355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антонин Ладинский » Владимир Мономах » Текст книги (страница 51)
Владимир Мономах
  • Текст добавлен: 20 марта 2018, 21:30

Текст книги "Владимир Мономах"


Автор книги: Антонин Ладинский


Соавторы: Андрей Сахаров
сообщить о нарушении

Текущая страница: 51 (всего у книги 57 страниц)

36

Наутро Мономах выразил желание слушать утреню в церкви Успения, где в прошлом году с ужасающим грохотом рухнул купол. Строители уже вновь возвели его осенью. Для того чтобы попасть в храм, надо было только перейти через широкий княжеский двор по протоптанной в снегу дорожке. Но когда старый князь вышел по нужде из палаты, то почувствовал себя совсем больным. Вдруг его охватил озноб, и вода, принесённая Кунгуем для утреннего умывания, показалась необычайно студёной. Мономах снова прилёг, укрывшись потеплее, и так дремал, слыша сквозь полусон, как торчин шептался с какими-то людьми за дверью. Когда слуга сказал, что это явился тысяцкий, князь не пожелал его видеть и промолвил со старческим кашлем:

– Пусть помедлит немного…

Плоть стала немощной. Мономах вспомнил, как немало лет тому назад, когда был значительно моложе, он простудился однажды под проливным дождём, во время длительной осады Минска. Ему пришлось даже распорядиться, чтобы срубили избу, так как больному трудно было проводить холодные осенние ночи в полевом шатре, где гулял ветер.

Опять появился в дверях Кунгуй и доложил, что пришёл кузнец Коста. Князь оживился и велел позвать его в горницу. Этот сильный и спокойный человек понравился ему. Тем более что князь не видел, что Коста прибежал к воротам из корчмы, не знал, что кузнец любит мёд и всякие небылицы.

Коста стоял в дверях и исподлобья оглядывал княжеское помещение, зелёную изразцовую печь, ковры и серебряные сосуды на столе. Мономах приподнялся на локте и приказал Кунгую:

– Достань меч.

Торчин опустился на колени перед длинным ларём, откинул его горбатую крышку, и тогда кузнец увидел внутри княжеское оружие – тяжёлый меч в ножнах из лилового скарлата, с серебряными украшениями и позолоченной рукояткой, а рядом с ним великолепный боевой топор с чернью, иверийский нож, половецкую саблю, снятую некогда с пленного хана Асадука, после счастливого сражения.

– Подай-ка мне его, – сказал князь, протягивая руку к мечу, и пошатал рукоять с поперечиной. Ему пришло на ум, что, вероятно, уже не придётся обнажить этот клинок в битве с врагами, но оружие полагается хранить в хорошем состоянии, чтобы в надлежащем виде передать сыну. Кому он вручит его? Мстиславу? Юрию?

– Вот посмотри, – протянул Мономах меч кузнецу, – рукоять ослабла. Надо закрепить.

Коста взял оружие из рук князя, и лицо его сразу стало серьёзным, потому что дело касалось работы. Он обнажил наполовину клинок и, поворачивая меч, чтобы рассмотреть с обеих сторон, оценил холодную синеву стали.

– Сделаю, как велишь, – проговорил кузнец. – Такой меч ещё сто лет служить будет.

До полудня Мономах лежал, скорбя, что не может пойти в церковь, а когда настало время обеда, поел горячей ухи и читал псалмы. Жена Ярополка поила его горячей водой с мёдом, и от этого врачевания князю стало легче. Он накинул на плечи полушубок и снова присел к столу, чтобы продолжать своё писание при дневном свете.

