Текст книги "Том 12. Дополнительный"
Автор книги: Аркадий и Борис Стругацкие
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
Глава восьмая ДЕКАБРЬ. ВСЕ ЕЩЕ ПЯТНИЦА КОМАНДА В СБОРЕ
К назначенному времени никто, разумеется, без опоздания не пришел. Первыми – опоздав всего на десять минут – явились: Маришка, нагруженная кошелками со съестным, и Костя-Вельзевул с двумя бутылками «Кристалла». В квартире, однако, никого не оказалось, и, поцеловавши замочную скважину, они привычно расположились на лестничной площадке у мусоропровода и выкурили по сигаретке. Разговаривали, главным образом, о предвыборных скандалах, а также о странном поведении доллара. Электоральные предпочтения у них не совпадали. Маришка намеревалась голосовать за Интеллигента, а Костя считал Интеллигента занудой, рохлей и треплом. Он был – за Генерала. По Скалозубу соскучился, сказала ему Маришка с сердцем. «Он в две шеренги вас построит, а пикните, так мигом успокоит»... Ну и давно пора, возражал непримиримый Костя. И в две шеренги нас всех давно пора, и успокоить не мешало бы. Растявкались, понимаешь. Моськи... Длинный, тощий, весь из углов, локтей, рычагов и шарниров, в своем вечно-зеленом пальто до пят, – он был похож не столько на Вельзевула, сколько на Дуремара. Да он и был, в определенном смысле, Дуремар. Только Дуремар любил пиявок, а Костя – вообще всех малых сих. Без какого-либо исключения. (Пиявок он тоже любил. А они – его.) Но больше всего он любил (обожал, уважал, ценил, всячески воспевал, только что не лобзал) членистоногих. Например – тараканов. Он часто и с удовольствием повторял: «Каждый отдельный человек умнее таракана, это верно, но каждая человеческая толпа безмерно глупее любой стаи тараканов».
Богдан (он же Благоносец) присоединился к ним в самый разгар электорально-энтомологической дискуссии на тему «Возможны ли выборы у тараканов, а если да, то как это должно выглядеть?». Он кивнул Вельзевулу, приложился губами к теплой Маришкиной ручке, пахнущей сладко и уютно, как домашняя пастила, и, прервав поток Костиных разглагольствований, на всякий случай представил своего спутника: «Вова. Опекуемый», – поскольку абсолютно не помнил, с кем из дедов он своего опекуемого уже знакомил, а с кем еще нет.
Как и следовало ожидать (Богдан уже успел к этому привыкнуть), опекуемый Вова произвел на присутствующих свое обычное впечатление. Разыгралась сцена. Опекуемый Вова неуклюже раскланивается, и огромная серо-белого меха шапка тут же съезжает ему на глаза. Он поправляет шапку судорожным движением толстой как полено руки – разумеется, именно той самой руки, в которой держит он полиэтиленовый пакет с бутылками, – и бутылки крякают в пакете, да так опасно, что Костя, рассыпая искры из сигареты, дергается было их спасать, но, слава богу, все обходится благополучно. Все напряженно улыбаются, Маришка произносит нежнейшим из своих голосков: «Да мы ведь знакомы уже... Вовочка, хотите жвачку?», Костя же Вельзевул (для него все это в новинку) молчит, и ясно, что внешность (равно как и манеры) опекуемого Вовы продрали его до самых печенок.
(...Даун. Абсолютный беспримесный даун. Гигантские нелепые ножищи, отвислая жопа, как у старого бегемота, унылые, всегда безнадежно опущенные плечи, ручищи-лапищи... И жирное белое лицо с раскосыми глазами – вечно полуоткрытый рот и стеариновые щеки, налитые молодым салом. И постоянный около него тяжелый дух, словно от лошади. И бабий невнятный голосок. И мучительное неумение связывать слова... И фантастическая неуклюжесть движений... Образцово-показательная уродливая жертва беспощадно-равнодушной трисомии по двадцать первой хромосоме... И сумрачный, бесценный, жестокий дар – глубоко-глубоко под этой тошнотворной оболочкой, на самом дне странной его души.)
– Можешь благополучно успокоится, – сказал Богдан, глядя на Вельзевула с усмешкой. – Вова абсолютно безопасен. Он даже полезен иногда. Вова, как у дяди Кости со здоровьем?
– Камни! – тут же откликнулся дядя Костя. Он не любил терять инициативы и никогда не терял. – Камни, а под камнями – рачок.
И поскольку Вова ничуть на это не отреагировал и смотрелся как человек, смутно представляющий себе, о чем здесь идет речь и вообще какое нынче число, Костя тут же принялся пересказывать свой разговор с последней любимой девушкой. (Диалог типа: «Кто такой Брэдбери?» – «Психиатр». – «???!!!» – «Ну знаю, знаю, писатель...» – «И что же он написал?» – «Записки сумасшедшего»...)
– Нет, – сказал Вова неожиданно. Он, оказывается, не слушал про Брэдбери, и смотрел он только на Богдана. – Ничего этого нет. Но будет грипп. Завтра.
Костя замолчал на полуслове.
– Вот видишь, – сказал Богдан, с удовольствием наблюдая за быстро изменяющимся спектром Вельзевуловой мимики. – А ты боялся.
– Костя! – сказала Маришка, немедленно встревожившись. – Значит, ты сейчас бациллоноситель? Кошмар! – Она порылась в обширной своей сумке и, как фокусник кролика, извлекла оттуда длинную марлевую повязку. – Надень.
– Еще чего! – возмутился Костя.
– Надень немедленно!
Тут лязгнула дверь лифта, и появился наконец хозяин – в роскошной черной хромовой куртке, мрачный как туча и неприветливый, как таможенный инспектор. Он глянул полуприкрытыми своими тяжелыми глазами на собравшуюся компанию, посмотрел на часы и проговорил неразборчиво: «Ну всё, всё. Пошли в дом...» И все послушно побрели к нему в дом.
В маленькой прихожей возникла обычная толкотня и суета, все мужики двинулись галантно принимать у Маришки дубленку, а Вова, опекуемый, снял с себя титаническую шапку сам и стоял с нею посреди суеты, всем мешая и не умея ничего полезного предпринять. И не успели они все толком разоблачить себя, как зазвенел дверной звонок и запоздалый гость пошел косяком.
Андрей-Страхоборец объявился, безукоризненно точный в движениях души и тела, и вообще безукоризненный, как человек коммунистического будущего (или – аристократического прошлого, если вам будет угодно). Он расцеловался с Маришкой, прочим сделал ручкой и тут же рассказал свежайший анекдот про хакера и его ДНК. Тенгиз, едва дождавшись окончания анекдота, буркнул ему: «Встречался?» – и Страхоборец, глядя в упор ясными глазами, откликнулся почему-то на мове: «А як же ж!» – у них, как всегда, были свои дела, впрочем, сегодня можно было без труда догадаться, какие именно.
А тут и виновник торжества прибыл (несчастный, весь словно в лихорадке, непрерывно улыбающийся, как раз и навсегда заведенная игрушка) – Вадим Христофоров-Кавказский, он же – Резалтинг-Форс, мученик своего таланта, а с ним и «временно его сопровождающий» Матвей, озабоченный, безобразно плохо выбритый и даже, кажется, сутулый более обыкновенного. Увидевши эту парочку, Богдан внутренне поджался, но, видимо, только он один. Остальные принялись, наоборот, шуметь, галдеть и суетиться еще больше, хотя это у них, безусловно, тоже была лишь реакция на ту же парочку, только другая, более истерическая.
В гостиной, всю середину которой занимал старинный стол, как всегда покрытый тяжелой скатертью, было по обыкновению сумрачно, почти темно (только уличный оранжевый фонарь за полузадернутыми шторами на обоих окнах), а когда кто-то включил самодельную люстру, похожую на космическую станцию отдаленного будущего, на стенах возникли, загорелись, затлели картины: черно-красный шемякинский герцог Альба уставился на гостей с ледяною неприязнью, и повеяло привычной тоскливой скукой с желто-синей улицы из «Прогулок двадцать первого века» Игоря Тюльпанова, и маленький Иуда сгорбился пред ликом гигантского Христа на большом полотне, где прочие одиннадцать апостолов спали расслабленно и безмятежно, синевато-зеленые, блеклые, похожие на протухающие куриные тушки... Разбирался ли Тенгиз в живописи – это был вопрос спорный, но подбор картин у него имел место, безусловно, своеобразный – на свежего человека эта маленькая галерея действовала оглушающе, а человек привычный, едва только бросив рассеянный взор, сразу же понимал вдруг, что опять кое-чего не заметил здесь раньше и опять чего-то недопонял...
К Вельзевулу все это рефлексирование отнюдь не относилось: похожий в своей марлевой повязке на хирурга перед решающей операцией, он тут же кинулся за Маришкой на кухню, а вот опекуемый Вова – тот да, тот – остолбенел. Юноша не приучен был к такому искусству. Впрочем, вряд ли он приучен был хоть к какому-нибудь искусству. У него папа был потомственный алкоголик, а мама – владелица трех овощных магазинов, крутая бабища из породы несгибаемых русских кариатид, сиречь атлантов женского полу...
...Стоящий по всей квартире галдеж вдруг усилился: прибыл Юрочка-Полиграф, румяный, рослый, толстощекий, с веселыми усиками щеточкой. «Полундра! – раздавалось ему навстречу. – Ахтунг-ахтунг, ас Костомаров в воздухе!.. Водки ему, срочно! Пока не поздно, водки, умоляю...» И уже несли из кухни стакан водки, и несчастный Костомаров уже послушно принимал его и бестрепетно поглощал, проливая алмазную влагу на кашне и на обшлага полуснятого с плеч пальто.
– Выглохтал? Слава богу! Теперь хоть можно разговаривать по-человечески...
– Слушай, Юрка, только честно: а сэнсей как – тоже врет? Ну хоть иногда?
– Да все врут, брат, можешь быть уверен...
– Так уж и все?
– Все как один. Только это не имеет никакого значения, потому что никто никого все равно не слушает.
– Хорошо сказано, однако!
– Это, к сожалению, не я, брат. Это называется «закон Либермана»...
– Которого Либермана?
– А хрен его знает, брат. Одного из.
– А разок?!
– Буду рад.
– А пару?
– Умру от счастья.
– А три?
– Можно четыре.
– А пять?
– Как дома побывать!
– А шесть?
– По уставу не положено...
И прочие прибаутки-фенечки ДМБ-восемьдесят-пять.
...Расселись, с грохотом двигая тяжелые дедовские стулья, распределились в привычном порядке вокруг стола (полуживого от стеснительности Вову загнали в дальний угол под напольные часы – чтобы никому не мешал, – и там он навсегда закоченел с полуоткрытым ртом и вытаращенными глазами); уже разливалось спиртное, и ножи брякали об тарелки, и тянулись через стол за закусками руки, удлиненные серебряными вилками из семейного старинного сервиза; все оживились (или сделали вид, что оживились), все галдели кто во что горазд, все казались голодными (а возможно, и были голодными на самом деле), и все было совершенно как обычно, как встарь, когда собирались, просто чтобы беспредметно погалдеть и вкусно поесть.
...Боже мой, подумал Богдан. Как же я все это любил раньше! Совсем недавно ведь, и пятилетки даже еще не прошло. Этот веселый общий гам, дым сигарет, звякание приборов у накрываемого стола, и запах гренок с луком и сыром, которые уже запекает в духовке Маришка, и предсмертное пшиканье откупориваемого пива, и толкотню по всей гостиной («Извини, брат». – «Ничего страшного, брат, топчи меня и дальше такого-сякого...») – весь этот милый гармидер, всю эту раблезианскую, почти даже олимпийскую атмосферу предвкушения божественной Жрачки Духа и Тела... Ничего теперь не осталось, кроме раздражения, и желания уйти, похожего на тягучую ишиасную боль, и стыдной мысли: ладно, пусть, еще два, ну – три часа, и все это кончится, и можно будет отправиться домой...
Галдели как всегда, совершенно как обычно, будто ничего особенного не случилось, – ни о чем и обо всем одновременно. О фигурном катании. О последнем сериале (который никто не смотрел, но почему-то все при этом были в курсе). О ценах на нефть. О литературе, разумеется. И о философии. Мы спокон веков обожаем погалдеть насчет литературы и философии.
– ...Изъятие себя извне!
– Это еще что такое?
– Не помню. Вычитал где-то. «Эдипальность как изъятие себя извне».
– Юнг какой-нибудь?
– Очень даже может быть. Там было что-то про ребенка мужского пола, который хочет скомпенсировать каким-то хитрым образом нехватку фаллоса у своей родной матушки.
– Жалко Винчестера нет – он бы тебе настрогал цитат.
– Ничего, брат. Во-первых, он не столько их строгает, сколько идентифицирует. А во-вторых, мы и без Винчестера обойдемся: «Постмодернизм метафоризировал всеобщую метонимию авангарда-тоталитаризма».
– Круто. Красиво сказано. Сам выдумал?
– Нет. Это – оттуда же.
– Бросьте, у каждой науки – свой язык.
– Однако же, есть наука, а есть – «созерцание стены». Брат.
– Или еще лучше: есть физика, а все остальное – коллекционирование марок.
– Попрошу не касаться коллекционирования марок! Филателия – это святое.
– ...Я давеча полистал Ясперса – «Философскую автобиографию» – и ничего, ну ничегошеньки оттуда полезного не почерпнул. Кроме того, что Хайдеггер был, оказывается, нацистом. Откуда немедленно следует: в каждом море Ума обязательно найдутся острова Глупости. Но это я, положим, знал и раньше...
– Не «Глупости», а «Гнусности».
– Брось. Какая в данном случае разница?
– Не говори, брат! Еще какая. Как между карьерным дипломатом и карьерным самосвалом.
– Все равно: есть наука, а есть – «созерцание стены».
– ...Это Гильберт, кажется, сказал про какого-то бедолагу: «У него-де не хватило воображения для математики, и он стал поэтом». Погорячился, великий человек. Тут дело ведь не в количестве воображения, а в качестве. Это все равно что сказать про Беккенбауэра: у него не хватило силенок, чтобы стать тяжелоатлетом, и он пошел в футболисты...
– А кто такой Беккенбауэр?
– О боже! С кем мне здесь приходится общаться!
– Я давеча в одном доме уговаривал тараканов. Девчушка. Лет шестнадцати, очаровательная, как умывающийся котенок. Я стал ее клеить. Вижу – не врубается. Я спрашиваю: «Вы что, не знаете, кто такой Брэдбери?» Знаю, говорит: психиатр...
Галдели, впрочем, не все. Тенгиз по-прежнему оставался мрачен и молчалив. Глотал охлажденную водку, запивал минералкой, совсем не закусывал, только смотрел в пустую тарелку, а когда поднимал глаза, выпуклые, мрачные, с тяжелыми красными веками, мало кто выдерживал этот взгляд – неуютно становилось и зябко и хотелось сделать вид, что никакого этого взгляда не было, просто маленькое недоразумение возникло, а сейчас вот все разрешится и разъяснится наилучшим образом. И красив он был – страшен и великолепен одновременно, словно врубелевский демон. «Красав`ец и здоровляга, и уж наверн`ое не еврей...» Дрянь дело, думал Богдан, поглядывая на него украдкой. Видимо, совсем ничего не получается. Видимо, кусок этот нам совсем уж не по зубам. А может быть, у него просто что-нибудь опять не ладится с княгиней Ольгой?.. Впрочем, княгиня просто терпеть не может нашу Маришку, вот почему ее здесь нет. И не надо. Господь с ней, без нее даже лучше...
А Маришка была как всегда очаровательна (словно умывающийся котенок). Васильковые глаза. Грудной, с хрипотцой голос. И чудный смех, которым она награждала, словно орденской лентой. Своих дорогих паршивцев. Своих любимых мальчиков. Она точно знала, что мальчики не подведут. Никогда не подводили – и теперь не подведут. А если кто-то дрогнет, она тут же окажется рядом и подставит плечо. Или улыбнется ему. Или просто скажет: я здесь... Откуда в ней эта непостижимая вера в нас? Ведь мы же на самом деле абсолютно бессильны перед мерзостью, перед любой злобной силой. Я не говорю уж про гангстеров и про сексотов, – перед обыкновенным хулиганьем бессильны! Вот ты, Благоносец хренов, – можешь ты отбиться от пары гопников? Дать в рыло? Заехать гаду по яйцам? Зла ведь никогда у меня на это не хватает. А она все равно в нас верит. И эта вера, она так дорого стоит, что ее почти уже невозможно приобрести. Как любовь. Как здоровье. Как талант. Неужели мы и в самом деле лучше, чем выглядим?.. «В конце концов, все зависит только от нас самих!..» Увы. В том-то и дело. Я бы предпочел, чтобы все зависело от кого-нибудь понадежнее...
...А герой дня Вадим был изжелта-бледен и дурен, глаза красные и заплыли, рот – кривой, словно его непрестанно тошнит и он вот-вот вырвет прямо на скатерть. («Так вот ты какой – человек третьего тысячелетия!..») Хлопотливый Матвей очень нежно его опекал, настоятельно пододвигал закуску, бегал в кухню за минералкой, подбирал за ним падающие на пол вилки-ножики, – видимо, фундаментально и основательно напугал его Вадим своими бабскими фокусами, и Великий Математик уже и не знал теперь, чего еще ему следует опасаться. Зрелище это было, скорее, тошнотворное, но к своему удивлению Богдан испытал по этому поводу что-то вроде укола ревности: никогда не видел он Велмата таким заботливым и таким внимательным, он даже представить его не мог таким – этого ядовито-ехидного умника, всегда совершенно беспощадного и к себе, и к другим, и ко всему нашему нелепо-идиотскому миру. Да-а, а Вадим вот оказался – сущая размазня. Сопля зеленая. Тьфу... Или он все-таки актерствует? Быть того не может. А впрочем... Ничего мы друг о друге не знаем, да и знать не умеем, и так – всю жизнь. Открытие за открытием, и все открытия – почему-то поганые. Открываются расписные ворота души, и несет оттуда вдруг такой тухлятиной, что хоть святых выноси...
– М-м-м! Маришка! (Хрум-хрум.) Какие гренки! Божественно!..
– А это что такое? Бифштексы?
– Не тормози! Бифштексни!
– Это не бифштексы, брат. Это ГОВНАТРУБ.
– Чево-о-о?!
– Говядина натуральная рубленая, брат. Извини, брат.
– Слушайте! Прекратите жрать. Боба еще нет!
– Боба ждать – знаешь... Боб человек подневольный: когда отпустят, тогда и придет. И ни минутой раньше...
– Ты только закусывай, пожалуйста. Я тебя умоляю, Вадим, не надирайся. Подожди...
Дзынь-дзынь-дзынь – ножом по краю рюмки. Тенгиз. Решил, что пора, и возбудился к действию.
– Господа! Леди и джентльмены! Внимание! Вы что сюда – жрать пришли? Прекратите обжираловку, блин! Сначала – дело!
– Вот и именно! (Это Вадим. Уже на взводе и уже даже – с перебором.) Объявляется дело Вадима Христофорова, погоняло – Резалтинг-Форс! Пр-рашу! Вот стою я п'р'д вами, словно голенький...
– Да помолчи ты, ради бога! Отдай стакан!.. Не умеешь ведь пить, жопа с ручкой, совершенно...
– Д-да! Но зато я умею напиваться!
– Тихо! Заткнитесь все! Начинаем. Обстоятельства дела всем известны? Я полагаю, всем...
– Вове не известны.
– Вова перетопчется. Я к дедам обращаюсь: все в курсе?
Деды были в курсе. Все. Некоторые слышали эту историю уже неоднократно – и от Вадима, и друг от друга. Всем и все было понятно. И никто не знал, что надо делать.
– У меня вопрос к Димке, – сказал Богдан. – Они прорез`ались последнее время? Или нет?
– Откуда мне знать, – проговорил Вадим, пьяно растягивая слова. – Они у меня телефон пр-рслушивают, суки...
– Когда ты их видел в последний раз? – терпеливо настаивал Богдан.
– «Не в этой жизни...» – Вадим истерически хихикнул.
– Отстань от него, – сказал Богдану озабоченный Матвей. – Что ты пристал к человеку? Не знает он ничего больше. И не соображает.
– Вижу-вижу, – сказал Богдан и замолчал.
Ничего у нас не получится, подумал он. Мы либо безразличны, либо бессильны. Бессильные мира сего... Но вот что поразительно: ведь я, кажется, завидую ему. За ним охотятся, от него чего-то еще ждут, он нужен кому-то, или мешает кому-то, или может быть кому-то полезен. Трепло, слабак, размазня, но представляет ведь собою некую ценность, причем, похоже, немалую. А я вот – пуст. И никому не нужен. Как высосанная банка из-под пива...
Вадим между тем стремительно надирался. Матвей хватал его за руки, отбирал стакан, отставлял подальше бутылки – ничего не помогало. Казалось, Вадим буквально цель перед собою поставил: надраться вглухую, – как можно основательнее и как можно быстрее. А скорее всего, так оно и было на самом деле. Может быть, он устал быть трезвым. «...Все, кто вам дорог, достойны самого лучшего... – провозглашал он, никого не слушая и ничего не слыша. – Я просто мою голову и иду... Что вы вообще можете понять? Слышали про такого: Эраст Бонифатьевич зовут... Педераст Бонифатьевич... Если бы у меня была под рукой двустволка, я бы набил этой суке морду...» – и он заливался смехом, кашлял смехом, задыхался смехом, беспорядочно раскачиваясь всем телом, словно воздушный шар на ветру.
– Отдай стакан, говорю!..
– Да отстань ты от него, в самом деле!
– Заткнись. Ты что – не видишь, что он вытворяет?.. Сидеть!
– Св-в'боду Вадиму Христофорову!..
Тут напольные часы (мрачная черная башня, отсвечивающая лаком и медными виньетками) подали голос – всхрапнули и ударили, глухо, с благородно-сдержанной мощью, так что все тотчас же замолчали, словно вдруг заговорил среди них старший, – да так оно и было, по сути дела: часы эти были старинные, немецкие, привезенные в свое время из Ваймара, в счет репараций. Они размеренно отработали свое «хр-р-баммм!» восемь раз подряд, вздохнули напоследок и стихли. И Юра-Полиграф традиционно произнес с демонстративным благоговением: «Ей-богу, клянусь, встать хочется!..» И все переглянулись, и заулыбались, и почему-то всем сделалось хорошо.
...Всем, кроме Вадима, конечно, которому хорошо стать не могло уже ни при каких обстоятельствах. Ему теперь могло стать только плохо, и ему таки стало плохо, и Матвей с Маришкой поспешно увели его в ванную, а остальные вновь загомонили – главным образом, для того, чтобы заглушить мучительные звуки, доносящиеся оттуда.
– ...Вэл'вл!
– Что, горе мое?
– Перестань врать!
– Никогда! Настоящих жуков больше не осталось. Я еще застал жуков-носорогов. Oryctes nasicornis. Под Лугой их было довольно много. Но вот жука-оленя живого не видел ни разу. Сейчас все они исчезли навсегда. Бронзовка обыкновенная – Cetonia aurata – заделалась редкостью. Жужелицы крупной на огороде не встретишь...
– А в Японии, между прочим, жуков до черта. Их там разводят.
– Сравнил! Япония войну проиграла. Тоталитарным государствам полезно проигрывать войны – они от этого сразу идут на поправку.
– Мы тоже проиграли войну.
– Верно. Но во-первых, гораздо позже. А во-вторых – явно идем на поправку.
– Что-то не видно.
– Видно, видно. Но жуков нам уже теперь не вернуть. Разве что в Японии станем закупать. Но нет худа без добра: у нас появились удивительные тараканы!..
– Полундра! Не надо про тараканов!
– Слушайте, жлобьё, мы будем языком болтать или мы будем, блин, делом заниматься?..
– ...Открывает жена. Руки опущены, подбородок открыт...
– Недурно. Но мне больше понравилось про новоросса. Выходит из Эрмитажа и говорит: «Ну, что ж. Не бог весть что, конечно, но ничего, ничего – чистенько...»
– «Машка, женушка моя дорогая! Родила? Сколько? Трое? Мои есть?..»
– ...А ты представь себе «Ревизора» с точки зрения чиновника. История про то, как мелкий проходимец и негодяй обманул приличных и порядочных людей...
– ...Слушай, вот интересно, что было бы, если бы у Николая хватило сообразительности дать Александру Сергеевичу сразу камергера вместо камер-юнкера?
– Между прочим, я только к старости узнал, что Ольга, оказывается, была сестра Татьяны...
– Господи! А кто же она тогда была, по-твоему?
– Ну, не знаю, брат. Приятельница. Подружка. «Скажите, девушки, подружке вашей...»
Потом Маришка снова появилась, растерянная и встрепанная, и сразу же, не садясь, налила себе минералки и жадно выпила.
– Ну и ну, – сказала она и опустилась на ближайший стул.
Андрей произнес с недурным французским прононсом:
– Monsieur Christoforoff va s'animaliser.
Кто понял – промолчал, кто не понял – тем более. А Вельзевул осведомился деловито:
– Уложили?
– Там с ним Матвей... – ответила Маришка невпопад. – Ребята, он так долго не протянет, надо что-то делать, честное слово. Богдан, ты не хочешь им заняться?
– Нет, – сказал Богдан так резко, что все сразу же замолчали и теперь смотрели на него. Даже Тенгиз. Даже опекуемый Вова.
– Извини меня, конечно, но почему? – спросила Маришка беспомощно. – Это же сейчас – совершенно очевидно – твой клиент.
– Я предпочел бы не давать объяснений, – сказал Богдан таким тоном, чтобы разговор прекратился. И разговор прекратился.
– Что ты выяснил? – спросил Тенгиз, переведя тяжелый взор свой на Страхоборца. – Ты узнал что-нибудь?
– Да. Я узнал, что Аятолла замечательная личность и что у него есть два слабых места.
– Целых два? – сказал Юра-Полиграф. – Да он у нас просто слабак!
– Первое: он любит жену. Второе – он любит сына.
– О боже! – сказала Маришка нервно.
– Сын маленький? – осведомился Юра.
– Да. Десять лет.
Некоторое время все молчали, уткнувшись в тарелки, и только Маришка оглядывала всех по очереди, постепенно закипая.
– Это не для нас, – сказала она наконец решительно.
– Но он-то этого не знает, – возразил Страхоборец.
– И думать на эту тему не хочу, – сказала Мариша. – И вам не разрешу. Забудьте. Прямо сейчас.
– «Гордость составляет отличительную черту ее физиономии», – произнес Юра-Полиграф, безусловно, кого-то цитируя.
– Хорошо, хорошо, – сказала ему Мариша нетерпеливо. – Но я на эту тему даже разговаривать не желаю.
– Ну, вот что, золотко мое, – сказал Тенгиз, глядя ей в лицо. – Либо мы тут будем обливаться соплями, блин...
– Да, мы будем обливаться соплями! И всё! Нет темы для разговора!
– Ты скажи это Димке... – мрачно предложил Тенгиз, отводя, впрочем, глаза.
– Скажу, не беспокойся. И он со мной согласится. Со мной, а не с тобой.
Ну, это, положим, дело темное и отнюдь не очевидное, подумал Богдан, но в дискуссию вступать ни с кем не стал, а только спросил Тенгиза:
– Подобраться к нему вплотную можно?
– Можно, – сказал Тенгиз.
– Так за чем же дело стало?
Тенгиз не отвечал, как бы находясь в затруднении. Все смотрели на него и ждали.
– Слишком уж легко к нему подобраться, – сказал наконец Тенгиз медленно. – Мне это не понравилось.
– То есть?
– Я прошел к нему в офис свободно, блин, как в собственный сортир. Гада не оказалось на месте, но все равно – легкость эта... эта вседозволенность... там же охраны должно быть, как в Кремле. Тут что-то явно не так, блин. Так не бывает. Мне показалось, что это западня. Капкан для дураков.
Появился Матвей, запыхавшийся, но веселый.
– Слава тебе господи, – сказал он. – Задрыхнул наконец... Ну, что вы тут без меня решили?
– У него есть еще одна слабость, – сказал Страхоборец, уклоняясь от ответа на этот вопрос. – Он страдает арахнофобией.
– Это еще что за зверь такой? – осведомился Юра.
– Он боится пауков, жуков, мокриц и все такое прочее.
– О! Это интересно! – оживился Вельзевул. – И сильно боится?
– Было сказано: до смерти. Как ребенок.
– Отдайте его мне! – сказал Вельзевул радостно. – Где он живет? Адрес?
– Он живет в Царском Доме. Тебя туда не пустят.
– Ничего! Тенгиз проведет.
– Хрена, – сказал Тенгиз. – Царский Дом, знаешь, – там все на автоматике...
– Ну, нет, и не надо, – легко согласился Костя. – Чего мне там у него в квартире делать, в конце-то концов? И так прекрасно обойдусь.
Все смотрели на него с ожиданием, а он сиял и радовался, даже на стуле подскакивал от удовольствия, – он уже понял решение, Дуремар заполошный, да и не так уж трудно было сообразить, что именно он задумал, только выглядел этот его замысел дураковато и несерьезно на фоне сложившихся обстоятельств – инфантильно и легкомысленно, как и все Вельзевуловы замыслы. Потом он вдруг перестал сиять, сморщился, отчаянно чихнул в торопливо сложенные ладони – и тотчас же, под грозным взглядом Маришки, полез в карман за марлевой повязкой.
– Накаркал ты мне, Вова, – гнусаво сказал он, укоризненно моргая слезящимися глазами. – Опекуемый хренов, куда только твой опекун смотрит...
Богдан сказал:
– Опекун все-таки хотел бы окончательно понять, о чем здесь у нас идет речь. Мы же знаем Димку сто лет. Он же выдумщик, артист, почему я должен ему верить?
– Ну, знаешь! – сказал Матвей, ошеломленный и возмущенный одновременно.
– Нет уж, позволь! В прошлом году он устроил нам спектакль по поводу падения дойче-марки. В позапрошлом году мы все как идиоты...
– Перестань, Благоносец. Не срамись, – Матвей, весь скривившись, налил себе водки. – Не знаешь – не берись и судить. Видел бы ты его этой ночью.
– А что такого особенно произошло этой ночью?
– Не хочу рассказывать. Он подыхает от страха, понимаешь?
– Нет. Не понимаю. Где гарантия, что он не разыгрывает перед нами очередной свой водевиль? Что я – Димку не знаю?
Матвей на это ничего не сказал, а только скривился еще больше и выпил свою водку, не закусывая и даже как бы не заметив.
– Я ему верю, – сказала Маришка.
– Я тоже, – сказал Тенгиз, как бы нехотя.
– Ты, Благоносец, по-моему, просто ищешь предлога уклониться, – сказал Андрей-Страхоборец, вежливо улыбаясь. – Подчеркиваю: по-моему. Извини. Без обид, ладно?
– Ладно, – сказал Богдан.
– Ты же видишь, на что он похож...
– Вижу. На переполненный нужник.
– Ну, допустим. Но разве это не твоя работа?
– Допустим. Наверное, я должен его осушить. Но – не буду.
– Это – твои проблемы, – сказал Страхоборец, вежливо улыбаясь. – У нас – свободная страна...
– Он одинок, как я не знаю кто, – сказал Матвей с проникновенностью, совсем ему не свойственной. – Он знаешь мне что сказал? Представь, говорит, километровый столб посреди степи. На одной табличке у него: одна тысяча тридцать пять кэмэ, а на другой: три тысячи сто сорок четыре. И я стою около этого столба. Один.
...Что вы понимаете в настоящем одиночестве, подумал Богдан с каким-то даже мрачным удовлетворением. Сказал бы я вам, что такое настоящее одиночество. Это когда никого не хочется видеть. Никогда. Но сказал он другое:
– И за километраж ты тоже ручаешься?
– И за километраж я ручаюсь тоже, – сказал Матвей вполне серьезно.
Богдан решил не развивать эту тему. Хотя ему очень хотелось спрашивать и дальше. А помните (хотелось ему спросить), как он всех нас почти убедил, что появилась в Питере банда «чистильщиков»? Это он их так называл: чистильщики. То ли новая секта, то ли – даже – новые люди, зигзаг эволюции. Они, видите ли, очищали город от скверны, в первую очередь от лжецов, – отлавливали их и драли ивовой лозой – церемониально, с приговором, в специальных тайных помещениях, надевши белые маски. А лозу по старинным рецептам выдерживали в уксусной эссенции... И ведь Юрка-Полиграф без малого поверил тогда, что еще год-другой и останется он без работы...
...А как он придумал и сообщал всем по большому секрету: в городе исчезают люди. Не первый год уже. И – в количествах. Их отправляют в будущее. По какому-то странному, неудобопонятному принципу. А дело-то все в том, оказывается, что обнаружен летальный ген человечества, который распространяется как пожар, и вот теперь пытаются спасти хоть кого-то, хоть немногих... Маришка, между прочим, поверила и сейчас же рванулась искать этих спасателей, чтобы похлопотать о своем детдоме...
Ладно. Как хотите. Я и сам не уверен, что он сейчас разыгрывает с нами спектакль. Он выдумщик, конечно, но не Тальма все-таки, Франсуа Жозеф, и даже не Смоктуновский, Иннокентий... И вообще меня от него тошнит...