Текст книги "Том 12. Дополнительный"
Автор книги: Аркадий и Борис Стругацкие
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)
...Палата у них была огромная, широкая и длинная, может быть, старинная казарма или царских еще времен казенная больница: высоченные сводчатые потолки, полы, выстеленные расписным кафелем, тюремного вида окна – высоко, три с лишним метра, над полом, – и забраны двойной решеткой – одна изнутри, а другая снаружи, по ту сторону стекла. Шестьдесят восемь койко-мест, и почти все время – полный комплект нашего брата: шесть десятков гаврилоидов в возрасте от шестнадцати до шестидесяти.
...Холодно всегда было в этой палате, вечно они там все мерзли, как плешивые собаки, а им говорили: так и положено, цыц!.. Холодина, скучища, никакого женского персонала, санитары – сплошь мужики, солдатня, да еще и кормили впроголодь: «пятый стол», кашки-машки-какашки, а мясо вареное – по большим только праздникам: на октябрьские, да на майские, да на Новый год. Но кровати были – хорошие, с пружинными матрасами, деревянные, и чистое белье всегда, меняли два раза в неделю, халаты теплые, фланелевые, с полосками, кальсоны и рубахи, правда, похуже, чем здесь, солдатские, проштемпелеванные: «Шестое Особое Управление ННКВ». А что это за ННКВ – неизвестно, и никогда не было известно никому...
...Главное, от скуки все подыхали. Книжки читать – не тот был контингент, чтобы книжки читать. Прогулок не положено. Оставалось одно: перекуривать да языки чесать. Их всех, конечно, предупреждали строго, чтобы не трепались между собой. «Враг, блин, подслушивает». Но как тут можно было удержаться? И о чем еще людям разговаривать, кроме как о своих мучениях. Опять же – все ведь кругом свои. Какие тут могут быть, к растакой матушке, враги, когда я – питерский, а Вован-Кривоногий – из Чкалова, а Толька-Лапай – вообще даже из лагеря, сука приблатненная...
(Все это смотрелось почти как в нездоровом сне. Или, вдруг, налетало иногда, что это все на самом деле – театр. Тихая тьма. Неестественно резко освещенная сцена. Гениальный, ни на кого не похожий, актер на этой сцене... бесконечный и нарочито бессвязный монолог его, почти без жестов и совсем без мимики... Мертвенная неподвижность театра абсурда, и только – вдруг – время от времени, без приказа, без намека даже на какое-то распоряжение, беззвучная, словно тень, и бессловесная, как призрак статиста, – женская фигура появляется по ту сторону постели, едва видимая в темноте, но в черном непристойно тонком платье на голое тело и подает диковинному этому рассказчику очередной бокал с темно-вишневым питьем... И – адова жара, воздух в легких, кажется, уже шипит, но почему-то все время мерзнет вытянутая – с диктофоном – рука...)
...Один был – кавказец, то ли грузин, то ли осетин, – он всегда молчал, а когда обращались к нему, только буровил в ответ поганым черным взглядом, так что и не порадуешься, бывало, что затеялся с ним разговаривать. Он круглые сутки только спал да жрал, кормили его отдельно от нас, держали на особой диете, но он не толстел и всегда был голодный, как волчара, смотреть было страшно, как пожирает он курятину вместе с костями или ложкой гребет свою кашу, – ни крошки никогда после него в тарелках не оставалось, а пайку ему давали двойную, а может быть, и тройную. Ну, и недаром, конечно. В этом мире ничего даром не бывает. Его брали на процедуры не часто, раз, много два раза в неделю, но уж обратно – привозили на каталке, сам идти не мог, и черно-синий становился он после этих процедур, что твой удавленник. Полежит пластом (тихо, без звука, даже дыхания, бывало, не слыхать) сутки, и снова – как зеленый огурец... И вот однажды вечером, все уже помаленьку спать укладывались, разговоры сворачивали, затихали один за другим – он вдруг поднялся с койки, огромный, как статуя какая-нибудь, и пошел, пошел, пошел, ни на кого не глядя, к выходу, где дежурный сержант задницу свою просиживал, в носу ковырял от скуки. Сержант этот вскинулся было (тоже не цыпленок, к слову сказать, мужик ядреный, как сейчас говорят – накачанный), но он его с дороги смахнул, как хлебные крошки со скатерти смахивают, – сержант этот без единого пука загрохотал по кафелю по проходу между койками да так и остался лежать, как Буратино, до поры до времени. А он, прямой, как шкаф, вышел на коридор, грохнуло там что-то, заверещало, будто кошку прищемили и – все. Больше мы его не видели никогда, как не было человека... Да и был ли он человеком, вообще? Не знаю, судить не берусь. То есть поначалу-то – был, конечно, как все, но вот что они потом из него сделали? Это, знаешь ли, вопрос!
...Был еще такой Костик, Костя Грошаков – маленький был шмакодявчик, черненький, армянчик такой... На самом деле никакой он был не армянин, но как прилипло к нему с самого начала – «Карапет» да «Аванес», – так уж и не отлипло до самого конца. Так вот с ним что сделали? Он ходить перестал. То есть – в туалет. Ни писать, ни по большому делу. Совсем. Месяц не ходит, второй не ходит. Все это уже заметили, ржут, жеребцы, шуточки отстегивают, а чего тут смешного? Представляешь, на подводной лодке – экипаж, которому гальюн не нужен? Или космонавты, например? Полезная вещь, и ничего смешного... Потом его от нас перевели. Почему? Куда? Зачем? Явился однажды с процедуры, собирает личные вещи и объявляет: прощайте, ребята, переводят меня от вас, не поминайте лихом. Причем веселый весь, будто орден ему дали. Да и мы, надо сказать, тоже не слишком огорчились: пахнуть от него стало нехорошо последнее время, карболовкой какой-то, химией, причем особенно сильно – к вечеру...
(Странное дело! То ли адский черный жар, исходящий из глубин помещения был тому виною, то ли противоестественный холод, почти мороз, которым веяло от клиента, то ли сам клиент – окоченелый в неподвижности, оскаленный, заросший косматым волосом полупокойник, – то ли надтреснутый голос его... а может быть, манера говорить... а может быть, именно то, что он рассказывал... Все это создавало ощущение ирреальности и невозможности происходящего, атмосферу удушающего малярийного кошмарчика... И еще была в этой атмосфере – почему-то – вялая, серая угроза и необъяснимая опасность, словно не человек был перед тобою, непонятно почему словоохотливый рассказчик, а – невидимая бормочущая толпа... Почему толпа? При чем здесь толпа? Наверное, при том, что толпа людей – это уже не люди, это тоже такое особенное опасное животное, непредсказуемое и неопределяемое, никакого отношения не имеющее ни к человеку, ни к человеческому.)
...В большинстве своем были они все самые обыкновенные из обыкновенных. Ширяли их какой-нибудь дрянью по три раза в день, растягивали на станках из металлических серебристых трубок, крутили на этих станках разнообразно, пока кости из суставов не выползут... поили микстурами, таблетки заставляли глотать по пригоршне в день... держали – кого в полной темноте, кого, наоборот, при ярком свете, на жаре, а кого – в ванной со льдом... Варили. Бля буду, варили – вкрутую! Сам видел: в таких специальных чанах... Мне однажды две кишки сразу засадили – одну в глотку, другую – с нижнего конца, и так вот я и пролежал врастопырку чуть ли не полдня, думал, богу душу отдам совсем... Тольку-Лапая – кусали змеей, красной, живой, настоящей, он потом бредил всю ночь – про баб... Мы от всех этих процедур блевали, дристали, мочой исходили, по сто раз в ночь бегали, волдырями шли по всему телу, кто – желтел, как при печенке, кто, наоборот, чернел, словно последний пропойца... Но, в общем-то и целом, оставались мы, как нас бог создал: дураки умнее не становились, а умные – глупее. Не менялись мы, и ничего с нами не происходило такого, о чем стоило бы поговорить за полбанкой вечерком. А нам и плевать! Денежки капают, каждый месяц – пять кусков на книжку, причем книжки эти – именные и всегда при нас. А время было тогда какое: «москвич», «горбатый» стоил тогда в магазине пять с половиной тысяч, свободно, а «волга» – двенадцать... Не было тогда «волги»? Ну значит, «победа» была, какая тебе разница?.. Так что за такие-то денежки мы и по три кишки принять в себя были готовы, и даже с благодарностью, было бы куда вставить. Между прочим, никого из нас силком туда не затаскивали – все добровольцы, все как один: «За Родину, за Сталина!»...
...Главный у них был – маленький, толстенький, розовый, чистенький такой, хорошо отмытый боровок. Волосы всегда прилизанные и словно бы мокрые, как из душа, на носу – пенсне, лапки белые, слабые, он их держал всегда одну на другой поверх брюшка, а брюшко вечно у него торчало из распахнутого халата. И усики квадратные под носом. Смешной такой, безобидный человечек. Зайчик такой. Но – видел насквозь. «Опять мастувбивовал, павшивец!..» Тоненьким своим противным голоском, и – с таким к тебе отвращением, будто ты куча говна. «Я тебя пведупвеждал или нет? Не давать ему мяса, павшивцу, до самых октябвьских...» Не знаю, что другим, а мне он всегда говорил, когда меня наизнанку в процедурной выворачивало: «Тевпи, казак, атаманом непвеменно будешь. Бегать будешь, как Нувми, а забивать будешь, как Бобвов». Бобров – это было понятно, экстра-форвард был тогда в ЦДКА, а Нурми – бегун какой-то, по-моему, финский, а может быть, и шведский...
(Работодатель слушал его, словно древнего скальда, поющего ему Эдду Младшую – в самопальном переводе на солдатский, – но иногда вдруг врывался в паузу и принимался одолевать вопросами.
– А как была фамилия Тольки-Лапая?
– Тольки-то? Лапая? Хрен его знает. Не помню. Может быть, Лапаев? Или Лапайский какой-нибудь...
– А за что он сидел?
– За кражу. Корысть наживы. Квартиру какую-то обнес и сразу же сел, расп..дяй с Покровки, даже проспаться ему менты не дали. Пятерку отхватил, а выпустили через два года – за примерное поведение и как социально-близкого.
– Питерский?
– Ну. С Нейшлотского. Я там с ним потом бывал. Не знаю только, сохранился этот переулочек сейчас или уж нет – там большая стройка, помню, происходила – гостиницу строили, «Ленинград»...
– А Главного как звали?
– Слушай, настыряга, я ж тебе уже все это объяснял...
– Ну, а вдруг вспомнили. Неделя ведь прошла.
– Не могу я вспомнить того, чего не знаю и не знал никогда. Объясняю еще раз: солдатики звали его «товарищ полковник». Холуи, в глаза, – то же самое. А между собою называли его «Главный» или – «Папаша»...)
...Точно помню, случилось это седьмого марта. Я проснулся – меня кто-то трясет за плечо. А я после вчерашнего сеанса совсем больной, ничего не соображаю, и перед глазами – как тюлевая занавеска. А это меня расталкивает Толька-Лапай, очи как плошки, не бачут ни трошки: вставай Алеха, надо когти рвать, никого уж не осталось. «Как не осталось?!» А палата и в самом деле – пустая, никого нет, и койки не застелены, все брошено, как на пожаре. Я вскочил, а одежи-то нет! Не положено одежи. Белье да халат с тапочками. Куда в таком виде? А от нервов зуб на зуб уже не попадает. Кинулись мы с Толиком на выход – везде пусто! В операционной – пусто, в перевязочных – пусто, в процедурных – пусто, в комнате отдыха – пустота, на постах – никого... Выскочили в вестибюль – огромный, что твой вокзал, и опять же никого нет, только дверь выходная на сквозняке хлопает. И вот тут у меня наступило помрачение рассудка. В глазах сделалось темно, и я все забыл. Помню какой-то переулок булыжный... старые облупленные ободранные дома над головой... старуха какая-то черная на меня смотрит из подворотни... А когда полностью очухался, оказалось, что я уже на Толиковой малине, среди воров и бандитов... ну, это уже не так интересно.
...Что ты! Были очень странные! Например, помню, было двое... Один – мальчишка совсем, лет шестнадцати, – я и сам был тогда сопляк, но он даже мне пацаном казался, абсолютным шкетом. Звали его Денис, фамилию – не помню, а вернее сказать – не знаю. Лопоухий, шея – с палец толщиной, ручки тощие, а лапы – красные, как у гусака, и здоровенные. Щенок... А второго мы звали все – Сынуля. Не знаю уж, чей он там был сынуля, но его сам Главный так звал: «А тепевь, сынуля, довогуша моя, займемся вами певсонально...» Так вот этих двоих мучили совершенно особенным образом. Вообще-то, что именно с ними делали, я не знаю, и никто из нас этого не знал. Они – кричали. День и ночь кричали, по нескольку суток подряд. Врачи около них бегают, перекошенные, со шприцами, с капельницами, туда-сюда, отгораживают их от нас в дальнем конце, да что толку – они же кричат, в полный голос, до смертного хрипа... Тогда их стали вообще увозить и держали где-то вдалеке, аж за второй процедурной, но, бывало, лежишь пластом в первой процедурной с кишкой в этом самом месте и слышишь, как он там криком кричит – через четыре стены и коридор. Не понимаю, как такую муку можно было переносить, и однако же, ничего – переносили, как миленькие. Человек – он на все способен. Пять дней вопит от непереносимой боли, пусть даже и в полной бессознанке, а потом сутки проспится – и снова как зеленый огурец. Только не помнит ничего, что с ним было эти дни... Я говорил тебе, что из них хотели там сделать? Нет? Ну и правильно поступил: нечего об этом трепаться. Вдруг – правда? Не дай бог, если правда...
(– ...А про дом, в котором вас держали? Про само здание? Неужели ничего не помните?
– Ничего. И не то чтобы не помню – не знаю. Привезли меня туда ночью, в закрытом фургоне... помню: какой-то двор, дождь проливной, черные стены вокруг, ни одного окна горящего... Даже сколько этажей там было, и того не скажу – не знаю. Загадка, полная тайн...
– А на прогулку вас никогда не выводили?
– Какая прогулка, милок? Когда? Между процедурами? Так между процедурами ты спишь нездоровым сном и смотришь кошмары про баб... Вот что я очень хорошо запомнил, так это вестибюль. Бывал на Витебском вокзале? Так вот точно такое же зало, кафель двухцветный под ногами, потолок – застекленный, и какие-то, вроде железные, ажурные решетки по стенам...)
...Вместо прогулок были у них заведены регулярные встречи с товарищем оперуполномоченным. Два раза в неделю плюс как потребуется. Кто что кому сказал, когда, зачем, и кто при сем присутствовал. Обычная система, очень удобная, между прочим, для сведения личных счетов. В Библии как сказано? Око за око, блин, зуб за зуб. Я человек мирный, но задевать меня никому не советую. Морды бить – это занятие для слабоумных. Я тебя помимо морды твоей так вдарю, что всю жизнь помнить будешь и десять раз задумаешься, чем меня в другой раз задеть...
...Нет, ни с кем он из них не видится. Откуда? Столько с тех пор прошло! Был, правда, интересный случай: приходит один, приводит свою – говорит – жену. Бабе лет пятьдесят и еще с довеском, а ему от силы лет тридцать, ну пусть даже тридцать пять. Баба красивая, надо признаться, но совсем плохая... ладно, не об том речь. А я смотрю не на нее, – я смотрю на него и глазам своим не верю: Дениска. Один к одному, в натуральную величину. «Дениска! Браток! Не узнаешь?» Он смотрит бесцветными глазами: ошибаетесь, говорит, я вас не знаю. «Как так не знаешь?! Денис?» Денис. «А я Лешка-Калошка! Лабораторию помнишь?» Нет, не помнит он никакой лаборатории, плечами только пожимает. «И Сынулю, что ли, не помнишь?» И Сынули никакого не помнит... Вижу же, что врет нагло, в упор, но ничего поделать не могу. И, главное, не понимаю: почему? Почему не признается? Боится? Так сколько лет прошло, никто ничего давно уже про те дела не помнит... Я даже злиться на него начал: не понял, говорю, чувства юмора! Тебе что – мозги в голову ударили?.. Но очень быстро спохватился: какой Дениска? Дениске сейчас под семьдесят должно быть, старый должен быть пердун, вроде меня... Родственник, может быть? Сынуля?.. Не признается и как сынуля. Полностью проглотил дар речи. Ладно, я от него отстал, а потом, много спустя подумал: неужели же и на самом деле получилось у Папаши? Неужели же он с тех пор так и не стареет, а злобу на меня держит, что я тогда про них с Сынулей куму доложил?..
...Что-то там произошло между ними. Что-то неблаговидное, стычка какая-то. Что-то он случайно подслушал: как они орали друг на друга в курилке, ослепшие и оглохшие от собственной злобы – куренок этот, малолетка, Денис, и Сынуля, человек уже на возрасте, солидный, казалось бы, не из крикливых, высокомерный барин, седой, плешивоватый, с огромным родимым пятном на ползатылка... Он подслушал и, видимо, стукнул на них куму, не по злобе даже, а просто чтобы барин этот не слишком много о себе воображал, буржуй недорезанный... А спорили они – о товарище Сталине, причем произносились какие-то странные, несусветные слова: «вытяжка из грибов жоучжи», «настойка на фиолетовых муцзинь», но это еще ладно, китайская медицина, а там были слова и похлеще: «мучения нечеловеческие», «проклятия», «бессмертие»...
Совершенно несвязная, не в лад, невпопад, история (как обычно) без начала, без конца, и Юрий не успел даже толком зацепиться вниманием за эти примечательные слова о «родимом пятне в ползатылка», как хозяин неожиданно, сам себя оборвав на полуслове, заскрипел вдруг почти с надрывом:
– Всё, всё, всё! Валите отсюда. С песнями. Сеанс окончен. Какать сейчас буду. Хотите полюбоваться, как паралитик какает? Зрелище, достойное кисти пера. Самсон, раздирающий пасть манекену-пис...
И тут же ниоткуда, нипочему, без зова, без приказа, неслышно, появилась дебелая красавица в неприлично прозрачных шелках; и сам собой включился, засиял вдруг спектральными красками гигантский безмолвный телеэкран у левой стены; в руках у красавицы обнаружилось вдруг бело-фарфоровое чудо сангигиены; жаром пахнуло из черных недр комнаты совершенно уж нестерпимо; и Юрий, рта не успев захлопнуть, обнаружил себя в медицинском предбаннике, в атмосфере божественной прохлады и внезапной безопасности; и дежурный вышибала за столом показался ему старинным и до слез добрым знакомцем...
В машине они некоторое время молчали, и хотя дорога была по-прежнему дрянь, Работодатель не пел, а только тихонько посвистывал сквозь зубы. Потом Юрий вытянул из-за пазухи диктофон, отмотал немного назад и послушал неприятный голос с трещинкой.
– Как он тебе? – спросил Работодатель.
– Нормально. Четыре балла. Даже четыре с плюсом.
– Но один-то раз он – точно – наврал?
– Пожалуй. Как он остался в пустом здании.
– Именно, – согласился Работодатель с удовольствием. – И знаешь, почему я догадался? В прошлый раз он мне эту историю совсем по-другому рассказывал: будто его вывезли в крытом фургоне за город и там выбросили, прямо в снег...
– Угу. И еще эта история про Дениску... который к нему пришел со своей женой...
– Ну?
– Тоже какая-то... неубедительная... Подвирает он там, не пойму только в чем... Ладно. Слушай, ты что, много раз с ним уже общался?
– Да. Сегодня – в третий раз.
– И что, он так и не вспомнил, как звали этого... ну... Сынулю этого? Барина?
– Силецкий, – быстро ответил Работодатель, и сразу сделалось очевидно, что – врет. Он и сам это понял, засмеялся и сказал: – Не вспомнил. Или не захотел вспомнить. В самом деле, клянусь... А почему ты спрашиваешь?
– У меня знакомый есть, – сказал Юрий по возможности небрежно. – У него тоже такое же вот пятно на ползатылка.
– Да? – Работодатель быстро на него покосился. – И сколько же ему лет, знакомому твоему? – спросил он, тоже небрежно.
– Лет шестьдесят, наверное. Или шестьдесят пять.
– Нет. Это не тот. Не получается. Тому должно быть сегодня лет сто и еще с хвостиком. – Он снова посмотрел, на этот раз откровенно пристально. – Хотя вообще-то, с другой-то стороны, если подумать... Познакомишь?
– Вряд ли, – сказал Юрий, спокойно выдерживая его знаменитый взгляд. – Зачем это тебе? Только зря тревожить старого человека.
Работодатель промолчал. Юрий достал второй диктофон, секретный, проверил запись – здесь тоже все было в порядке. Ладно, подумал он. Потом. Все потом. Не хочу сегодня думать вообще. Ни о чем. К чертям.
– А кто он вообще такой, этот твой Алексей Матвеевич? – спросил он.
– Как? Ты так и не понял? Это же Алексей Добрый. Великий целитель. Ты что, газет не читаешь?
– Не читаю. И радио не слушаю.
– И рекламу тебе в ящик не бросают?
– И рекламу не читаю. И телик я не смотрю. Серый я, чего и тебе от всей души желаю... А от чего он исцеляет?
– От всего, – сказал Работодатель тоном щедрого хозяина.
– И на хрен он нам с тобой сдался?
– Не нам, – сказал Работодатель. – Это – заказ.
– Какой заказ?
– Выпотрошить. Он много чего знает, этот Лешка-Калошка. Ты же сам видел.
– А кто заказчик?
Работодатель ответил не сразу, но все-таки ответил:
– Аятолла, – сказал он. – Извини.
Опять Аятолла, хотел сказать, но, конечно, не сказал Юрий. Неужели не понятно, что – нельзя. Опасно. Да и попахивает. Баксы не пахнут? Еще как пахнут. Если принюхаться. Но если не принюхиваться специально, тогда, разумеется... Тогда не пахнут. Я не хочу работать на Аятоллу, понятно тебе? На Павла Петровича Романова – с удовольствием. На себя, любимого, – пожалуйста. А на Аятоллу – не хочу. Тошнит. И не только от страха.
Они уже въезжали в город, белый от свежего снега и черный от теней, ртутного света и мокрого асфальта. «А за окном белым-бело, это снегу намело... А за окном черным-черно, это ночь глядит в окно...»
Работодатель остановился у подвальчика «24 часа», не сказав ни единого слова в поучение, отслюнил шестьдесят баксов двадцатками и умчался, сделав на прощанье ручкой. «До завтра. В десять ноль-ноль, как штык, на рабочем месте – будем потрошить еще одного дяденьку с бородой...»
Да хоть с рогами. Юрий спустился в подвальчик и набрал там на сорок баксов всякого. (Все в подвальчике были его старые знакомые и принимали у него хоть баксы, хоть дойче-марки, хоть юаровские рэнды – по специальному курсу, разумеется, но такова уж селяви...)
Руки у него были (на американский манер) заняты двумя титаническими пакетами, и чтобы не рисковать драгоценными бутылками, он, добравшись до двери дома, нажал на кнопку звонка подбородком. Жанка, слава богу, прискакала тут же, распахнула дверь, и он по квадратным глазам ее моментально понял: что-то не так.
– Что?
– Вадим там твой... – сказала Жанка тихонько и как бы с испугом. – Знаешь, он, по-моему, совсем не в себе, честное слово.
– О господи!.. – сказал Юрий, но более с облегчением, нежели с раздражением или неудовольствием.
Вадим, как вернулся из своей дурацкой экспедиции на Северный Кавказ, так с тех пор и пребывал в состоянии, для него совершенно необычном. Он стал какой-то тихий, невзрачный, незаметный – до такой степени, что порой казался даже вовсе невидимым простым глазом. Он, впрочем, и раньше был таким, довольно-таки малопримечательным, но теперь его словно стерло, как старый пятак. Он стал стариком. И кто-то из ребят отметил (с некоторым даже испугом), что Вадим теперь временами поразительным образом теряет контроль над своим лицом и становится тогда вообще похож на растерянного и даже угодливого старичка-бомжа. Да что с тобой, скотина? – спрашивали его. Что у тебя болит?.. Он вяло огрызался цитатами из телевизионных реклам. Мариша, не выдержав этого зрелища распада и деградации, затащила его в знакомую частную поликлинику, где, впрочем, нашли его физически здоровым, но психически подавленным (что и без них было всем очевидно) и порекомендовали курс каких-то сволочных инъекций, от которых Вадиму, кажется, стало только еще хуже.
Сейчас он спал в кресле перед включенным – без звука – телевизором, и лицо его было еще более жалким и убогим, чем обычно, рот полураскрыт, а опущенные серые веки судорожно подергивались. Юрий обнюхал его – спиртным не пахло. Ладно, пусть дрыхнет. Пока. А там посмотрим.
Он вернулся в кухню, где Жанка уже орудовала вовсю – шуршала замаслившейся оберточной бумагой, вскрывала пакеты, раскладывала снедь по тарелкам, что-то там нарезала – розовое и жирное, хлопала холодильником, брякала вилками-ножами – тоже, видимо, проголодалась, старушка моя, и взалкала выпить. (Интересно, можно так сказать: взалкала выпить?) Ему оставалось только откупоривать бутылки и готовить джин-тоник, первую порцию, самую смачную. Шпокнули взламываемые баночки тоника, зазвенел лед в прозрачной синеве божественного напитка, они чокнулись толстыми стаканами и выпили, и сразу же в усталой голове весело зашумело, и мир сделался вполне приемлем, и даже более того – уютен и хорош. Мир стал добр, но требователен – срочно требовалось повторить...
Когда зазвонил телефон, они были уже целиком от мира сего – добры и дьявольски хороши. Жанка, не очень-то уверенно ступая, удалилась трепаться, как выяснилось, с Маришкой и о какой-то кулинарии – обсуждался рецепт торта «Аристократ». Юрий же вдруг обнаружил себя чокающимся с возникшим из ничего Вадимом, который хорошенько, видимо, отоспался в мягком кресле и теперь готов был соответствовать, – даже порозовел в предвкушении.
Произошел странный разговор.
– Ты за кого голосуешь? – спросил вдруг Вадим, тыкая вилкой в распадающийся кусок осетрины горячего копчения.
– В каком смысле?
– Ну, на выборах.
– На каких выборах?
– Блин. Ты что – газет не читаешь?
– Да, не читаю! Не читаю я газет! Что вы все ко мне привязались? Не читаю, и вам не советую!
– Я могу изменять будущее, – сказал вдруг Вадим и, сказав, выжидательно уставился.
– Ну? – сказал Юрий, не дождавшись никакого продолжения.
– Что – ну? Могу? Или нет?
– Не знаю, – сказал Юрий честно.
– Так слушай, мать твою! Я – МОГУ – ИЗМЕНЯТЬ – БУДУЩЕЕ. Это правда? Или нет?
– Брат, – сказал Юрий. – Господи! – Он наконец понял, что от него требуется, но ведь он же ничего не мог сейчас. – Слушай, брат, давай лучше выпьем еще по одной. Ей-богу...
Вадим, весь словно вздернутый – прямой, напряженный, – смотрел на него непонимающе, а потом облизнул губы и расслабленно обмяк.
– Ну да... – пробормотал он. – Ты же поддатый, я забыл совсем... Извини. Понимаешь, мне показалось, что я уже могу... мне спросонок показалось. Такой хороший был сон.