«А теперь я поведаю вам, дети мои, о своих трудах, о том, как я трудился в разъездах и на ловах с тринадцати лет. Первый мой путь был сквозь землю вятичей к Ростову. Отец послал меня туда, а сам пошёл в Курск…»

Вдруг снова встали шумные и пахучие леса вятичской области, появились под сенью деревьев люди, ещё не просвещённые христианским учением и со злобой смотревшие на княжеское красное корзно, на пахнущий медью крест в руках испуганного священника…

Потом была поездка со Ставком Гордятичем в Смоленск, а из этого города во Владимир Волынский. Так вспоминались путешествие за путешествием, лов за ловом, град за градом. В том же году он ходил в Берестье, сожжённое ляхами, и на пожарище правил утишённым городом. Оттуда на Пасху поспешил к отцу в милый Переяславль, а после праздников снова очутился в Волынской земле и заключил в Сутейске мир с ляхами. Вскоре после этого – далёкий поход в Чешский лес, когда он взял тысячу гривен дани, а потом снова поездки: из Турова в Переяславль, из него – в Новгород, в Смоленск. Верхом, по лесным тропам, под дождём, а в зимнюю стужу – на санях, на которых по снегу везде можно проехать.

Отец стал княжить в Чернигове. Он тоже приехал туда в гости и угощал проживавшего в Чернигове Олега вкусными обедами на Красном дворе. Тогда-то он и дал отцу в залог за неверного князя те самые триста золотых гривен. Тогда же, зимою, половцы пожгли Стародуб, и он во главе черниговцев и союзных половцев взял на Десне в плен двух ханов, Асадука и Саука, а воинов их перебил до единого человека.

Глядя в тёмный потолок, старый Мономах вспоминал прежние походы и всё, что случалось во время поездок и схваток с врагами, во время погони за половцами в беспредельных степях. Всё перемешалось в его воспоминаниях: дым и шум половецких становищ, заплаканные пленницы, чудовищные верблюды, а над всем этим – пушистые ночные звёзды. Битвы под Стародубом и Ростовом. Сражения с половецкими ханами. Боняк, Урусоба, Лепа, Тугоркан. Снова походы и ловы. Двадцать раз без одного он заключал мир с половцами, двести ханов изрубил, предал смерти или потопил в реках, а некоторых отпускал из оков за большой выкуп. Ещё походы – на Дон и за Супой, не считая поездок к отцу в Киев, которые он проделывал за один день, до вечерни. Всего таких путей было сто.

Во время этих путей и трудов, в походах и на ловах, Мономах никогда не давал себе отдыха и покоя. Не полагаясь на посадников и бирючей, он сам всюду устанавливал порядок, в доме и у конюхов, заботился о ястребах и соколах и самолично наблюдал за церковными службами.

И на третий день недуг не оставил старого князя. С утра пошёл мелкий снег, на дворе, широком, как поле, крутилась метель, и Мономах поопасался выходить из тёплой горницы. Ярополк и сноха ухаживали за болящим, уговаривали поесть того или другого, предлагали самые вкусные яства. Но князь, прикрывшись по воинской привычке стареньким полушубком, лежал в постели и от всего отказывался, как это делают псы, когда болеют. Ещё раз он оказался прав – на четвёртый день недуг оставил его, и, одевшись потеплее, Мономах взял в руки высокий жезл из чёрного дерева с серебряным шаром, спустился по каменным ступеням крыльца. Посох гулко стучал по полу, на лестнице звук его стал другим…

Ярополк последовал за отцом и вместе с ним некоторые бояре, желая оказать старому князю честь. Но Мономах не оглядываясь махнул на них рукой в красной меховой рукавице, требуя, чтобы они оставили его одного, и прошествовал в одиночестве к храму Успения, который воздвиг на собственные средства. Озабоченный сын остался стоять на дворе и видел, как старик терпеливо ждал у храма, пока церковный сторож без шапки, не то из почтения к князю, не то в спешке, и в длинной рубахе, без полушубка, звенел ключами, открывая обитую железом дверь. Мономах снял бобровую шапку и, перешагнув через порог, исчез во мраке притвора, а привратник побежал к воротам княжеского двора, может быть, за священником Серапионом или предупредить епископа Лазаря о прибытии великого князя в церковь.

