надо церемониться! Если враг не сдается, его уничтожают. Если друг – тоже.
Джордж Оруэлл ничего не предсказал. Он только фантазировал на хорошо уже разработанную тему – разработанную до него и не им, а специалистами-дрессировщиками по крайней мере четырех стран. Но он правильно НАЗВАЛ то, что происходило с дрессируемым человеком. Он ввел понятие «двоемыслие» (double think).
В тоталитарном мире можно выжить только в том случае, если ты научишься лгать. Ложь должна сделаться основою всех слов твоих и всех поступков. Если ты сумеешь ВОЗЛЮБИТЬ ложь, у тебя появится дополнительный шанс на продвижение вверх (вкуснее жрать, пьянее пить, слаще спать), но как минимум ты должен НАУЧИТЬСЯ лгать. Это не даст тебе абсолютной гарантии выживания (в тоталитарном мире абсолютной гарантии нет вообще ни у кого), но это увеличит вероятность благоприятного исхода, как сказал бы специалист по теории вероятности.
Воображение рисует целые поколения людей «со скошенными от постоянного вранья глазами». Действительность проще и скучней. (Действительность всегда скучнее воображения, поэтому мы зачастую не понимаем прорицаний даже тогда, когда они по сути своей верны.) Действительность демонстрирует нам хорошо выдрессированного человека, у которого способность и умение лгать перешли уже на уровень инстинкта. Он всегда и совершенно точно знает, что можно говорить и что нельзя; когда надо разразиться аплодисментами, а когда надо сурово промолчать; когда СИГНАЛИЗИРОВАТЬ в инстанции надлежит немедленно, а когда можно рискнуть и воздержаться; когда задавать вопросы совершенно необходимо, а когда нельзя их задавать ни в коем случае. Без всякой специальной подготовки он годен работать цензором. И даже главным редактором. И вообще – идеологом. Он до такой степени пропитан идеологией, что в душе его не остается более места ни для чего другого. Понятия чести, гуманности, личного достоинства становятся экзотическими. Они существуют только с идеологическими добавками: честь – РАБОЧАЯ, гуманность – ПРОЛЕТАРСКАЯ, достоинство – ПОДЛИННОГО АРИЙЦА.
Поскольку ложь объявлена (и внутренне признана!) правдой, правда должна стать ложью… ей просто ничего более не остается, как сделаться ложью… у нее вроде бы попросту нет другого выхода…
Однако дрессированный человек, раб XX века, находит выход. У него арестован и расстрелян – «десять лет без права переписки» – любимый дядя, убежденный большевик с дореволюционным стажем, который, разумеется, ни в чем не виноват, он просто НЕ МОЖЕТ быть в чем-либо виноват!.. Но в то же время ОРГАНЫ НЕ ОШИБАЮТСЯ, они просто НЕ МОГУТ ошибаться… И остается только одно: хранить в сознании обе эти ПРАВДЫ, но таким образом, чтобы они никогда друг с другом не встречались. Вот это искусство не позволять двум правдам встречаться в сознании и называется двоемыслием.
Двоемыслие помогает выжить. Двоемыслие спасает от безумия и от смертельно опасных поступков. Двоемыслие помогает сознанию рационализировать совершенно иррациональный мир. Двоемыслие поддерживает в глупом человеке спасительный уровень глупости, а в ловком человеке – необходимый уровень нравственной увертливости. Двоемыслие – полезнейшее благо – приобретенное свойство дрессированного человека. Оно продляет жизнь в условиях тоталитарной системы. И оно продлевает жизнь самой тоталитарной системы. Ибо, окажись человек неспособен к двоемыслию, тоталитарные системы вместе со своими подданными убивали бы сами себя, как убивают себя штаммы наиболее беспощадных вирусов, вызывающих пандемии.
Почему никто из великих прорицателей начала века не предсказал этой пандемии двоемыслия?
Может быть, они были излишне высокого мнения о человеческих существах? Нет, этого не скажешь ни об Уэллсе, ни о Хаксли, ни о Замятине.
Может быть, такое явление было слишком трудно себе представить? Может быть, находилось оно за пределами воображения? Отнюдь нет! Все это уже было в истории человечества – в эпоху тираний, рабовладения, да и недавно совсем – во времена средневековья, инквизиции, религиозных войн…
Видимо, в этом все и дело. Это было недавно. Память еще жива. Пример и назидание. Прошлое не повторяется. Прошлое миновало навсегда. Прошлое понято, все дурное в нем сурово осуждено – раз и навсегда. Грядет новое время, новый страшный мир – все новое в этом мире будет страшно и все страшное – НОВО!
Оказалось – нет. Страшное оказалось НЕОПИСУЕМО страшным, а вот новое оказалось не таким уж и новым. Просто, как и в добрые старые времена варварства и невежества, все население опять разделилось на дураков и подлецов.
3. Дураки, как и встарь, не понимали, что с ними происходит, и дружно кричали, когда требовалось: УРА! ХАЙЛЬ! БАНЗАЙ! ОГНЯ! ЕЩЕ ОГНЯ! Со всех сторон их убеждали, что они самые лучшие, самые честные, самые прогрессивные, самые умные, – и они верили в это и были счастливы тем особенным счастьем, которое способны испытывать именно и только дураки, когда им кажется, что они наконец попали на правую сторону.
Подлецы… На самом деле в большинстве своем они были вовсе и не подлецы никакие, а просто люди поумнее прочих или те, кому не повезло, и они поняли, в каком мире довелось им очнуться. Мы называем их этим поганым словом потому только, что самые честные из них и беспощадные к себе называли себя именно так. Разве же это не подлость (говорили они) все знать, все понимать, видеть пропасть, в которую катится страна, мир, и – молчать в общем хоре, а иногда даже не молчать – безголосо раскрывать рот, дабы не уличили тебя во внутреннем эмигрантстве?..
Были, разумеется, и святые («Разве мы не люди?»). Из подлецов не было дороги в дураки, нет такой дороги у человека. Была дорога в палачи и была дорога в святые. Святых было меньше. Несравненно меньше.
«Разве мы не люди?» Это – Герберт Джордж Уэллс. Самый замечательный писатель среди фантастов, самый блистательный фантаст среди писателей.
«Не ходить на четвереньках – это Закон. Разве мы не люди?
Не лакать воду языком – это Закон. Разве мы не люди?
Не охотиться за другими людьми – это Закон. Разве мы не люди?..
А тот, кто нарушает Закон, возвращается в Дом Страдания!..»
Страшный седой доктор Моро тщился с помощью окровавленного скальпеля превратить животное в человека, погрузив в горнило невыносимых страданий. Какая странная идея! И какая знакомая!
«Остров доктора Моро» был опубликован в 1896 году, а в двадцатом веке в нескольких странах разом была предпринята грандиозная попытка превратить в навоз целые народы и вырастить на этом навозе Нового Человека, пропустив его предварительно через горнило страданий.
И горели над целыми странами разнокалиберные заклинания:
Труд есть дело чести, дело доблести и геройства! (Разве мы не люди?) Arbeit macht frei! (Разве мы не люди?) Хакко-итиу! Восемь углов Вселенной – одна крыша!