355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Николай Гоголь » Текст книги (страница 22)
Николай Гоголь
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:23

Текст книги "Николай Гоголь"


Автор книги: Анри Труайя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 40 страниц)

Глава VI
Борьба за «Мертвые души»

В начале октября 1841 года Гоголь прибыл в Санкт-Петербург. Как обычно, он остановился у Плетнева, который тут же сообщил ему обо всем, что произошло в столице за последнее время. Повесть Кукольника «Сержант Иван Иванович» не понравилась императору, поскольку в ней представители высшего общества, исполненные пороков, противопоставлялись простым бедным людям, преисполненным добродетелями. Шеф жандармов, Бенкендорф, сделал строгое внушение автору, а цензоры получили приказ повысить бдительность при ознакомлении с рукописями. Казалось, что вообще атмосфера в городе стала более тягостной, чем в прошлом году. Беспокоясь за судьбу произведения, которое он привез с собой, Гоголь решил посоветоваться со своей близкой знакомой Александрой Осиповной Смирновой. Но она отвечала очень уклончиво на все расспросы о важных событиях, зато очень охотно пересказывала светские сплетни. От нее он узнал, что роман Николая I и фрейлины Нелидовой находится в самом разгаре, что все друзья императрицы этим удручены, к тому же императрица худеет прямо на глазах, что старый граф М. Ю. Вильегорский крупно играет в вист с графом К. В. Нессельроде и князем Лобановым, что сама она собирается уезжать за границу… Слушая ее, Гоголь чувствовал, как тает его желание надолго остаться в столице. К тому же дождь и ветер словно сговорились изгнать его. Пять дней понадобилось для того, чтобы увидеться с Прокоповичем, обговорить с ним издание своего «Собрания сочинений», убедиться, что В. Г. Белинский по-прежнему остается его другом, – и он уезжает в Москву.

Некто П. И. Пейкер, узнав из подорожной, что он не только едет в одной почтовой карете, но и сидит в одном купе с Гоголем, захотел завязать с ним беседу. Но Гоголь уверил его, что его зовут Гогель, что он не имеет ничего общего со знаменитым писателем, что он только что потерял своих родителей и что он намерен предаваться своим горестным переживаниям в полном молчании. После чего, подняв воротник шинели, он отвернулся от несносного соседа. Несколько дней спустя Гоголю довелось встретиться у общих друзей с этим самым Пейкером, который, поняв, что это была мистификация, почувствовал себя оскорбленным.[300]300
  С. Т. Аксаков. История знакомства. С. 51.


[Закрыть]

Вновь увидев Москву, с ее разноцветьем домов, привычным беспорядком и добродушием, наслаждаясь ее небом, отливающим нежными, изменчивыми красками осени, перезвоном ее церковных колоколов, Гоголь сразу почувствовал, что не зря приехал. Он снова жил в доме Погодина на Девичьем поле. Бледное осеннее солнце заглядывало в его окна, из которых открывался вид на открытое поле. Не было слышно никакого шума от карет или дрожек. В доме ничего не изменилось, а между тем, казалось, что там царит необычное напряжение, словно хозяин впервые был недоволен своим гостем. Вероятно, М. П. Погодин все еще не мог простить отказ Гоголя сотрудничать в журнале «Москвитянин». Ну что ж! В конце концов он поймет и смирится!

18 октября Гоголь появился в доме Аксаковых, которые встретили его с великой радостью. Он чувствовал себя более спокойно и непринужденно в их простом, просторном деревянном доме, где было полно народа, чем в величественном особняке Погодиных, где каждый предмет мебели являлся музейной ценностью. У Аксаковых от него никто ничего не требовал, с ним все были ласковы без всякой задней мысли, его любили со всеми его недостатками, в то время как у Погодиных он все время чувствовал себя должником. Хотя ведь и действительно, он еще не вернул ни копейки из тех шести тысяч рублей, которые М. П. Погодин одалживал ему понемножечку; впрочем, возвращение этого суммарного долга было лишь вопросом времени. Несмотря на ту радость, которую Аксаков испытывал от возвращения Гоголя, он с грустью отмечал те перемены, которые произошли и в его наружности, и в его нраве.

«… он стал худ, бледен, – писал Аксаков, – и тихая покорность воле Божией слышна была в каждом его слове: гастрономического направления и прежней проказливости как будто не бывало».

В то время Гоголь не мог думать ни о чем, кроме напечатания «Мертвых душ». В доме Погодина он прочел последние пять глав самому М. П. Погодину, С. Т. Аксакову и его сыну Константину. После чего Аксаковы от восторга не могли вымолвить ни слова. Зато Погодин утверждал, что содержание «поэмы» не двигается вперед, что автор «выстроил длинный коридор, по которому ведет своего читателя вместе с Чичиковым и, отворяя двери направо и налево, показывает сидящего в каждой комнате урода». Аксаков, возмущенный, хотел заступиться за произведение Гоголя, но тот прервал его. «Сами вы ничего заметить не хотите или не замечаете, – сказал он ему, – а другому замечать мешаете!» И он продолжал слушать, и очень внимательно, упреки своего хулителя.

Впрочем, он не внес существенных изменений в свое произведение. Он просто занялся отработкой деталей: последняя отделка, тщательная, беспощадная. Рукопись, переписанная когда-то набело В. А. Пановым, затем П. В. Анненковым, была испещрена поправками, добавлениями. Необходимо было переписать ее еще раз. Наняли переписчика и приказали ему работать как можно быстрее.

Пока тот работал, М. П. Погодин снова стал требовать чего-нибудь новенького для своего журнала. Высокий, худой, с суровым лицом, вечно надутыми губами, густыми бровями, он пугал Гоголя раскатами своего громкого голоса. Будучи человеком властным и ограниченным, он не умел оказывать услуги бескорыстно. Если уж делать друзьям добро, то только на основе взаимности, то есть одолженный им человек должен отблагодарить. Докуки Погодина увенчались, однако, успехом: Гоголь дал ему в журнал свою длинную, впрочем, неоконченную статью «Рим». Погодин успокоился. Он наслаждался победой. Может быть, он собирался вскоре выдвинуть новые требования? Он очень изменился с тех пор, как сделался директором этого журнала. Уважение, оказываемое ему министром народного просвещения С. С. Уваровым, вскружило ему голову. Будучи верноподданным, он выступал в защиту самодержавия и православия. Даже славянофилы называли его реакционером. А ведь славянофилы стояли на сходных позициях. Они тоже идеализировали Древнюю Русь, но считали, что именно этот путь развития ведет в будущее. Они не считали, что спасение страны в консерватизме и неподвижности, они выступали за самобытный путь развития, основанный на традициях русского народа. Полностью отвергая западно-европейский путь развития, порождающий беспорядки и революции, они критиковали западников, представителем которых был, в частности, В. Г. Белинский.[301]301
  Западники полагали, что Россия для выполнения своей исторической миссии должна вначале поучиться у Запада. Речь шла не о рабском копировании западноевропейского пути развития, но о заимствовании самого лучшего: система управления, социальные реформы, отделение церкви от государства. Напротив, славянофилы считали, что все беды страны объясняются тем, что она отвергла свои исконные духовные корни. Патриархальность, консерватизм, православие должны были, по их мнению, обеспечить самобытность России и ее превосходство над Западной Европой.


[Закрыть]

И у Погодиных, и у Аксаковых, и у Шевыревых Гоголь слышал только хулу и ругательства в адрес критика и публициста, который с некоторых пор жил в Петербурге и сотрудничал в журнале либерального толка «Отечественные записки». В их глазах В. Г. Белинский был всего лишь недоучившимся студентом, революционером, безумцем, «критиканом», для которого не было ничего святого.

Не осмеливаясь возражать им в открытую, Гоголь скрывал уважение, которое он питал к этому поклоннику его таланта. Как, думал он, можно любить политику, когда она стравливает друг с другом людей в равной степени честных и убежденных? Как только в его присутствии затрагивались социальные проблемы, ему хотелось провалиться сквозь землю. По правде говоря, ему не хотелось ссориться со своими московскими друзьями и не хотелось разрывать отношения с друзьями из Петербурга. Как и прежде, когда княгиня Волконская склоняла его к католицизму, он старался соблюсти свои интересы, не вступая в дискуссии, осторожно лавируя и умело водя всех за нос.

Наконец, «Мертвые души» были переписаны от начала до конца аккуратным чужим почерком в тетрадях на плотной белой бумаге, и Гоголь, трепеща, вручил рукопись цензору И. М. Снегиреву, профессору Московского университета, которого он считал «несколько толковее других». Тот прочел ее за два дня и объявил, что с его стороны нет никаких притязаний и он намерен разрешить ее печатать при условии нескольких незначительных поправок. Гоголь счел дело выигранным. Но он радовался слишком рано. Внезапно Снегирева охватили сомнения, он отказался от своих слов и решил подстраховаться, передав рукопись в комитет. Вероятно, он опасался, что, дав самолично разрешение на печатание, в дальнейшем станет жертвой гнева графа А. Х. Бенкендорфа или даже самого императора. Известны случаи, когда цензоров отстраняли от должности и сажали под арест за разрешение печатать даже менее крамольные рукописи. Ранее изданные произведения Гоголя говорили не в его пользу. Еще не забылось возмущение, вызванное в высшем свете его «Ревизором».

Комитет собрался и принял рукопись этого возмутителя спокойствия таким образом, словно был заранее настроен подвергнуть ее самой суровой критике. Как только занимавший место президента Голохвастов услышал название «Мертвые души», он вздрогнул и закричал тоном оскорбленной невинности: «Нет, этого я никогда не позволю: душа бывает бессмертна; мертвой души не может быть; автор вооружается против бессмертия». С великим трудом ему объяснили, что «мертвые души», о которых идет речь, – крепостные, умершие в период между двумя переписями. Уразумев это, Голохвастов снова взорвался, и на этот раз его поддержала добрая половина цензоров: «Нет, уж этого и подавно нельзя позволить!.. Это значит, против крепостного права!» Снегирев терпеливо стал уверять, что о крепостном праве и намеков нет в этой книге, что Гоголь ограничился смешным рассказом о затее одного прохвоста по имени Чичиков, который встречается с самыми разными по характеру помещиками. «Предприятие Чичикова, – стали кричать все, – есть уже уголовное преступление». «Да, впрочем, и автор не оправдывает его», – возразил Снегирев. «Да, не оправдывает, а вот он выставил его теперь, и пойдут другие брать пример и покупать мертвые души». Один из цензоров, Крылов, желая показать широту своих взглядов, доказать, что он цензор европейского толка, холодно заметил: «Что вы ни говорите, а цена, которую дает Чичиков, цена два с полтиною, которую он дает за душу, возмущает душу. Человеческое чувство вопиет против этого; хотя, конечно, эта цена дается только за одно имя, написанное на бумаге, но все же это имя – душа, душа человеческая; она жила, существовала. Этого ни во Франции, ни в Англии и нигде нельзя позволить. Да после этого ни один иностранец к нам не приедет». Тем временем другой цензор, открыв рукопись наугад, увидел, что в одном месте сказано, что один помещик разорился, убирая себе дом в Москве в модном вкусе. «Да ведь и государь строит в Москве дворец!» – сказал цензор Каченовский. Снегирев, исчерпав все аргументы, опустил голову. Бывает такой уровень глупости, что ее не пробьешь никакими доводами. После краткого обсуждения книга была объявлена запрещенною.[302]302
  Эта сцена приведена слово в слово по письму Николая Гоголя П. А. Плетневу 7 января 1842 года.


[Закрыть]

Узнав об этом, Гоголь впал в отчаяние. Он не ожидал столь решительного запрета. Мысль о том, что книга, которой он отдал столько лет своей жизни, не будет напечатана, ошеломила его. По какому праву, – спрашивал он себя, – горстка глупцов и бездарей может помешать публикации произведения, угодного Богу? Замечания цензоров, о которых он узнал со слов Снегирева, были достойны рассуждений некоторых персонажей «Мертвых душ», обдумывающих предложения Чичикова. Да, уродливые персонажи, рожденные воображением автора, имели собратьев среди его судей. Он-то полагал, что создает карикатурные образы, а получились трагические портреты, имеющие свои прототипы в реальной жизни. И что теперь делать? Убрать рукопись в стол? Нет, необходимо бороться. Поскольку в Москве дело провалилось, Гоголь решил попытать счастья в Петербурге. Но на этот раз он решил соединенными силами своих друзей обеспечить себе всю возможную официальную поддержку.

«Дело для меня слишком серьезно, – пишет он П. А. Плетневу. – У меня, вы сами знаете, все мои средства и все мое существование заключены в моей поэме. Дело клонится к тому, чтобы вырвать у меня последний кусок хлеба, выработанный семью годами самоотверженья, отчужденья от мира и всех его выгод. Другого я ничего не могу предпринять для моего существования. Усиливающееся болезненное мое расположение и недуги лишают меня даже возможности продолжать далее начатый труд. Светлых минут у меня немного, а теперь просто отымаются руки. Дело вот в чем. Вы должны теперь действовать соединенными силами и доставить рукопись к государю. Я об этом пишу А. О. Смирновой. Я просил ее через великих княжен или другими путями. Это – ваше дело…»[303]303
  Письмо Н. Гоголя – П. А. Плетневу от 7 января 1842 г.


[Закрыть]

Как раз в это время В. Г. Белинский, которого Погодин и Шевырев терпеть не могли, оказался проездом в Москве. Он остановился в доме В. П. Боткина. Гоголь не мог встретиться с ним открыто, не вызвав ропота друзей, издававших «Москвитянина». Поэтому он назначил ему свидание под условием величайшего секрета, рассказал ему о своей неудаче и попросил его отвезти рукопись «Мертвых душ» в Петербург, чтобы вручить ее князю В. Ф. Одоевскому, чьи хлопоты в отделе цензуры могли привести к успеху. Белинский охотно взял на себя это ответственное дело. Он приехал в Москву, чтобы набрать сотрудников в журнал «Отечественные записки». Сурово и страстно он упрекал Гоголя в том, что тот цепляется за небольшую группу писателей, окружающих Погодина. Его долг, долг великого русского писателя, – порвать с реакционной группой, придерживающейся «официальной народности», и со славянофилами, и присоединиться к славной группе западников. Почему бы не отдать что-нибудь неопубликованное в «Отечественные записки» как доказательство своей приверженности идеалам справедливости и свободы? Испуганный таким резким нажимом, Гоголь клялся, что отдал уже все, что можно было, в «Москвитянин», в силу давних обязательств, о чем он, впрочем, сожалеет, и что позднее, если представится возможность… Белинский сделал вид, что поверил ему.

«Очень жалею, что „Москвитянин“ взял у вас все и что для „Отечественных записок“ нет у вас ничего, – пришлось ему написать позднее, намекая на их разговор. – Я уверен, что это дело судьбы, а не вашей доброй воли или вашего исключительного расположения в пользу „Москвитянина“ и к невыгоде „Отечественных записок“. Судьба же давно играет странную роль в отношении ко всему, что есть порядочного в русской литературе: она лишает ума Батюшкова, жизни Грибоедова, Пушкина и Лермонтова – и оставляет в добром здоровье Булгарина, Греча и им подобных негодяев в Петербурге и Москве; она украшает „Москвитянина“ вашими сочинениями и лишает их „Отечественные записки“».[304]304
  Письмо В. Г. Белинского – Гоголю, 20 апреля 1842 г. из Петербурга. Письма Белинского, II, 308.


[Закрыть]

Они расстались друзьями. Гоголь, который в течение всей беседы дипломатично выказывал симпатию к западникам, круто изменил взгляды, возвратившись в дом Погодина. Он сознавал, что обязан подчеркнуто уважительно относиться к самодержавию, и это в глубине души ему даже нравилось. Но каким мучительным было это ожидание! Белинский уехал и увез с собой рукопись. Все друзья в Петербурге были уже подняты на ноги. Все знакомые должны были играть роль рычагов, которые могли бы оказать влияние на самых могущественных особ государства. А между тем ответа из столицы все не было, как и не было никаких известий, вселяющих бодрость. По слухам, рукопись переходила из рук в руки, но при этом никто ею всерьез не занимался. Обеспокоенный, Гоголь засыпает просьбами князя Одоевского:

«Я очень болен и в силу двигаюсь… У меня вырывают мое последнее имущество. Вы должны употребить все силы, чтобы доставить рукопись государю… Прочтите ее вместе с Плетневым и Александрой Осиповной (Смирновой) и обдумайте, как обделать лучше дело. Не нужно об этом деле производить огласки».[305]305
  Письмо Н. Гоголя – В. Ф. Одоевскому (между 1 и 7 января 1842 г.).


[Закрыть]

Через несколько дней новый крик души:

«Что ж вы молчите все? Что нет никакого ответа? Получил ли ты рукопись? Распорядились ли вы как-нибудь? Ради Бога, не томите».[306]306
  Письмо Н. Гоголя – В. Ф. Одоевскому от 24 января 1842 г.


[Закрыть]
Позднее, набравшись храбрости, он решает действовать сам и написал два письма: одно – князю М. А. Дондукову-Корсакову, председателю петербургского комитета цензуры, и второе – С. С. Уварову, министру народного просвещения. Оба письма были отосланы Плетневу с просьбой вручить их, когда представится такая возможность, именитым адресатам. Плетнев поступил мудро, оставив их у себя.

«Я знаю, душа у вас благородна, – писал Гоголь М. А. Дондукову-Корсакову, – и вы верно будете руководствоваться одним глубоким чувством справедливости, дело мое право, и вы никогда не захотите обидеть человека, который в чистом порыве души сидел несколько лет за своим трудом, для него пожертвовал всем, терпел и перенес много нужды и горя и который ни в каком случае не позволил бы себе написать ничего противного правительству, уже и так меня глубоко облагодетельствовавшему».

А вот что он писал С. С. Уварову:

«Никто не хочет взглянуть на мое положение, никому нет нужды, что я нахожусь в последней крайности, что проходит время, в которое книга имеет сбыт и продается, и что таким образом я лишаюсь средств продлить свое существование, необходимое для окончания труда моего, для которого одного я только живу на свете. Неужели и вы не будете тронуты моим положением? Неужели и вы откажете мне в своем покровительстве?…Почему знать, может быть, несмотря на мой трудный и тернистый жизненный путь, суждено бедному имени моему достигнуть потомства. И ужели вам будет приятно, когда правосудное потомство, отдав вам должное за ваши прекрасные подвиги для наук, скажет в то же время, что вы были равнодушны к созданиям русского слова и не тронулись положением бедного, обремененного болезнями писателя, не могшего найти себе угла и приюта в мире, тогда как вы первые могли бы быть его заступником и меценатом. Нет, вы не сделаете этого, вы будете великодушны. У русского вельможи должна быть русская душа».[307]307
  Письмо Н. Гоголя – С. С. Уварову от 24 февраля – 4 марта 1842 г.


[Закрыть]

Он решил также отправить прошение императору, пытаясь добиться какого-нибудь пособия, пусть даже самого скромного, пока не решены его проблемы. Граф С. Г. Строганов, попечитель Московского учебного округа, поддержал его просьбу, обратившись к шефу жандармов А. Х. Бенкендорфу:

«Получив уведомление от московской цензуры, что его сочинение „Мертвые души“ не может быть разрешено к печати, Гоголь решил послать его в Петербург. Я не знаю, что ожидает там это сочинение, но это сделано по моему совету. В ожидании исхода Гоголь умирает с голоду и впал в отчаяние. Я нимало не сомневаюсь, что помощь, которая была бы оказана ему со стороны его величества, была бы одной из наиболее ценных».[308]308
  Письмо графа С. Г. Строганова графу А. Х. Бенкендорфу, 29 января 1842 г.


[Закрыть]

Граф А. Х. Бенкендорф составил доклад императору, напомнив, что Гоголь[309]309
  В своем докладе А. Х. Бенкендорф писал «Гогель».


[Закрыть]
«известен многими своими сочинениями, в особенности комедией своей „Ревизор“. И в заключение он написал: „Осмеливаюсь испрашивать всемилостивейшего вашего величества повеления о выдаче в единовременное пособие пятьсот рублей серебром“.[310]310
  Что составляет приблизительно 1660 рублей ассигнациями.


[Закрыть]
На полях доклада император начертал слово: „Согласен“.

Получив деньги, Гоголь воспрянул духом: власти относились к нему снисходительно, поскольку царь пришел ему на помощь. Эта первая милость предвещала и вторую, более важную: разрешение напечатать „Мертвые души“. Но из Петербурга по-прежнему не было известий. Дома Погодин становился все более назойливым и требовательным. Поскольку кто-то проговорился, что Гоголь тайком, по секрету, встречался и о чем-то беседовал с Белинским, он не мог ему простить этого „предательства“. В глубине души он полагал, что, сделав Гоголю так много добра, он имеет полное право распоряжаться в свою пользу его талантом. Без всяких церемоний он одолевал его все новыми и новыми просьбами писать в издаваемый им „Москвитянин“, и тот, измученный, прекращал разговор. В конце концов они стали стараться встречаться только за обеденным столом, а общались с помощью записок, которые лакей носил из комнаты в комнату, бегая с этажа на этаж. Сотни практических вопросов – приглашение к обеду, плата переписчику, работа с корректурными листами – были решены таким образом в нескольких кратких и сухих словах. Но даже более важные события объявлялись и обсуждались таким же образом – так было удобнее. Погодин царапал на листке бумаги: „Знаешь ли ты, что Бог даровал мне сына, а тебе крестника?“ И Гоголь отвечал на обороте того же листка: „Поздравляю тебя от всей души и от всего сердца. Да благословит его Бог“.[311]311
  Записка от 24 февраля 1842 г. Речь идет о рождении третьего сына Погодина, Ивана.


[Закрыть]

Наконец, из Петербурга пришла весточка. В письме Белинского Щепкину говорилось, что дело сдвинулось с мертвой точки. Князь Одоевский вручил рукопись графу Вильегорскому, который не смог встретиться с министром внутренних дел, но тотчас же принялся обхаживать цензора Никитенко. Этот последний, ознакомившись с „Мертвыми душами“, заявил, что он готов дать разрешение, но требует сделать около тридцати поправок, а также выбросить целый эпизод под названием „Повесть о капитане Копейкине“. Вскоре пришло письмо от Плетнева, которое подтвердило эту хорошую новость. А затем пришло письмо от самого Никитенко:

„Без сомнения, вы уже получили вашу рукопись „Мертвые души“… Сочинение это, как видите, прошло цензуру благополучно; путь ее узок и тесен и потому неудивительно, что на нем осталось несколько царапин и его нежная роскошная кожа кой-где поистерлась… Совершенно невозможным к пропуску оказался эпизод Копейкина – ничья власть не могла защитить его от его гибели“.[312]312
  «Русская старина», август 1889 г.


[Закрыть]

Сначала Гоголь почувствовал себя бесконечно счастливым, так, словно близкий ему человек на его глазах избежал бы смерти. Затем, успокоившись относительно главного, он принялся стенать по поводу второстепенных вопросов. Уничтожение „Повести о капитане Копейкине“ он воспринял так, словно резали по живому.

„Это одно из лучших мест в поэме, – писал он Плетневу, – и без него – прореха, которой я ничем не в силах заплатать и зашить. Я лучше решился переделать его, чем лишиться вовсе. Я выбросил весь генералитет. Характер Копейкина означил сильнее, так что теперь видно ясно, что он всему причиною сам и что с ним поступили хорошо“.[313]313
  Письмо Н. Гоголя – П. А. Плетневу от 10 апреля 1842 г.


[Закрыть]

Плетнев передал эти новые листы переделанного „Копейкина“ цензору А. В. Никитенко, сопроводив их следующим письмом: „Ради Бога, помогите Гоголю, сколько возможно. Он теперь болен, и я уверен, что если не напечатают „Мертвых душ“, то и сам умрет. Когда решите судьбу рукописи, то, не медля ни дня, препроводите ко мне для доставки страдальцу. Он у меня лежит на сердце, как тяжелый камень“.[314]314
  Письмо П. А. Плетнева, адресованное А. В. Никитенко, от 12 апреля 1842 г.


[Закрыть]

Сам же Никитенко вот что написал в своем личном дневнике: „Ситуация в нашей литературе наводит на меланхолию… Таланты у нас не исчерпаются… Но как же они будут писать, когда им мешают мыслить?“[315]315
  «Русская старина», 1889 г., книга 9, и «Гоголь в Москве» Земенкова.


[Закрыть]

Под влиянием А. В. Никитенко цензурный комитет проявил снисхождение. Образ Копейкина в новом варианте являл собой уже не солдата, бунтующего против несправедливости, но простого разбойника, презренную, вульгарную личность – что свидетельствовало о похвальном старании автора подчиниться требованиям общественной морали.[316]316
  Разумеется, в последующих изданиях «Мертвых душ» был восстановлен первоначальный вариант.


[Закрыть]
Отныне уже не было препятствий для напечатания всего произведения.

Все же на первой странице рукописи над заголовком „Мертвые души“, написанном рукою Гоголя, Никитенко приписал своей рукой: „Похождения Чичикова, или…“, чтобы смягчить мрачный оттенок, а может быть, и подрывной дух первоначального названия.

Гоголь покорно согласился с этим дополнением и сам нарисовал обложку книги для типографского издания. Он написал мелкими буквами заголовок, которого требовали цензоры: „Похождения Чичикова“, поставил крохотное „или“, жирным шрифтом изобразил свой собственный заголовок: „Мертвые души“,[317]317
  В современных изданиях сохраняется двойное название.


[Закрыть]
а ниже огромными белыми буквами на черном фоне изобразил слово „Поэма“. Таким образом он надеялся внушить своим будущим читателям мысль о том, что его произведение носит эпический характер. Он хотел, чтобы они воспринимали это повествование как вселенскую песнь, как сказание, в духе Гомера или Данте, нечто вроде русской „Илиады“ или же „Божественной комедии“ народа степей. Чтобы лучше их в этом убедить, он окружил заголовок, имя автора, дату (1842 год) массой мелких рисунков, так или иначе связанных с содержанием книги. Множество черепов с пустыми глазницами, тройка в туче пыли, деревенская изба и колодец с журавлем, бутылки, рюмки, бочки, окорока, рыба, все, что символизирует радость жизни вперемешку с символами смерти.

Оставалась материальная проблема издания. Денег у Гоголя не было. Погодин, ворча, словно медведь, согласился достать бумагу. Было решено печатать книгу в долг в „Типографии Университета“. Тираж предполагался более чем скромным. На рукописи, на которой стояло разрешение цензуры, Гоголь написал: „Печатать на бумаге, поставленной мною, в количестве 2400 экземпляров“.

И началась поправка корректур, которая шла медленно, поскольку автор стремился к совершенству. Ему бы требовалось, – полагал он, – полное спокойствие, чтобы довести это дело до конца. Но все его терзали со всех сторон. Белинский обращался к нему из Петербурга с просьбой дать „хоть что-нибудь“ в „Отечественные записки“.

„Отечественные записки“ теперь единственный журнал на Руси, – писал он, – в котором находит себе место и убежище честное, благородное и – смею думать – умное мнение, и что „Отечественные записки“ ни в каком случае не могут быть смешиваемы с холопами села Поречья.[318]318
  Намек на хвалебную статью о селе Поречье, владении С. С. Уварова.


[Закрыть]
Но потому-то, видно, им тоже счастье; не изменить же для „Отечественных записок“ судьбе своей роли в отношении к русской литературе!.. Вы у нас теперь один, – и мое нравственное существование, моя любовь к творчеству тесно связаны с вашею судьбою; не будь вас, – прощай для меня настоящее и будущее в художественной жизни нашего отечества: я буду жить в одном прошедшем…»[319]319
  Письмо В. Г. Белинского – Гоголю от 20 апреля 1842 г.


[Закрыть]

Взволнованный этими похвалами, Гоголь не осмелился все же подвергнуть себя неприятностям, ответив ему непосредственно. И почему это так получилось, что он должен разрываться между «Москвитянином» и «Отечественными записками», между славянофилами и западниками, между консерваторами и либералами, между Москвой и Санкт-Петербургом, в то время как ему хочется быть над схваткой, сохраняя душевное спокойствие и нейтралитет? Сохраняя благоразумие и осторожность, он написал Прокоповичу: «Я получил письмо от Белинского. Поблагодари его. Я не пишу к нему, потому что, как он сам знает, обо всем этом нужно потрактовать и поговорить лично, что мы и сделаем в нынешний проезд мой чрез Петербург».[320]320
  Письмо Н. Гоголя – Н. Я. Прокоповичу от 11 мая 1842 г.


[Закрыть]

Погодин, со своей стороны, тоже не давал ему покоя. Он осыпал проклятиями Белинского и всех западников, его единомышленников, и настойчиво просил Гоголя открыто заявить о своем сотрудничестве с журналом «Москвитянин», и не бесчестить свое имя, отдавая свои сочинения в какой-либо другой журнал. Тон записок, посылавшихся со второго этажа на первый, становился все более язвительным. По поводу одного недоразумения с торговцем бумагой Погодин писал:

«Ты ставишь меня перед купцом целый месяц или два в самое гадкое положение, человеком несостоятельным. А мне случилось позабыть однажды в напечатании твоей статьи, то ты так рассердился, как будто бы лишили тебя полжизни, по крайней мере в твоем голосе я услышал и в твоих глазах это я увидел! Гордость сидит в тебе бесконечная!»

«Бог с тобою и с твоей гордостью, – отвечал Гоголь все на той же записке. – Не беспокой меня в течение двух неделей, по крайней мере. Дай отдохновение душе моей».[321]321
  Записка от начала апреля 1842 г.


[Закрыть]

Но Погодин упорствовал: теперь он хотел напечатать в «Москвитянине» главу из «Мертвых душ» до выхода книги из печати. Этого Гоголь уже не мог вынести! Лишить новизны и свежести главное произведение его жизни, опубликовав отрывки из него? Никогда! На грани нервного срыва, со слезами на глазах, дрожащей рукой он написал Погодину: «Насчет „Мертвых душ“ ты бессовестен, неумолим, жесток, неблагоразумен. Если тебе ничто и мои слезы, и мое душевное терзанье, и мои убежденья, которых ты и не можешь, и не в силах понять, то исполни, по крайней мере, ради самого Христа, распятого за нас, мою просьбу: имей веру, которой ты не в силах и не можешь иметь ко мне, имей ее хоть на пять-шесть месяцев. Боже! Я думал уже, что я буду спокоен, хоть до моего выезда. Но у тебя все порыв! Ты великодушен на первую минуту и через три минуты потом готов повторить прежнюю песню. Если б у меня было какое-нибудь имущество, я бы сей же час отдал бы все свое имущество с тем только, чтобы не помещать до времени моих произведений».[322]322
  Записка Н. Гоголя – М. П. Погодину. Вторая половина апреля 1842 г.


[Закрыть]

Правда, два-три дня спустя, поскольку его гнев утих, он просил своего мучителя: «Еще: постарайся быть к 9 мая здесь. Этот день для меня слишком дорог, и я бы хотел тебя видеть в этот день здесь. Прощай! Обнимаю тебя».[323]323
  Записка Н. Гоголя – М. П. Погодину от 30 апреля 1842 г.


[Закрыть]

Итак, бывало и хорошее, и плохое; он страдал, оттого что ненавидел человека, который его приютил, содержал, одалживал ему деньги, оттого что у него не было сил от него уйти. Может быть, он и мог бы переехать в другое место, к более близким ему по духу друзьям. Но он оставался тут, раздражительный, болезненный, требовательный, нерешительный, желающий, чтобы ему угождали, и неспособный проявлять внимание к окружающим. Сам ничего не имея, он все время чего-то требовал, полагая в глубине души, что имеет все права, ничего не давая взамен. П. И. Бартенев, встретив его у общих друзей, Хомяковых, говорил о нем: «Он капризничал неимоверно, приказывая по нескольку раз то приносить, то уносить какой-нибудь стакан чая, который никак не могли ему налить по вкусу: чай оказывался то слишком горячим, то крепким, то чересчур разбавленным; то стакан был слишком полон, то, напротив, Гоголя сердило, что налито слишком мало. Одним словом, присутствующим становилось неловко; им только оставалось дивиться терпению хозяев и крайней неделикатности гостя».[324]324
  П. И. Бартенев по записи В. И. Шенрока. Материалы. IV, 757.


[Закрыть]

Даже Аксаков, по-прежнему восхищавшийся Гоголем, страдал теперь от его грубости, раздражительности и скрытности.

«Погодин начал сильно жаловаться на Гоголя: на его капризность, скрытность, неискренность, даже ложь, холодность и невнимание к хозяевам, то есть к нему, к его жене, к матери и теще, которые будто бы ничем не могли ему угодить. Я должен признаться, к сожалению, что жалобы и обвинения Погодина казались правдоподобными, что сильно смущали мое семейство и отчасти меня самого, а также и Шевырева. Я, однако, объясняя себе поступки Гоголя его природною скрытностью и замкнутостью, его правилами, принятыми с их детства, что иногда должно не только не говорить настоящей правды людям, но и выдумывать всякий вздор для скрытия истины, я старался успокоить других моими объяснениями…

Мне нередко приходилось объяснять самому себе поступки Гоголя точно так, как я объяснял их другим, то есть что мы не можем судить поступки Гоголя по себе, даже не можем понимать его впечатлений, потому-то, вероятно, весь организм его устроен как-нибудь иначе, чем у нас; что нервы его, может быть, во сто раз тоньше наших: слышат то, чего мы не слышим, и содрогаются от причин, для нас неизвестных. На такое объяснение Погодин со злобным смехом отвечал: „разве что так“… Теперь для меня ясно, что грубая, черствая, топорная натура Погодина не могла иначе поступать с натурою Гоголя, самою поэтическою, восприимчивою и по преимуществу нежною. Погодин сделал много добра Гоголю, хлопотал за него всегда и везде, передавал ему много денег (не имея почти никакого состояния и имея на руках большое семейство), содержал его с сестрами и с матерью у себя в доме и по всему этому считал, что он имеет полное право распоряжаться в свою пользу талантом Гоголя и заставлять его писать в издаваемый им журнал. Погодин всегда имел добрые порывы и был способен сделать добро даже и такому человеку, который не мог заплатить ему тем же; но как скоро ему казалось, что одолженный им человек может его отблагодарить, то он уже приступал к нему без всяких церемоний, брал его за ворот и говорил: „Я тебе помог в нужде, а теперь ты на меня работай“.[325]325
  С. Т. Аксаков. История знакомства. С. 54–58.


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю