Текст книги "Том 12. Дополнительный"
Автор книги: Аркадий и Борис Стругацкие
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)
«...Мы переходим сейчас в новую фазу культуры, в которой ответом на вопросы будут не утверждающие высказывания, а новые, более глубоко сформулированные вопросы». Это написал В. В. Налимов в своем философском трактате «Канатоходец». Не знаю, не знаю. Почему-то все современные философы оставляют у меня впечатление безответственных говорунов. Никакой солидности. Никакой, понимаете ли, обстоятельности. И даже спецтерминология (испытанное оружие классиков) им не помогает – только возрастает протестное ощущение, что тебя, кроме всего прочего, еще и дурят. Что-то кашпировское вдруг обнаруживается в серьезном тексте, что-то чумаковское...
– ...Кому это принадлежит?
– Его все равно нет.
– Кому это будет принадлежать?
– Кто первый придет.
Так. Начитанный мальчик. Конан Дойла он тоже почитывает. «Обряд дома Месгрейвов», перевод Д. Лившиц. Но цитирует неточно. Надо было: «Тому, кто ушел» и «Тому, кто придет»...
– В каком месяце это было?
– В летнем месяце.
Надо было: «В шестом начиная с первого». Но все равно – очень и очень недурственно. Какая смена подрастает. Конкуренция, Боб Валентиныч, конкуренция! Рынок.
– Где было солнце?
– Над елкой.
– Где была тень?
– Под палкой.
– Сколько надо сделать шагов?
– Десять и десять, а потом еще пять и пять...
– Что мы отдадим за это?
– Все, что у нас есть, все и отдадим.
Сэнсею вдруг надоел «Обряд Месгрейвов», а может быть, этот сюжет попросту исчерпал себя, – он вдруг резко поменял тему.
– Голова буйвола, рога его и четыре ноги прошли через окно. Почему же не проходит его хвост?
– Потому что зонтик раскрылся!
– У всех есть родина. Какая родина у тебя?
– Утром я ел рисовую кашу, а на обед будет суп с фрикадельками и блинчики с абрикосовым вареньем.
– Чем мои руки похожи на руки бога?
– Играют на пианино.
– Почему мои ноги напоминают ноги осла?
– У нашего Барсука они разного цвета...
Это были какие-то незнакомые мне тексты. Или, может быть, он принялся придумывать вопросы сам – такое тоже бывало, хотя и не часто.
– ...Что надо делать по двенадцать часов в сутки?
– Этот вопрос я по стеночке размажу!
– Что такое Будда?
– Такая специальная палочка.
– Вот как? А что такое чистое тело Дхармы?
Тут пацан вдруг задумался. До сих пор он отвечал, словно блиц-партию разыгрывал, а тут замолчал, насупился и неуверенно проговорил:
– Это грядка. С клубникой...
Сэнсей, кажется, не слушал его больше. Он быстро спросил:
– Его слуги – Шакьямуни и Майтрея. Кто он такой?
– Гражданин города Петербурга, страшный дурак Юрий Бандаленский! А слуги его – заметчики, потому что все замечают.
Тут у родителя за пазухой заверещал мобильник. Родитель его выхватил, как Джеймс Бонд выхватывает свою «беретту» из наплечной кобуры, а сам метнулся из кресла вон, к двери, от людей подальше – вести свои дико секретные сверхделовые переговоры. Я отвлекся на него, на характерную его позу: «Новый русский разговаривает по мобильному телефону», – аллегорическая фигура начала тысячелетия, сюжет для нового Родена... А когда вернулся к текущим событиям, то обнаружил, что игра в вечер вопросов и ответов прекратилась, они играли теперь в «вечер поэзии»:
– ...Дожди в машины так и хлещут, – читал мальчишка с упоением, – деревья начало валить. Водители машин трепещут, как бы старух не задавить...
Сэнсей в ответ ему прочитал про кошку, которая «отчасти идет по дороге, отчасти по воздуху плавно летит». А мальчишка ему отбарабанил считалку: «Жили-были три китайца: Як, Як-Цидрак, Як-Цидрак-Цидрак-Цидрони. Жили были три китайки: Цыпа, Цыпа-Дрипа, Цыпа-Дрипа-Лимпомпони. Поженился Як на Цыпе, Як-Цидрак на Цыпе-Дрипе, Як-Цидрак-Цидрак-Цидрони на Цыпе-Дрипе-Лимпомпони...» А сэнсей с наслаждением преподнес ему свое любимое:
При-ки-бе-ке-жа-ка-ли-ки в и-ки-збу-ку де-ке-ти-ки,
В то-ко-ро-ко-пя-кях зо-ко-ву-кут о-ко-тца-ка:
«Тя-кя-тя-кя, тя-кя-тя-кя, на-ка-ши-ки се-ке-ти-ки
При-ки-та-ка-щи-ки-ли-ки ме-ке-ртве-ке-ца-ка...»
Мальчишка сдался и спросил: «Чего это такое?» – «А вы сами догадайтесь», – предложил сэнсей. (Спицы так у него и мелькали, пыльно серая коса вязания свисала аж до самого пола.) Мальчишка несколько секунд думал, сосредоточенно шевеля губами, а потом вдруг весь засиял, как именинник: «Прибежали в избу дети!..»
– Молодца! – гаркнул сэнсей и поднялся, обеими руками бросивши вязание на стол. – Все! На сегодня – все. Э-э-э... – оборотился он к элегантному родителю, и тот немедленно выскочил из кресел. – Оставьте адрес... – сказал ему сэнсей. – Впрочем, зачем? Я знаю ваш адрес... Письменное заключение я пришлю по е-мейлу. Предварительное, разумеется. Следующий сеанс – через пять дней, во вторник, в то же время. И проследите, чтобы мальчик все это время ничего не читал. Любые игры, телевизор, кино, музыка, но – ни единой книжки, пожалуйста. До свидания, сударь. До свидания, Алик. Роберт, будьте добры...
Мальчик подал папочке ручку, и я повел их обоих к решетке. Конопатый брахицефал был уже тут как тут – громоздился посреди лестничной площадки, отсвечивая черным и рыжим. Мальчик вдруг сказал:
– Эраст Бонифатьевич, а можно мы сейчас заедем в зоомагазин?
Видимо, я непроизвольно зыркнул по сторонам в поисках этого Эраста Бонифатьевича (какой еще Эраст Бонифатьевич? откуда взялся?), и, видимо, серый-элегантный заметил мое недоумение. Он усмехнулся (вылитая гюрза!) и произнес снисходительно:
– Вы заблуждались, Роберт Валентинович! Я вовсе не Аликов папа... – И сейчас же Алику: – Конечно, конечно. Куда захочешь, душа моя... – И снова мне: – Ин локо парентис, всего-навсего. Ин локо парентис!
Я это скушал со всей доступной мне покорностию и отпер решетку, стараясь как можно тише лязгать ключами. В конце-то концов, какая мне разница: папаня он джентльменистому пациенту или всего лишь заменитель? Главное – сумма прописью. Впрочем, я прекрасно понимал, что и сумма прописью – это еще далеко не главное.
Когда я вернулся, сэнсей сидел на своем месте, прямой, как дипломат на приеме, и заканчивал вязанье.
– Ну? – сказал он мне нетерпеливо. – Какие впечатления?
– Это, оказывается, вовсе не отец его... – начал было я, но тут же был решительно прерван.
– Знаю, знаю! Я не об этом. Как вам мальчишка?
– Забавный, по-моему, мальчишка, – сказал я осторожно.
– Забавный?! И это все, что вы находите мне сказать?
– Почти.
– Что – «почти»?
– Почти все, – сказал я, уже горько сожалея, что вообще ввязался в этот разговор. Ясно было, что сэнсей воспламенен, а в этом случае лучше держаться от него подальше. Чтобы не опалить крылышки.
– Вы заметили: я спросил его, кто такой Будда...
– Да, и он ответил, что это «такая палочка».
– А вы знаете, какой ответ корректный? «Палочка для подтирания зада». Знаменитый ответ Юнь-мэня в коане из «Мумокан»...
– По-русски, если можно, пожалуйста.
– Неважно, неважно... «Что такое Будда?» – «Палочка для подтирания зада». – «Что такое чистое тело Дхармы?» – «Клумба пионов»...
– А он сказал: «грядка с клубникой»...
– По-вашему, все это забавно?
– Я не точно выразился. Это не забавно, это – странно.
– Почему странно?
– Я не верю в телепатию, сэнсей.
– При чем здесь телепатия? Какая, в задницу, телепатия! Вы ничего не поняли. Он говорил мне то, что я хотел услышать! В меру своих сил, разумеется.
– Да, сэнсей, – сказал я покорно.
– Что – «да»?
– Он говорил то, что вы хотели от него услышать. Не понимаю только, чем это отличается от телепатии. В данном конкретном случае.
Он не ответил. Швырнул спицы в стол, поднялся, высоко поднял убогое свое вязанье и стремительно, как молодой, двинулся вон из кабинета, и пыльный серый хвост взвился, словно странная языческая хоругвь, следуя за ним.
– Обедать! – гаркнул он уже из коридора. – Мы сегодня заслужили хороший обед, черт их всех побери и со всеми концами!..
Я поджарил ему любимое: казенные «бифштексы из мяса молодых бычков». С вермишелью. И с корейской морковкой на закуску. И соевый соус подогрел. И поставил на стол томатный сок с солью и перцем. Все это время он сидел на своем месте – в уголке дивана у окна и смотрел сквозь меня, делая бессмысленные гримасы, похожий не то на академика Павлова, не то на пожилого шимпанзе, а может быть, сразу на них обоих. Чтобы отвлечь (и развлечь) его, я рассказал анекдот про кавказца перед клеткой гориллы-самца («Гурген, это ты?..»). Он хихикнул и вдруг приказал подать водки. Я, потрясенный (белый день на дворе, впереди еще часов шесть работы...), молча выставил бутылку «Петрозаводской» и любимую его стопочку с серебряным дном.
– «Кровавую Мэри»! – провозгласил он. – Сегодня мы с вами заслужили «Кровавую Мэри». Будете?
– Нет, спасибо, – сказал я.
– Зря. Нет ничего лучше, как посреди трудового дня, наплевав на все правила и установления, выпить кровавым потом заработанную стопку «Кровавой Мэри»!
Я помалкивал, смотрел, как он творит свой любимый коктейль в два слоя («выпивка-закуска») и слушал рассказ о могучей дискуссии, которая давеча разразилась в Интернете: делать «Мэри» в два слоя или же, напротив, размешивать; как стороны в течение недели обменивались мнениями, случаями из жизни и цитатами из классиков; и как (по очкам) победили сторонники смешивания.
– ...Вот вам классический пример, Робби, когда тупое, грубое, невежественное большинство одерживает незаслуженную победу над врожденной интеллигентностью и хорошим вкусом!
Он выпил с наслаждением, сощурившись облизнулся и подцепил вилкой пучок морковных стружек.
– Мальчишке, может быть, понадобится опекун, – объявил он без всякого перехода. – Ваше мнение?
У меня не было мнения. Я не совсем понимал, почему, собственно, мальчишка вызывает такие восторги. Ну, начитанный мальчик. Ну, даже телепат. Да ради бога. Что мы здесь – телепатов не видали, в этом доме?..
– Маришку? – спросил я наугад. Он только глянул на меня укоризненно, и я тут же заткнулся.
Потому что у нее четверо собственных детей и еще совершенно беспомощный муж – по прозвищу Недоеда. («Недоеденный паук» – намек на обыкновение некоторых членистоногих дам поедать своих самцов сразу после или даже во время интимных игр. Недоеда у нее второй муж. А первый тоже не был съеден, как мы все сначала полагали: в незапамятные времена он – прямо по анекдоту – ушел от нее, но не к другой женщине, а к другому мужчине.) А она – директор-воспитатель-менеджер-спонсор-ангел-хранитель интерната для слабоумных детей. Квартира ее – тут же, при интернате. Адский рай – шум, гвалт, смесь слабоумных и вполне здоровых детишек, рев, смех, сопли, все чем-то заняты, по полу – рулоны обоев через всю комнату (для рисования картинок), куклы Барби, разноцветные пирамиды, неумолкающие трубы и барабаны, сверкают мониторы компьютерных приставок, веревочные лестницы свисают с потолка, – и через все это с благожелательной улыбкой на длинных устах шествует Недоеденный Паук, пробирается к себе в норку, где он кропает детские стишки и рассказики для журналов, упорно, но беспобедно соревнуясь с Григорием Остером, Хармсом, Эдуардом Успенским и прочими корифеями («Лягушка квакает, сияет ночь, и утка крякает – чия-то дочь...»). Больше он не умеет ничего, так что у Маришки на самом деле не четверо, а пятеро детей... Плюс весь интернат.
Сэнсей сделал себе второй коктейль, полюбовался стопочкой на просвет и («В малых дозах водка безвредна в произвольных количествах...») выпил, – основательно крякнул и потянулся за морковкой. Я смотрел, как он ест свои любимые котлетки, изящнейше и даже грациозно управляясь с вилкой и ножом. Он ничего не говорил, но я знал, что он все еще ждет ответа.
– Матвея, может быть? – спросил я.
Я знал, что Матвей не годится, но больше я никого предложить ему не мог. К сожалению, Матвей из тех, кто любит человечество, но совершенно равнодушен к отдельным его представителям и в особенности же – к детям. «Чистый, как хрустальный бокал, талант математика». Мальчик Мотл. Велмат – Великий Математик. Классический еврей, узкогрудый, сутулый, бледный, горбоносый, с ушами без мочек – безукоризненная иллюстрация к Определителю Еврея из газеты «Народная правда». Он попал к сэнсею на прием довольно поздно – в возрасте тринадцати лет, и сэнсей подарил ему тогда книгу Юрия Манина «Кубические формы». (Книга эта начинается словами: «Любой математик, неравнодушный к теории чисел, испытал на себе очарование теоремы Ферма о сумме двух натуральных квадратов».) В четырнадцать лет мальчик Мотл решил так называемую «Вторую задачу Гилберта» (правда, как выяснилось, уже решенную задолго до него), а в пятнадцать – «Восьмую задачу», никем еще в те поры не решенную. В университет его приняли прямо из восьмого класса без экзаменов и сразу на второй курс. При этом было нарушено несколько советских законов и сломлено сопротивление неописуемого множества советских бюрократов. Открывающиеся перспективы ослепляли, два восхищенных академика, начисто лишенные почему-то антисемитской солидарности, двигали его, не щадя своей репутации, и, разумеется, в конце концов заслуженно на этом погорели. Их (и его самого) подвело утрированное у вундеркинда до абсурда чувство социальной справедливости. Вместо того, чтобы добивать (в тиши кабинета) почти добитую уже гипотезу Гольдбаха, он принялся вдруг подписывать заявления в защиту узников совести и сочинять страстные послания советскому правительству а-ля академик Сахаров. Но он-то был не академик Сахаров. Он не умел делать бомбы, он только умел доказать, что количество так называемых пар простых чисел бесконечно. Этого оказалось недостаточно. Излишне восторженные академики были предупреждены о служебном несоответствии, а сам мальчик Мотл объявлен был – для начала – невыездным, потом отовсюду вычищен, моментально превратился в профессионального диссидента, забросил математику и наверняка сгнил бы в конце концов в тюрьме либо в психушке, но тут, слава богу, подоспела перестройка и компетентным органам стало не до него. Он уцелел, но уже – в новом качестве. Талант борца за справедливость оказался в нем сильнее таланта математика. И теперь он – сутулый, вечно голодный и лохматый, как шмель-трудяга, – организатор и вдохновитель нескольких микроскопических партий и не думает ни о чем, кроме блага народного, которое понимает не слишком оригинально: «Раздави гадину!» – и все дела...
Сэнсей подобрал на вилку остатки вермишели, запил томатным соком и – в знак благодарности – тихонько спел (в мой адрес):
– Ой, найився варэников, водыци напывся, опрокинув макитерку, богу помолывся!.. Матвея, говорите? – переспросил он, утирая губы салфеткой. – Велмата нашего, никем не превзойденного? Велмат в своей нынешней ипостаси годен только на то, чтобы штурмом брать цитадели коррупции. А также – бастионы социального зла. Из него опекун, как из господина Робеспьера. Огюстена Бона Жозефа.
Я молчал. Я не знал, кого ему еще предложить. Новенькие были мне почти незнакомы, а из дедов предлагать было некого. Я убрал посуду в мойку и поставил чайник – вскипятить воду для кофе. Потом я сказал:
– А почему вы вообще думаете, что ему понадобится опекун?
– Я не сказал «понадобится»! – возразил он, раскуривая сигарету. – Я сказал: «может быть».
– А может быть, и нет.
– А может быть, и нет, – согласился он. – Я уже не об этом. Я уже о другом...
И он замолчал, глядя в окно, затягиваясь время от времени и с силой выдувая из себя дым – он словно отплевывался дымом. Я подождал продолжения, потом помыл посуду, протер влажной губкой стол и расставил толстенькие чашечки коричневого фаянса. Он продолжал молча курить, и я занялся кофе.
– Ни черта не получается, – сказал он наконец. – Я так обрадовался сегодня этому мальчишке. Вы не видите, Робби, и, наверное, не можете этого видеть, но я-то знаю точно: мальчишка – экстракласс, он всех нас за пояс заткнет, дайте только срок. Он – УЧИТЕЛЬ!
Я внимал ему с самым (надеюсь) почтительным видом. Он, разумеется, верил тому, что сам говорил. Но я-то знал, что это, само по себе, ничего еще не значит. Просто очередной приступ оптимизма. У нас бывали и раньше приступы оптимизма. Как правило, они у нас кончаются приступами угольно-черного пессимизма. Такова жизнь. Приливы-отливы. Подъемы-спады. Восходы-закаты. Черно-белое кино.
– Не верите... – сказал он осуждающе. – Ладно. Дело ваше. Я не о том. Я вот о чем. Он – учитель, и ему не нужны никакие опекуны. Но я почему-то вдруг подумал: ну, а если бы опекун понадобился? Если бы нужен был позарез! Сегодня. Сейчас. Где нам его взять? Из кого выбрать? А? Не знаете? И я не знаю...
Он ткнул окурком в блюдечко – с ненавистью, словно это был глаз заклятого врага.
– Вы ленивы и нелюбопытны. Бог подал вам со всей своей щедростью, как никому другому, а вы – остановились. Вы стоите. В позе. Или – лежите. Вы сделались отвратительно самодостаточны, вы не желаете летать, вас вполне устраивает прыгать выше толпы, вы ДОВОЛЬНЫ – даже самые недовольные из вас...
Он попытался снова закурить, но тут уж я был начеку. Он отдал коробку сигарет без сопротивления, даже не заметив.
– Богдан? Любимчик, да, не спорю – любимчик. Благоносец. Кладезь добра... Где он теперь – этот наш кладезь добра? Коралловый аспид! Гадюка рогатая. Подойти страшно. Я боюсь с ним разговаривать при встрече, вы можете себе это представить?
– У него сейчас уже есть опекуемый, – напомнил я на всякий случай, но он меня не слушал.
– Кладезь добра... Боже, во что вы все превратились! А Тенгиз? «Бороться со злом, – видите ли, – все равно, что бороться с клопами поодиночке: противно, нетрудно и абсолютно бесполезно». И поэтому не надо больше бороться со злом, а давайте лучше таскаться по бабам или устраивать эстрадные представления для новороссов... Юра Костомаров честно и бездарно зарабатывает на хлеб насущный, Полиграф наш Полиграфыч... Андрей-Страхоборец – старик. В пятьдесят лет он – старик! Что с ним будет через сто? Через двести? Руины? И ведь это все – драбанты, спецназ, старая гвардия! Деды! А молодые ни к черту не годятся, потому что ничего пока не умеют. Они знай себе галдят: «Дай, дай!..» О проклятая свинья жизни!..
– Вы еще Вадима забыли, – сказал я. – Resulting Force.
– Вот именно. Резалтинг-Форс. Только почему вы решили, что я его забыл?
– Мне так показалось.
– Я никого не забыл, – он явно не хотел говорить о Вадиме. – Я помню вас всех. Я вас во сне вижу, если хотите знать. Что же, по-вашему, я не понимаю, что вот вы, лично вы, Роберт Валентинович Пачулин, лорд Винчестер, попросту гниете здесь, при мне, на тепленьком местечке, без доступа воздуха? И я знаю, кто в этом виноват!
– Проклятая свинья жизни.
Он посмотрел на меня, высокомерно задрав безволосые брови.
– Вы полагаете, я не прав?
Я пожал плечами и занялся кофейной посудой.
Конечно же, он был прав. Как и всегда. Я мог бы еще добавить всякого к тому, что он здесь наговорил. Я много еще грустного мог бы к этому добавить... Роберт лорд Пачулин, по прозвищу Винчестер... К чертям. К собакам. Не хочу об этом думать... Но почему все это – так? Ведь все мы ДОВОЛЬНЫ! Мы же все вполне удовлетворены... Проклятая свинья жизни.
– Но, сэнсей, – сказал я, – ведь мы все довольны. Можно сказать, с нами все о'кей... Разве не этого вы хотели?
Он ответил мгновенно:
– Конечно, нет! Я вовсе не хотел, чтобы вы были довольны. Я даже не хотел, чтобы вы были счастливы. Если угодно, я как раз хочу, чтобы вы были НЕ довольны. Всегда. Во всяком случае, большую часть своей жизни... Я хотел, чтобы вы были ДОСТОЙНЫ УВАЖЕНИЯ. Ощущаете разницу? – Он поднялся, тяжело опираясь на столешницу. – Ладно. Спасибо за обед. Пойду поваляюсь немножко. А вы – уж пожалуйста – сделайте распечатку. Прямо сейчас. Там были прелюбопытнейшие повороты!
Он удалился к себе в апартаменты, а я засел за компьютер и принялся восстанавливать рабочий диалог. Никаких «прелюбопытнейших поворотов», естественно, я в этом диалоге не обнаружил, если не считать случаев, когда пацан выдавал свои ответы совсем близко к опорному тексту, и еще мне понравился «гражданин Петербурга, страшный дурак Юрий Бандаленский». При случае обязательно преподнесу этот перл Юрке-Полиграфу, это будет «стрёмно» (как любит произносить мой непутевый племянник, ударник капиталистического труда).
В четыре часа позвонил Вадим и тусклым голосом попросил сэнсея, если можно, конечно.
– Он разлагается. На диване. Тебе срочно?
– Да нет... Не обязательно.
Он уже в четвертый раз звонил сэнсею, каждый раз «не обязательно», и каждый раз ничего не получалось. По-моему, сэнсей явно не хотел с ним встречаться. А он этого не понимал. (Я, впрочем, тоже.)
– Ты как, вообще? – спросил я на всякий случай.
– Никак. Ты придешь?
– Куда?
– К Тенгизу.
– Когда?
– Завтра, к семи. Все собираются.
– Первый раз слышу.
– Тебе что, Тенгиз не звонил?
– Нет.
– Ну, значит, позвонит еще, – равнодушно пообещал Вадим и повесил трубку.
Несколько минут я думал о нем и опять ничего не придумал, и тут, действительно, позвонил Тенгиз и в обычной своей отрывистой манере сообщил, что «завтра... у меня... в девятнадцать. Сможешь?»
– А в чем дело? – спросил я на всякий случай: вдруг что-нибудь изменилось.
– Надо.
– Что-нибудь изменилось? Новые обстоятельства какие-нибудь?
– Увидишь, блин. Надо же что-то делать. Выборы на носу.
– Ладно, – сказал я без всякого энтузиазма. – Надо значит надо. Тем более давно не собирались. С собой приносить?
– А как же, блин! Что за дурацкий, блин, вопрос!..
– А других, по-моему, не бывает, – сказал я, глядя на экран монитора. – Умные давно кончились. Да и с ответами затрудненка.
(На экране у меня было:
«– Чем мои руки похожи на руки бога?
– Играют на пианино.
– Почему мои ноги напоминают ноги осла?
– У нашего Барсука они разного цвета...»)
– Ты лучше скажи: у тебя тачка – как? Бегает? – спросил я его, вспомнив про понедельник.
– Н-ну, с утра бегала, блин... Но была бледная!
– В понедельник сэнсея везти, ты не помнишь, конечно, блин.
– А, блин... Действительно. Третий понедельник. К которому часу подавать?
– К десяти – сюда. Я тебе еще напомню, не беспокойся.
– А чего мне, блин, беспокоиться? Это ты беспокойся. Это ты у нас лорд, блин, Винчестер.
Он дал отбой, а я вдруг понял, что думаю о нем. Не о работе, и не о понедельнике, и не о несчастном Вадиме, а о нем. И о себе. О нас всех, будь мы все неладны.
...Сверхбоец, Психократ, Великий Мэн. Красавец, лентяй, яростный еще совсем недавно плейбой, а теперь – безнадежно утомленный борьбой со злом страстный филуменист. Собирает спичечные этикетки! Тенгиз! Гос-споди!.. Да возможно ли такое? Возможно. Увы. Сейчас он годен разве что удалить препятствие: заставить кого-нибудь «забыть», например. Только и осталось от него, что чугунный взгляд исподлобья, да веки надвинутые на половину глазного яблока, да брезгливые губы. Люди, по его нынешним понятиям, – все, без исключений – полное говно. Мерзкие хари. Слюнявые пасти. Гнойные глазки. Мокрые лапы. Вонючие подмышки и подштанники... Черный матершинник, каждое второе слово «блин». Натужный бабник, баб своих меняющий еженедельно. И при этом – безнадежно влюбленный в лживую, кокетливую шлюшку. На эту его «Олюшку» (женщину легкомысленную и даже, пожалуй, развратную) почему-то совсем не действуют психократические Тенгизовы пассы, и, наверное, именно поэтому он влюблен в нее, как гимназист – смотрит в рот, стелится ковриком, прощает (не видит) измены, умоляет пожениться и завести ребенка. Не знаю более душераздирающего и непристойного зрелища, чем Тенгиз, умоляющий эту шлюшку панельную пойти с ним на Пласидо Доминго. Можно себе представить, что она с ним делает в окрестностях постели... Сэнсей, бедолага, только догадываться может, какое основное у Тенгиза занятие теперь: халтура эта позорная в частных психдиспансерах и вытрезвителях, где он «лечит внушением» расслабленных, проспиртованных и наркозависимых. А иногда, совсем уж без затей, занимается этим же самым и просто на дому, за хорошие деньги, ready cash, благо, что квартира у него хорошая, двухкомнатная...
...А Андрюха-Страхоборец – не просто старик, сэнсей, всевидящий вы наш. Он – мерзкий, поганый, въедливый, зануда-старикашка. Хотя и смотрится при этом, словно картинка из «Vogue» – пестро-лакированная, душистая, лизнуть хочется. «Его боится сама бабушка Старость и сама госпожа Смерть». Возможно, сэнсей, возможно. Струльдбругов, помнится, тоже Смерть, так сказать, бежала, но они не становились от этого симпатичнее... Почему бесстрашие порождает именно бессовестность? Бессовестность, безнравственность и вообще – равнодушие, холодное, словно задница проститутки. Тайна сия велика есть. Человек будто слетает с последних тормозов. «Ничего не боится». А бояться – при прочих равных – видимо, должен... «Страх божий».
...А Богдан-Благоносец заделался бухгалтером в каком-то АО или ТОО, я не понял деталей, да и не захотелось уточнять. И ему там нравится. Благоносцу! Фирма производит леденцы «Матушка Медоуз», спрос на них обалденный, Богдан ходит – пузо вперед, и когда ему говорят: «Ну ты, бухгалтер», он важно поправляет: «Я тебе не бухгалтер, я ГЛАВНЫЙ бухгалтер!..» Когда в последний раз дарил он свое пресловутое «благо»? Кому? Да он их всех терпеть не может, он зол на них, как Господь на Дьявола...
...А Юрка-Полиграф служит при частном сыщике, определяет искренность-ложность показаний хныкающих свидетелей и почти не пьет, потому что под балдой теряет способность отличать правду от вранья.
...А про Костю-Вельзевула сэнсей вообще не вспомнил. Между тем, наш Повелитель Мух занимается (за деньги!) уничтожением («уговариванием») тараканов, истреблением подвальных комаров и «выпроваживанием» крыс. Очень хорошо, оказывается, можно также заработать, вытравливая плод у домашних кошек – всего в два сеанса, совершенно безболезненно и абсолютно безвредно для здоровья. Пятнадцать баксов, не пито не едено.
...И все ДОВОЛЬНЫ! Никто из нас не жалуется. И не думают даже! Проклятая свинья жизни!
Снова зазвенел телефон.
– Папа, – пропищало из трубки. – С тобой мама хочет поговорить...
– Подожди! Ляпа!.. – завопил я, но в трубке была уже моя любимая Номер Два. Она хотела знать, куда я опять засунул эту проклятую сберкнижку. «А как ты думаешь, золотая моя чешуйка, куда человек может засунуть свою сберкнижку? Попробуй поискать в холодильнике». – «Знаешь что, шутник ты мой хренов!..» – «Изумруд мой яхонтовый, деван лез анфан!..» – «Сберкасса сейчас закроется, а ты тут меня шуточками обшучиваешь...» Я срочно доложил, где хранится эта проклятая сберкнижка, и тут же снова остался один.
И оставшись один, я вдруг (совершенно некстати и даже недостойно) подумал, что если бы вот сегодня, не дай бог, конечно, но все-таки, моя Сашка, перламутровая моя пуговка, ушла бы от меня к этому своему горному орлу Володе Хергуани, я бы, черт меня побери совсем, остался бы, подлец, и жив, и цел, как ни кощунственно это звучит: скрипел бы зубами, залетел бы в запой, наверное, но в конце концов вполне бы уцелел, бедолага. Но вот если бы она при этом забрала бы у меня Валюшку!..
...Мою Копуху. Валяху мою. Мою Кутю... С серыми трогательными глазами – и это при том, что у папы и у мамы глаза темные и нисколько не трогательные... Никогда не вопит, не орет, не выгибается. А когда обидели ее – тихо и горько плачет, и в такие минуты я готов отдать ей все, что у меня есть, и все неразрешенное – немедленно разрешить...
...Нет, какое это все-таки счастье, что она у меня девчонка, и что никогда мне не надо будет решать эту проклятую дилемму: вести или не вести ее на прием к сэнсею! Хотя иногда – редко, ночью, когда не могу заснуть и лежу с открытыми глазами – я понимаю с холодным ужасом: наступит время и – поведу, поведу как миленький, и буду жалким голосом умолять сэнсея, чтобы сделал исключение, и принял, и поговорил, и приговорил... Потому что я не знаю, что такое – быть «достойным уважения» (чьего там еще уважения? зачем?), и что такое «счастье», я тоже не совсем понимаю, но зато я точно знаю, какая это мука – неудовольствие от жизни, я все время вижу эту суконно-унылую тошноту вокруг себя, и я не потерплю, чтобы моя Кутя, моя Валяха, моя Тяпа погрузилась бы в эту суконную, унылую, тошную тошноту. Пусть уж лучше она будет ДОВОЛЬНА, что бы это ни означало.