В Успенской церкви за престолом находилась икона, написанная прославленным художником Алимпием, ещё в детстве отданным учиться этому искусству у греческих зографов, в дни князя Всеволода пришедших на Русь из Царьграда при печерском игумене Никоне. При этом настоятеле Алимпий и очутился в монастыре ещё отроком. Когда греки расписывали монастырскую церковь, он растирал для них краски на мраморной доске и внимательно наблюдал, как трудятся иконописцы, но вскоре превзошёл в этом деле своих учителей, и все в Киеве удивлялись красоте его икон. Алимпий горел желанием изобразить на доске тот небесный мир, какой таился в его душе. Так, взяв в руку кисть, он создал икону, похожую на печальный и прекрасный сон. На ней можно было видеть Марию, лежащую на одре, и вокруг ложа склонившихся к ней со скрещёнными на груди руками апостолов и пророков. Выше их витали в небесах крылатые ангелы. Богородица лежала в белых одеждах, в голубом мафории на голове, окружённая как бы тройной, жёлто-зелёно-розовой радугой, а над нею склонялось в печали дерево с пурпуровыми райскими цветами. Иконы Алимпия были полны такой прелести, что людям представлялось, будто их пишут для него ангелы. Мономах приобрёл некоторые из них, за дорогую цену, когда на Подоле сгорела церковь, где они находились. Иконы удалось вынести из огня, и Владимир одну послал в недавно построенную каменную церковь в Ростове, другую – в храм Успения в Переяславле.

Об Алимпий ходили удивительные рассказы. По-видимому, этот человек был не от мира сего. Порой более ловкие монахи пользовались его простотой и обманывали художника, беря деньги у мирян якобы с тем, чтобы уплатить Алимпию за труд, а на самом деле присваивая их себе и даже требуя, чтобы заказчик дал ещё более серебра. Однако всё раскрылось, и эти обманщики и пьянчужки были с позором изгнаны из монастыря.

Был такой случай. Однажды в Печерскую церковь залетел голубь и метался под сводами, ища выхода. Он то бился за алтарной преградой, то, изнемогая от безумного хлопанья крыльев, садился где-нибудь, а потом снова порхал под самым куполом. Монахи принесли лестницу, чтобы поймать птицу, и кричали, взбираясь по перекладинам:

– Ловите его! Ловите!

Но голубь в конце концов улетел в открытое окно и скрылся, но после этого в монастыре распространился слух, что этот голубь вылетел из уст Христа, нарисованного Алимпием.

Мономах прошёл за ограду алтаря и полюбовался на икону. Она всё так же была полна странного очарования, хотя за эти годы несколько потемнела от свечной копоти. Мономах смотрел на произведение художника и удивлялся способности человека создавать при помощи кисти и красок подобные картины, и у него обильно потекли слёзы из глаз.

Однажды он имел случай разговаривать с Алимпием. Художник оказался монахом довольно необычного вида, с растерянной улыбкой, с довольно нелепой бородой, с глазами, устремлёнными куда-то вдаль, через голову собеседника. Князь спросил тогда, глядя на незаконченную икону, на которой уже рождались смутные образы людей, розовых зданий и тёмно-зелёных деревьев:

– Откуда у тебя всё это?

Монах в одной руке держал кисть, в другой – горшочек с киноварью. На лице у него светилась какая-то детская радость. Он проговорил:

– А я не знаю. Сам не могу постичь.

Алимпий поставил глиняный горшочек на стол и положил руку на то место у себя на груди, где бьётся человеческое беспокойное сердце, и Мономах подумал, что, может быть, в нём и заключены те сокровища, какие иконописец выражает в светлых красках, а певец, под звон золотых струн, в стихах о Перуне и его голубых молниях.

Старый князь явился в церковь с другим намерением на уме и быстро прошёл в левый придел. Там можно было спуститься по каменной лесенке в усыпальницу. Заботами епископа Ефрема в храме устроили печи, чтобы согревать воздух, но когда Мономах прикоснулся к мраморной гробнице Гиты и погладил гладкую поверхность камня, он пронзил его руку смертным холодком. Под этой великолепной тяжестью лежала женщина, любившая его и целовавшая в соловьиные переяславские ночи. Что же ныне осталось от неё? Может быть, жалкая горсть праха, пожелтевший череп с оскаленными зубами, пепел одежд и красные шарики любимого ожерелья, с которым Гита просила похоронить её. Он подарил эту вещь своей невесте в первый день знакомства, когда она приплыла из Новгорода под охраной князя Глеба, которого тоже давно уже не было в живых. Где теперь красота княгини, горячее дыхание и радостный голос? Только в воспоминаниях других людей, ещё живущих на земле. Перестанет биться его сердце, и тогда погаснет навеки и то, что осталось от её прелести в памяти мужа. Странно и печально было думать об этом.

Когда молодая супруга выезжала с ним зимою на ловы или в какой-нибудь далёкий путь, она носила розовую шубку с горностаевой опушкой и шапку из серебряной парчи. Такой он и вспоминал Гиту всегда, разрумянившуюся на морозе, с белыми зубами. Всё казалось милым ему в молодой супруге. Даже то, как она ела хлеб, макая его в миску с мёдом.

Мономах постоял ещё долгое время у гробницы, вспоминая сладостное прошлое, потом вздохнул и подошёл к тому месту, где был похоронен под каменной плитой сын Святослав, чтобы поклониться и его праху. Совсем ребёнком он отдал этого сына заложником половецким ханам. Славята убил Китана и привёз Святослава, закутанного в красный плащ, в Переяславль, а Ольбер застрелил стрелой Итларя. В глазах мальчика застыл ужас от всего, что ему пришлось увидеть в ту страшную ночь. С тех пор он рос болезненным и слабым и преждевременно покинул землю. Мономах пожалел, что и другой сын, убитый в сражении под Муромом, не лежит здесь, а покоится в далёком Новгороде, в Софии, с левой стороны. Лучше бы и ему самому лечь рядом с Гитой и всей семьёю ждать, когда раздастся звук архангельской трубы. Но обычай требовал, чтобы его, великого князя, хоронили в киевской Софии.

У дверей храма уже собралось много народа. Ярополк беспокоился, почему так долго не выходил отец из церкви, и священник Серапион заглядывал в темноту здания, прикрывая ладонью глаза, но не осмеливаясь переступить порог. Вдруг явился епископ Лазарь, предупреждённый о посещении великим князем церкви Успения. Под соболиной шубой иерарх носил мантию василькового цвета. Так называемые «источники» на ней были вышиты белым и жёлтым шёлком, а первосвященнические скрижали на груди сделаны из красного скарлата с серебряными украшениями. На голове у Лазаря епископская шапка из малиновой шёлковой ткани с золотыми херувимами и белой меховой опушкой. По сравнению с этим пышным одеянием простой полушубок Мономаха и его старенькая шапка из потёртого меха казались одеждой смерда. Епископ получил мантию в наследство от своего знаменитого предшественника Сильвестра, скончавшегося два года тому назад. Это он прославлял Мономаха в летописном своде, который читался от Тмутаракани до Ладоги, где были вдохновенно описаны деяния князя и судьбы русских людей.

Сбросив шубу на руки пономаря, епископ Лазарь вошёл в церковь и, постукивая посохом, спустился в усыпальницу. Мономах поднял голову, услышав шорох шёлковой мантии. Епископ благословил его со слезами на глазах, точно предчувствуя, что приближается расставание с этим великим человеком, которого книжники дерзали называть царём. Но взор князя непрестанно обращался во время тихой беседы к гробнице, где покоилась супруга, и когда Лазарь умолк, он спросил его:

– Поистине ли мы все восстанем из гробов? Увидим ли мы ушедших ранее нас?

Епископ отпрянул, поражённый таким сомнением.

– Мы все восстанем из праха…

Князь вздохнул и стал подниматься по лесенке. Ничего другого ему и не мог сказать епископ. Об этом он сам читал в разных книгах. Однако ему приходилось читать о людях, которые думали, что участь всякого человека подобна участи подохшего пса и ничем не отлична от неё. Еретики они или невежды? На сердце лежал тяжёлый камень. На одно бы только мгновение увидеть Гиту, чтобы сказать ей:

«Я не забыл о тебе, помню и всё храню в памяти».

Он сказал бы ей ещё:

«Вот и я пришёл к тебе!»

«Что же делается у вас на земле?» – спросила бы она, простирая к нему руки с супружеским целомудрием.

«Всё по-прежнему на земле».

«Светит ли солнце?»

«Светит».

«И всё так же серебряные реки текут?»

«И серебряные реки текут».

«И птицы поют в дубравах?»

«И птицы поют».

«Приди же ко мне», – сказала бы она, обнимая его седую голову нежными руками, ибо покинула землю молодой.

Но разве это возможно?

Мономах смахнул слезу рукой и с лестницы посмотрел в тёмный провал, где осталась лежать Гита под холодным мрамором. Он видел в битвах рассечённые на части тела, отрубленные саблей человеческие головы, белые людские кости в степи, омытые дождями. Всё это восстанет в день страшного судилища? Или воскреснут только христиане, а половцы останутся лежать в бурьяне до скончания века? Почему же епископ отворачивает свой лик, говоря с уверенностью о воскресении?

Мономах вышел из церкви и огляделся по сторонам. Снег после церковного мрака резал глаза белизной. Надо было бы осмотреть и проверить клети и погреба, медуши и конюшни, чтобы убедиться, хорошо ли ведёт хозяйство его сын Ярополк, и в случае надобности помочь ему советом или даже отеческим внушением. Но как будто бы всё находилось в порядке. На прочных дверях висели тяжёлые железные замки. Всюду бежали тропы по снегу, и это говорило, что здесь не ленятся. У ворот княжеского двора стоял страж в медвежьей шубе. Созерцание Алимпиевой иконы и час, проведённый у гробницы супруги, наполнили душу князя печальным умилением, и не хотелось расточать сердце на пустые житейские заботы.

37

Это произошло во время возвращения из далёкой поездки в древлянские дебри. Как почти все дороги на Руси, путь в Киев проходил через лес. Они торопились домой с княгиней, потому что из Переяславля приходили тревожные вести. Гита чувствовала себя больной, жаловалась на сильную головную боль. Стояла поздняя осень. Ночь выдалась такая тёмная, что отроки не видели наконечников своих копий. Не переставая шёл дождь. Мономах и его спутники ехали верхами, и он изредка обменивался несколькими словами с продрогшей до мозга костей женою. Душа князя была полна тревоги.

На ночлег остановились в большом селении, куда прибыли из-за плохой дороги в полночь. Люди спали в бревенчатых, вросших в землю хижинах. Скучно лаяли собаки. Когда отроки стали стучать кулаками в двери в поисках подходящего ночлега для князя и его супруги, повсюду началась суета. Жители спросонья думали, что неприятель пришёл на Русь. В конце концов удалось кое-как устроиться в избушке, более приглядной, чем остальные. Княгиню уложили поскорее посреди низкого помещения, отроки принесли для постели охапки душистой соломы. Гита, как ребёнок, прижалась к мужу, но стонала, жалуясь на боли в голове, порой страдальчески сжимала её руками.

Мономах послал одного из отроков поискать в селении какую-нибудь знахарку, за неимением ничего лучшего. Потому что найти в этой глуши учёного сирийского врача не представлялось никакой возможности. Спустя некоторое время в избу привели среди ночи страшную старуху. Седые косматые волосы свешивались ей на морщинистое лицо. При свете зажжённой свечи среди этих морщин мелькал в острых глазах странный огонёк. Было в этой женщине что-то птичье: когтистые пальцы, привычка смотреть одним глазом – правым в одну сторону, левым в другую.

«Колдунья…» – подумал князь.

Но разве может помочь даже ведьма, если недуг гнездится где-то в самом существе человека, в его непонятных внутренностях? Старуха пошептала над деревянным корцом воды и дала пить болящей, отстраняя рукой князя, у которого на груди висела на золотой цепочке гривна с изображением крылатого архангела. Знахарка, видимо, опасалась, что церковное изображение может лишить её снадобье врачебной силы. Змеевик привезла с собою его мать, гречанка Мария, одинаково верившая в троицу и в заклинания, и он носил эту драгоценность как память о своей родительнице, хотя не любил украшать себя ожерельями и перстнями.

Гита сама вешала этот талисман на шею мужу, надеясь, что он убережёт Владимира от вражеской стрелы и всякого злого умышления. Три года спустя он потерял гривну, когда охотился на реке Белоусе, недалеко от Чернигова. Все поиски пропавшей вещи не привели ни к чему, гривна осталась лежать под каким-то кустом на вечные времена.

Мономах склонялся к больной жене, надеясь прочитать на её лице, что недуг не представляет смертельной опасности, и тогда гривна свешивалась на цепи. На одной стороне круглого талисмана был изображён архангел, державший в руке лабарум, или древнее римское знамя, а в другой – яблоко, увенчанное крестом. Вокруг шла греческая надпись. Мономах достаточно знал по-гречески, чтобы прочитать её, эти несколько слов молитвы. На обороте златокузнец выбил таинственное женское существо. Женщина была нагая. Вместо рук у неё росли ушастые змеиные головы, а ноги закручивались как змеиные хвосты. Учёный митрополит Никифор объяснил князю, по его просьбе, что она является символом страшного внутреннего недуга, который поражает то печень, то чрево, когда всё гниёт в человеке. Носящий подобную гривну будет навеки избавлен от болезней. Вокруг страшного чудовища виднелась славянская молитвенная надпись, и её охватывала греческая, заключавшая в себе заклятие человеческого нутра, его сокровенных тайн. В древней бессмысленности заклятия чувствовалось предупреждение, угроза, нечто сатанинское, и в то же время к кому он мог обратиться среди этой древлянской тьмы? Казалось, что христианский бог не имел власти в затерянной среди лесов деревне. Мономах снял цепь с себя и надел на Гиту, приподняв рукою её горячую, пышущую жаром голову.

Косматая старуха шептала древние слова на том языке, на каком в этих лесных местах говорили во времена князя Мала, о котором книжник писал, как он погубил Игоря, хотел жениться на княгине Ольге и как она обманула его, умертвив древлянских послов в ладье, а город Искоростень предав огню с помощью домашних голубей. Знахарка обеими руками сжимала почерневший от времени корец, и опять её пальцы напомнили когтистые, птичьи лапы.

– Пей! – сказала она хриплым голосом больной княгине.

Гите стало страшно. Она застонала и потянулась к Владимиру, потому что в этой тьме, на краю христианской земли, в запахе соломы и в дыму лучины муж был единственным прибежищем. Он сам хотел напоить жену, но колдунья зашипела на него, как змея.

Мономах привёз жену в Переяславль совсем разболевшейся. Тотчас поскакал отрок в Киев, держа на поводу ещё одного жеребца, чтобы немедленно доставить того сирийского врача, который лечил князя Святошу. Его звали Пётр. Гита металась на постели, раскинув пышные волосы на подушке, и что-то говорила на своём языке. Она сама уже позабыла его, а теперь вдруг вспомнила в жару. Порой она приходила в себя, с плачем обнимала мужа, когда он присаживался к ней на кровать, как будто цепляясь за земное существование.

Гита умирала… Между тем с часу на час ждали прибытия врача. На дворе стояла глубокая осень, дороги стали непроезжими, дождевые потоки сносили мосты, перевозы перестали действовать. Но Мономах надеялся, что на коне врач приедет скорее, чем в тяжёлой ладье, и послал за ним конного человека. И вот он опаздывал, а жизнь уже угасала в молодом и прекрасном теле супруги. Истекали её последние часы на земле. Пальцы Гиты, сжимавшие руку мужа, уже слабели с каждой минутой.

– Как ты останешься без меня?.. – тихо прошептала она.

Мономах склонился к умирающей, всё ещё не веря, что она покидает его навеки, прижался губами к раскалённым, как пустыня, устам.

Но дыхание Гиты становилось трудным, и сознание покидало её. Как во сне она увидела близко от себя золотую чашу. Лязгнула лжица… Священник Серапион произносил какие-то слова… Последняя мысль была о том, чтобы поскорее, пока не поздно, найти руку Владимира.

– Супруг мой!

Перед вечерней она испустила последний свой вздох, и голова бессильно упала на плечо. Тогда этот мужественный человек зарыдал, как ребёнок. В горницу торопливо вошёл епископ в васильковой мантии и остановился, увидев, что он опоздал со своим желанием прочитать напутственные молитвы. Как раз в это время врач ворвался в городские ворота и, вцепившись в гриву разъярённого жеребца, топча всех на узкой улице, помчался к княжескому двору, и взволнованные люди бежали вслед за ним, размахивая руками и крича, чтобы он торопился, хотя Пётр и без того знал, что дорого каждое мгновение. Ещё не слыша женского рыдания, наполнившего весь дом, сириец взбежал по ступеням, провожаемый взглядом отрока, уводившего коней, покрытых пеной от быстрого бега.

– Приехал, светлый наш князь, – сказал врач, тяжело переводя дыхание.

Мономах, вытирая красным платком слёзы, которые невозможно было остановить, с горечью сказал:

– Теперь уже поздно! Её нет больше с нами!

Он смотрел в оконце, за которым шёл дождь. Потом прибавил:

– Почему ты так замедлил?

Около усопшей княгини пристойно суетились женщины, убирая её холодеющее тело. Они зажгли свечи, и пресвитер Серапион уже читал глухим голосом Псалтирь:

– «Начальнику хора… Как лань желает к потокам воды, так желает душа моя к тебе, боже!»

Князь опустился на колени у одра смерти и смотрел на мертвенно-бледное лицо, такое близкое и в то же время такое далёкое, уже пребывающее в ином мире. Ему казалось, что всё это только снится. Не может быть, чтобы нить, связывающая их, порвалась безвозвратно. Вот губы Гиты снова зашевелятся, раскроются в улыбке, затрепещут ресницы, блеснут зелёным морем глаза… Но всё оставалось мёртвым и беззвучным, как камень. На дворе долбили дубовую колоду, чтобы приготовить для умершей княгини достойную домовину. Её не могли разбудить даже эти печальные и мерные удары секиры.

Всю ночь однообразно звенела секира. Наутро Мономах своими сильными руками положил лёгкое тело супруги во гроб, уже обитый серебряной парчой, предназначенной на то, чтобы сделать из неё ещё одно платье, но нашедшей другое применение. И все даже в последнем жилище умершей любовались её чертами, а Мономах не отходил от неё ни на один шаг, то гладил волосы усопшей, украшенные константинопольской жемчужной диадемой, извлечённой для такого печального случая из таинственного ларя, то поправлял складки её платья.

Наступил второй вечер после смерти Гиты, солнце уже склонялось к закату. Палата была наполнена фимиамным дымом. Даже не сняв мокрое от дождевых капель корзно, сквозь толпу молящихся пробирался Ольбер Ратиборович, и лицо у него было озабоченным, но не смертью княгини, а по какой-то другой причине. Этот человек равнодушно относился к тому, что люди умирают, хотя перекрестился перед гробом. Он стоял около князя, мял лисью шапку в нетерпении, видимо торопясь сообщить нечто чрезвычайно важное.

Мономах заметил это и шёпотом спросил:

– Что надобно тебе от меня, Ольбер?

Воевода зашептал, из почтения к усопшей прикрывая рот шапкой:

– Плохие вести привёз тебе, князь!

Теперь сам епископ в васильковой мантии читал нараспев:

– «Утомлён я воздыханиями моими, каждую ночь омываю ложе моё слезами…»

Мономах с перекосившимся лицом преклонил ухо к словам дружинника.

– Половцы Сулу перешли.

Князю показалось, что небеса обрушили на него все земные несчастья. Половцы перешли Сулу! Он шепнул:

– Как могло случиться такое? Река разлилась от осенних вод.

– Половецкие кони плавают, как рыбы. Сам знаешь.

Мономах обдумывал положение, прикидывал в уме расстояния и длительность конных переходов, оторвавшись на минуту от своего горя. Потом тихо сказал, беря дружинника за рукав:

– Возьми немедля отроков…

Но Ольбер в крайнем волнении не дал даже ему закончить свою речь:

– Не хотят отроки без тебя идти.

– Как! Разве не знают они, какое горе меня посетило и в какой печали нахожусь в этот час?

Мономах нахмурил брови, и глаза его метнули грозную молнию. Неповиновение воинское надо жестоко покарать…

– Они говорят… – зашептал Ольбер Ратиборович.

– Что говорят?

– Они говорят: «Нас сотни, а половцев тысячи. Надо, чтобы князь с нами выступил. Хотим умирать у него на глазах».

– А где Дубец?

– Дубец эту весть передал.

– Был на Суле?

– Говорит, на добрых конях идут. Уже Кснятин загорелся.

– Откуда приближаются?

– От Псёла, минуя Хорол. Надо навстречу врагам идти, пока они ещё не за Супоем.

Князь ясно представил себе, что случится, если пропустить половцев за эту реку. Тогда опять запылают многочисленные русские селения. Враги рассыплются по Переяславской земле, и тогда уже не отразить их.

Ольбер торопил:

– Нельзя, князь, медлить. Что велишь сказать отрокам?

Мономах сам понимал, что дорог каждый час. Но как покинуть умершую, оставить этот гроб? Он сказал, поникнув головой:

– Разве можно расстаться мне с нею?

Ольбер шептал ему на ухо:

– Всем известна твоя горесть. Нет для человека более печали, чем потерять навеки любимую супругу. Но дружина ждёт тебя, прежде чем обнажить сабли. Или половцы наутро Супой…

Мономах молчал, хмурясь.

– Когда хоронить будешь княгиню? – спросил Ольбер, бросая украдкой взоры на лежащую в гробу. – Если сегодня совершить погребение, то в ночь можно выступить и ещё будет время встретить половцев в поле за Супоем.

Ольбер ждал ответа.

Но князь медленно покачал головой и сказал, едва сдерживая рыдание:

– Не подобает хоронить мёртвых после захода солнца.

Ольбер понимал толк в конях и в оружии, без промаха бил стрелой врага в самое сердце, но не был сведущ в христианских обычаях. Он не знал, почему нельзя хоронить мертвецов в любое время. Это явно отражалось у него на лице. Князь с печалью объяснил ему:

– Если мы опустим покойницу в могилу в ночном мраке, то она уже не увидит свет солнца до воскресения мёртвых.

Воевода вздохнул не без досады.

– Вели выступать без тебя, князь!

– Выступай! Скажи Илье и отрокам, что завтра нагоню дружину на Супое, – сказал Мономах, вытирая слёзы на глазах.

Ольбер, сжав зубы, потому что страшное время подходило, и прижимая шапку к груди, стараясь не греметь мечом, бившимся у бедра, на носках покинул палату.

Это было единственный раз, когда дух князя не выдержал испытания и он преклонился перед постигшим его горем. Никогда ещё не случалось, чтобы Мономах уклонялся от воинского долга ради человеческой слабости.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю