Текст книги "Николай Гоголь"
Автор книги: Анри Труайя
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 40 страниц)
«Я боюсь ипохондрии, которая гонится за мной по пятам, – пишет Гоголь Прокоповичу. – Желудок мой гадок до невозможной степени и отказывается решительно варить, хотя я ем теперь очень умеренно. Геморроидальные мои запоры начались опять и, если не схожу на двор, то в продолжение всего дня чувствую, что на мозг мой как будто бы надвинулся какой-то колпак, который препятствует мне думать и туманит мои мысли… У меня легкость в карманах и тяжесть в желудке».[201]201
Письмо от 19—7 сентября 1837 г.
[Закрыть]
И Данилевскому:
«Помоги выбрать или заказать для меня парик. Хочу сбрить волоса, – на этот раз не для того, чтобы росли волоса, но собственно для головы, не поможет ли это испарениям, а вместе с ним и вдохновению испаряться сильнее. Тупеет мое вдохновение; голова часто покрыта тяжелым облаком, которое я должен беспрестанно стараться рассеивать, а между тем мне так много еще нужно сделать».[202]202
Письмо от 16—4 мая 1838 г.
[Закрыть]
И князю Вяземскому:
«Италия продлила мою жизнь, но искоренить совершенно болезнь, деспотически вошедшую в состав мой и обратившуюся в натуру, она не властна. Что, если я не окончу труда моего?.. О, прочь эта ужасная мысль! Она вмещает в себе целый ад мук, которых не доведи Бог вкушать смертному».[203]203
Письмо от 25–13 июня 1838 г.
[Закрыть]
Однако между двумя приступами болей он производил хорошее впечатление. Его видели то молчаливым, с искаженным от боли лицом, с грустным взглядом и с рукой на животе, то он весь сиял оптимизмом, был весьма экстравагантно одет, бодро двигался, острил, звонко смеялся и кушал с аппетитом. Завсегдатай итальянских тратторий, он вдыхал своим длинным носом запахи кухни и определял для себя заранее, какие блюда он закажет.
«Обедаю же я не в Лепре, но у Фалькона, знаешь, что у Пантеона? Где жареные бараны поспорят, без сомнения, с кавказскими, телятина более сытна, а какая-то crostata (хрустящий пирог, ит.) с вишнями способна произвести на три дня слюнотечение у самого отъявленного объедала», – писал он Данилевскому.[204]204
Письмо от 31–19 декабря 1838 г.
[Закрыть]
Едва плотно и не спеша покушав, Гоголь, если ему случалось увидеть рядом с собой посетителя, который только что приступил к обеду, тут же заказывал себе то же самое, что и тот господин и снова с аппетитом ел.[205]205
И. Ф. Золоторев по записи К. Ободоевского. Исторический вестник. 1893 г.
[Закрыть] Иногда, вернувшись домой, он готовил себе какую-нибудь «вкуснятину», чтобы скрасить себе вечер: варит козье молоко, добавляя туда сахар и ром. После подобного обжорства у него начинались боли в желудке, и он клялся себе, что впредь будет придерживаться диеты. Но, как только боли проходили, он снова предавался чревоугодию. Так и жил он, разрываемый страстью к великим идеям и роскошным обедам, с вечной любовью к Италии и ностальгией по мерзкой России, с поклонением культу красоты и желанием изображать уродство, с притязанием на искренность и необходимостью поплакаться, обманывать, раздваиваться, дабы избежать суда современников. Его друзья, считавшие, что знают его, когда виделись с ним, никогда не могли точно сказать, с кем они сегодня будут иметь дело, с жизнерадостным человеком или аскетом, с проповедником или любителем бильярда. Он терпеть не мог долго выносить одиночества. В Риме он уговорил Данилевского присоединиться к нему для совместного проживания. А переехав в дом 126 по улице Феличе, Гоголь пригласил И. Ф. Золоторева на какое-то время пожить вместе.
Считая Вечный город своей второй родиной, Гоголь, тем не менее, частенько из него уезжал. В июле 1837 года он примкнул в Баден-Бадене к группе друзей, среди которых была Александра Осиповна Смирнова. Часто и неспешно прогуливаясь вместе с ней по дорожкам парка, в лечебных целях он выпивал огромное количество ледяной воды. Однажды он согласился прочитать в кругу знакомых первые главы «Мертвых душ». Но как только он начал чтение, как разразилась страшная гроза. Небо разрывалось от раскатов грома, дождь яростно хлестал по стеклам, поток воды каскадом лил с пригорка, который возвышался над домом. Гоголь на мгновение остановился, взволнованно продолжил чтение, но затем вдруг отложил свое сочинение и попросил Андрея Карамзина, чтобы тот его проводил до дома, потому что там, как ему почудилось, рыскали злые собаки. «Там же не было собак, – писала позже Смирнова, – и я полагаю, что гроза действовала на его слабые нервы, и он страдал теми невыразимыми страданиями, известными одним нервным субъектам».
Из Бадена он отправился в Страсбург, потом в Карлсруэ, во Франкфурт, в Женеву, где свиделся с Данилевским и Мицкевичем. Затем его маршрут пролег через Альпы, которые он перевалил на санях через перевал на горе Сенплон.
«Громады гор безобразных, диких неслись во всю дорогу, мимо окон нашего дилижанса, мелькали водопады, шумящие, состоявшие из водяной пыли. Половину суток все подымались мы на Сенплон, еще одну не из самых высоких гор, дорога наша кружилась по горе в виду целых цепей других гор. Стремнины страшные становились глубже и глубже с правой стороны дороги. Все очутилось внизу, те горы, на которых взглянуть было трудно, как говорится, не уронивши с головы шапки, казались теперь малютками, скалы, утесы, водопады – все было под нашими ногами. Дорога наша проходила часто насквозь скалы, сквозь пересеченный в ее каменной массе коридор. Часто висел над нами натуральный свод».[206]206
Письмо матери от 24 ноября 1837 г.
[Закрыть]
Когда они спускались, снег пропал. Путешественники пересели с саней в экипаж. Гоголь был поражен величественным спокойствием знаменитого озера Лаго-Маджиоре. Милан же своей оживленностью ему напомнил Париж. Он побывал проездом во Флоренции, «небольшом городке, наделенным строгим величьем».[207]207
Автобиографическая повесть «Рим».
[Закрыть] Наконец прибыл в Рим с чувством того, что он обрел для себя место для житья, то единственное место в мире, где жителям некому завидовать.
Однако на следующий год он опять покидает Рим и едет в Неаполь. Будучи прилежным туристом, он идет любоваться тихой бухтой, окруженной горами, в дымке дышащего Везувия, загородным пейзажем, бродит по узким улочкам, совершает небольшую поездку по морю на лодке до острова Капри, чтобы посетить Голубой грот: «Въехали мы туда на лодочках, нагнувши свои головы, и очутились вдруг под огромным и широким сводом… Темнота порядочная, но воды ярко, ярко-голубые и казались освещенными снизу каким-то голубым огнем».[208]208
Письмо матери от 30 июля 1838 г.
[Закрыть]
Но Неаполь с его пылью, грязью, толкучкой и мальчишками-карманниками вскоре его утомил. И он пожил некоторое время в Кастелламаре, в двух часах от Неаполя, на даче княжны Репниной. Оттуда поехал в Ливорно. Затем, в сентябре 1838 года, он поспешил в Париж, откуда Данилевский молил о помощи, потому как мошенники украли у него последние деньги. Благодаря Погодину и Репниным, Гоголь смог выручить друга, и они провели несколько дней вместе, ходя по кафе и ресторанам.
Из Парижа он возвращается в Рим через Лион, Марсель и Геную. Он утверждал, что ничего больше в нем так не рождало вдохновения, как путешествие. Смена декораций, отказ от привычек, качка по неровной дороге подстегивали его воображение. Так, он рассказывал, как у него был настоящий взрыв воодушевления в небольшом трактире, расположенном между городками Джансано и Альбано: «Не знаю почему, именно в ту минуту, когда я вошел в этот трактир, захотелось мне писать. Я велел дать столик, уселся в угол, достал портфель и под гром катаемых шаров, при невероятном шуме, беготне прислуги, в дыму, в душной атмосфере забылся удивительным сном и написал целую главу, не сходя с места. Я считаю эти строки одними из самых вдохновенных. Я редко писал с таким одушевлением».[209]209
Из воспоминаний Н. В. Берга «Русская старина», 1872 г.
[Закрыть]
Как и в прошлое свое путешествие, он возвращается в Рим с облегчением. Единственное, о чем он вспоминал с ностальгией, были парижские рестораны. Но слишком обильные яства ему расстроили желудок.
«Куда ни иду, все чудятся храмы (рестораны), писал он Данилевскому. Мысль моя еще не вся оторвалась от Монмартра и бульвара des Italiens… Но в желудке сидит какой-то черт, который мешает все видеть в таком виде, как бы хотелось видеть, и напоминает то об обеде, то об завтраке, словом – все греховные побуждения, несмотря на святость мест, на чудное солнце, на чудные дни».[210]210
Письмо, датированное второй половиной октября 1838 г.
[Закрыть]
Конец года был отмечен для него великой радостью. 18 декабря 1838 года, наследник, великий князь Александр Николаевич (будущий император Александр II), в возрасте двадцати лет, прибыл в Рим в сопровождении своего наставника Василия Андреевича Жуковского и всей своей свитой. Одним из членов свиты был молодой граф Иосиф Вильегорский, которого ему дал император в качестве товарища по занятиям. Сильно страдая от чахотки, ему пришлось покинуть наследника во время путешествия, и он продолжил отдельно свой путь на юг, переезжая с курорта на курорт. Добравшись до Рима немного раньше великого князя, Иосиф Вильегорский поселился у необыкновенно гостеприимной княгини Волконской. Там его и увидел Гоголь, изнеможденного и харкающего кровью. Они уже встречались в Петербурге в начале тридцатых годов. Но ему казалось, что он заметил его только теперь, измученного болезнью. Это полупрозрачное лицо, горящий в лихорадке взгляд были полны очарования. Однако Гоголь был слишком счастлив повстречаться с В. А. Жуковским, и поэтому ему было недосуг уделить много времени и внимания новому знакомому.
Конечно, Жуковский сразу же рассказал Гоголю о последних минутах жизни А. С. Пушкина. Вместе они поплакали над бессмысленным его уходом, который лишал мир одного из его величайших поэтов и их самих одного из их лучших друзей. Потом они обсудили работу друг друга, вспомнили общих знакомых, поговорили о российских литературных новостях и о романе «Мертвые души», который продвигался медленно, но верно. Все следующие дни Гоголь увлек Жуковского досконально осмотреть город. Неутомимый ходок и восторженный гид, он заражал поэта своим энтузиазмом. Римский Форум, Колизей, Пантеон, церкви, музеи, живописные улочки, все промелькнуло. Оба друга везде носили с собой на прогулки бумагу и коробку красок и часто останавливались, чтобы запечатлеть пейзаж, руины, маленького оборвыша с насмешливым взглядом. Гоголь изумлялся, как человек, занимающий такое важное положение при дворе, мог оставаться настолько простым в манерах и таким добрым в душе. Гоголь называл его «небесным посланником». Когда «небесный посланник» покинул его, чтобы вернуться в Россию, он написал Данилевскому: «Он оставил меня сиротою, и мне сделалось в первый раз грустно в Риме».[211]211
Письмо от 12 февраля 1839 г.
[Закрыть]
Но через три недели после их расставания другой сюрприз. В этот раз М. П. Погодин сообщил о своем приезде. Он с женой приехали в Рим 8 марта 1839 года. Тут же Гоголь взял на себя заботу о них, так же, как он это сделал ранее для В. А. Жуковского. С ребяческой радостью он показывал им свой Рим, бегая по пыльным и шумным улицам до тех пор, пока изнуренные, упадшие духом путешественники не начинали молить о пощаде. В два часа дня он их водил в ресторан около площади Испании, но сам отказывался есть, говоря, что из-за боли в желудке у него нет аппетита и что он ограничивается обычно легким полдником часов в шесть вечера. Погодину очень хотелось посмотреть, что это был за «легкий полдник». В тайне от Гоголя некоторые из его римских друзей собрались в отдельной дальней зале траттории Фалькони, в которой он был завсегдатаем, и стали ждать его прихода. Он пришел, сел и тут же камериере официанты засуетились. «Он садится за стол и приказывает: макарон, сыру, масла, уксусу, сахару, горчицы, равиоли, броккали… Мальчуганы начинают бегать и носить к нему и то, и другое. Гоголь, с сияющим лицом, принимает все из их рук за столом, в полном удовольствии, и распоряжается: раскладывает перед собой все припасы, – возвышаются груды всякой зелени, куча стеклянок со светлыми жидкостями… Вот приносятся макароны в чашке, открывается крышка, пар повалил оттуда клубом. Гоголь бросает масло, которое тотчас расплывается, посыпает сыром, становится в позу, как жрец, готовящийся совершать жертвоприношение, берет ножик и начинает разрезывать… В эту минуту наша дверь с шумом растворяется. С хохотом мы все бежим к Гоголю. – „Так-то, брат, аппетит у тебя нехорош, желудок расстроен? Для кого же ты это все наготовил?“ Гоголь на минуту сконфузился, но потом тотчас нашелся и отвечал с досадою: „Ну, что вы кричите, разумеется, у меня аппетита настоящего нет. Это аппетит искусственный, я нарочно стараюсь возбудить его чем-нибудь, да черта с два, возбужу, как бы не так! Буду есть, да нехотя, и все как будто ничего не ел. Садитесь же лучше со мной; я вас угощу… Эй, камериере, принеси еще следующие блюда…“ Началось пирование, очень веселое. Гоголь уписывал за четверых и все доказывал, что это так, что это все ничего не значит, и желудок у него расстроен».[212]212
М. П. Погодин. Отрывок из записок. Русский Архив, 1865 г.
[Закрыть]
Но вот и М. П. Погодин с женой уехали. Они направились в Париж, где их ждал Данилевский.
«Я слышал, между прочим, – писал Гоголь последнему, – что у вас в Париже завелись шпионы. Это, признаюсь, должно было ожидать, принявши в соображение это большое количество русских, влекущихся в Париж мимо запрещений. Эти двусмысленные экспедиции разных Скромненок и Строевых за какими-то мистическими славянскими рукописями, которых никогда не бывало… Будь осторожен. Я уверен, что имена почти всех русских вписаны в черной книге нашей тайной полиции».[213]213
Письмо Данилевскому от 14 апреля 1839 г.
[Закрыть]
Пожелав друзьям доброго пути, Гоголь вернулся на виллу княгини Волконской. Теперь она, казалось, не так стремилась обратить его в католицизм. Она, несомненно, убедила себя, что он никому не позволит что-либо ему навязывать. Принимая Гоголя на своей вилле с неизменной доброжелательностью, она не могла ему простить, что он столько времени злоупотреблял ее терпением. На вилле он виделся каждый день с молодым графом Иосифом Вильегорским, который таял на глазах. Бледный, с осунувшимся лицом, с взглядом, полным тихой грусти, юноша двадцати трех лет от роду еле плелся по саду, «вдыхал свежий воздух», как предписали врачи, или укрывался для чтения в маленьком гроте. Страстно увлекающийся историей и литературой, он часто беседовал с Гоголем о прошлом России. С каждой новой встречей писатель все больше узнавал своего собеседника, обнаруживал в нем свежесть мыслей и чувств, благородство души, спокойное мужество, которые его покорили. Вскоре И. Вильегорский, совсем обессилев, слег, и Гоголь стал проводить долгие часы, сидя рядом с ним на кровати, в умиленном созерцании.
«Иосиф Вильегорский, кажется, умирает решительно, – писал он Погодину. – Бедный, кроткий, благородный Иосиф. Не житье на Руси людям прекрасным; одни только свиньи там живущи!..»[214]214
Письмо от 5 мая – 23 апреля 1839 г.
[Закрыть]
И Марии Балабиной:
«Я провожу теперь бессонные ночи у одра больного, умирающего моего друга Иосифа Вильегорского. Вы, без сомнения, не знали ни прекрасной души его, ни прекрасных чувств его, ни его сильного, слишком твердого для молодых лет характера, ни необыкновенной основательности ума его; и все это – добыча неумолимой смерти… Я живу теперь его умирающими днями, ловлю минуты его. Его улыбка или на мгновение развеселившийся вид уже для меня эпоха, уже происшествие в моем однообразно проходящем дне… Я ни во что теперь не верю и если встречаю что прекрасное, то жмурю глаза и стараюсь не глядеть на него. От него мне несет запахом могилы. „Оно на короткий миг“, – шепчет глухо внятный мне голос. „Оно дается для того, чтобы существовала по нем вечная тоска сожаления, чтобы глубоко и болезненно крушилась по нем душа“».[215]215
Письмо от 30–18 мая 1839 г.
[Закрыть]
Глядя на этого юношу, которого болезнь разрушала на глазах, Гоголь испытывал первый раз в своей жизни потребность полностью посвятить себя кому-то. Неизбежная смерть в какой-то степени способствовала излиянию самых тайных его чувств. То, что он ни за что не осмелился бы открыть человеку, который мог выжить, он думал и говорил у изголовья того, кто был обречен на скорейшую смерть. Холодный свет из загробного мира очищал все, прощал все в его глазах. Освобожденный привычных ограничений самой трагичностью ситуации, он испытывал нежность, которую в нем не вызвала еще ни одна женщина. С теми, которыми он больше всего восхищался, он всегда был начеку. Словно боялся, что их дружба незаметно опустится до кокетства или до любви. Он никогда бы не отдался такому трепетному благоговению к женщине, какое он познал в комнате больного. Он никогда бы не открыл ей свою душу, так как он это делал здесь, он их знал, эти создания из плоти и крови, жаждущие побед и склонные к грехопадению. Даже самые верующие! Даже те, которые казались самыми равнодушными к мирским удовольствиям! Зато в присутствии Иосифа Вильегорского он мог уступить человеческому стремлению к общности, к объединению, оставаясь при этом физически и морально неприкосновенным. Он мог любить, ощущая себя в полной безопасности. Так как то, что они чувствовали друг к другу, была любовь. Не дружба, а именно любовь. Братская, платоническая и безнадежная любовь, этапы развития которой Гоголь лихорадочно отмечал название: «Ночи на вилле»:
«Они были сладки и томительны, эти бессонные ночи. Он сидел больной в креслах…Мне было так сладко сидеть возле него, глядеть на него. Уже две ночи, как мы говорили друг другу „ты“. Как ближе после этого он стал ко мне!»
Через какое-то время:
«Я не был у него эту ночь… Я поспешил на другой день поутру и шел к нему, как преступник. Он увидел меня, лежащий на постели. Он усмехнулся тем же смехом ангела, которым привык усмехаться. Он дал мне руку. Пожал ее любовно. „Изменник, – сказал он мне, – ты изменил мне“. – „Ангел мой! – сказал я ему. – Прости меня. Я страдал твоим страданием. Я терзался эту ночь. Не спокойствие было мой отдых: прости меня!“ Кроткий! он пожал мою руку! Я стал обмахивать его веткой лавра. „Ах, как свежо и хорошо!“ – говорил он… В десять часов я сошел к нему. Я его оставил за три часа до этого времени, чтоб отдохнуть немного… Он сидел один. Томление скуки выражалось на лице его. Он меня увидел. Слегка махнул рукой. „Спаситель ты мой!“ – сказал он мне. Они еще доныне раздаются в ушах моих, эти слова. – „Ангел ты мой! ты скучал?“ – „О, как скучал!“ – отвечал он мне. Я поцеловал его в плечо. Он мне подставил свою щеку. Мы поцеловались: он все еще жал мою руку».
Еще через какое-то время, на «восьмую ночь»:
«В ту ночь ему доктор велел отдохнуть. Он приподнялся неохотно и, опираясь на мое плечо, шел к своей постели. Душенька мой! Его уставший взгляд, его теплый пестрый сюртук, медленное движение шагов его… Он сказал мне на ухо, прислонившись к плечу и взглянувши на постель: – „Теперь я пропавший человек“. – „Мы всего только на полчаса останемся в постели, – сказал я ему, – потом перейдем вновь в твои кресла…“ Я глядел на тебя, мой милый, нежный цвет! Во все то время, как ты спал или только дремал на постели и в креслах, я следил твои движения и твои мгновения, прикованный непостижимою к тебе силою. Как странно нова была тогда моя жизнь и как вместе с тем я читал в ней повторение чего-то отдаленного, когда-то давно бывшего! Но, мне кажется, трудно дать идею о ней: ко мне возвратился летучий, свежий отрывок моего юношеского времени, когда молодая душа ищет дружбы и братства между молодыми своими сверстниками, и дружбы решительно юношеской, полной милых, почти младенческих мелочей и наперерыв оказываемых знаков нежной привязанности… Боже! зачем? Я глядел на тебя, милый мой цвет. Затем ли пахнуло на меня вдруг это свежее дуновение молодости, чтобы потом вдруг и разом я погрузился еще в большую мертвящую остылость чувств, чтобы я вдруг стал старее целым десятком, чтобы отчаяннее и безнадежнее я увидел исчезающую мою жизнь?»
Узнав о нежной дружбе, которая завязалась между больным и Гоголем, Александра Осиповна Смирнова писала: «Я не старалась разъяснить, когда и как эта связь устроилась. Находила его сближение comme il faut, очень естественным и простым».[216]216
А. О. Смирнова. Записки, 315.
[Закрыть] Для того, чтобы она чувствовала необходимость подчеркнуть естественный характер отношений двух мужчин, надо было, чтобы кто-то из его окружения был иного мнения. Но Гоголь, пьяный от горя и сострадания, не обращал внимания на все эти сплетни.
Силы Вильегорского очень быстро его покидали, и Гоголь побежал по его просьбе искать православного священника. Молодой человек исповедовался и принял последнее причастие в саду. Потом его перенесли в его комнату. Он задыхался, но все еще сохранял достаточную ясность сознания, чтобы поблагодарить и улыбнуться. Когда он уже терял сознание, княгиня Волконская, которая была очень настойчива в достижении своей цели, позвала приглашенного заранее католического священника, аббата Жерве, и быстро ему шепнула: «Вот теперь настала удобная минута обратить его в католичество». Но аббат оказался настолько благороден, что возразил ей: «Княгиня, в комнате умирающего должна быть безусловная тишина и молчание». Княгиня в бешенстве замолчала. Тем не менее 21 мая 1839 года, когда Вильегорский уже умирал, она не смогла сдержаться и воскликнула: «Я видела, что душа вышла из него католическая!»[217]217
Княжна В. Н. Репнина по записи Шенрока. Материалы. III, 190.
[Закрыть] С этих пор княгиня возненавидела Гоголя.
Он же был настолько потрясен этим концом, что злость княгини не очень заботила его. Первый раз в своей жизни он видел, беспомощный, как умирает дорогой ему человек. Пушкин умирал вдали от него. Его уход был таким же абстрактным, как и арифметическое действие. Только в воображении можно было представить его страдания. Но с Вильегорским смерть вошла в жизнь Гоголя. Он видел результат ее работы над телом, которое пыталось ей сопротивляться. Он почувствовал ее холод в своих венах. Разве любая человеческая деятельность не смешна в сравнении с чудовищным безмолвием могилы? К чему тогда нужен весь этот блеск славы, старания художника, писателя, сладость и неистовство любви, вкусная еда, если все равно каждый из нас окажется в одиночестве в земляной дыре?
«Я похоронил на днях моего друга, которого мне дала судьба в то время, в ту эпоху жизни, когда друзья уже не даются, писал Гоголь Данилевскому. Я говорю об моем Иосифе Вильегорском. Мы давно были привязаны друг к другу, давно уважали друг друга, но сошлись тесно, неразрывно и решительно братски только, увы! во время его болезни».[218]218
Письмо 5 июня – 24 мая 1839 г.
[Закрыть]
Будучи в полном отчаянии, Гоголь убедил себя, что для поднятия духа ему необходимо срочно покинуть то место, где он страдал. Он сел на пароход в Чивита Веккиа, который отправлялся в Марсель, чтобы там встретиться с матерью Вильегорского. На пароходе он познакомился с Сент-Бев. Как они могли понять друг друга, Сент-Бев, не говоривший по-русски, и Гоголь, с трудом объяснявшийся на французском? Как бы то ни было, критик написала несколько лет позже по поводу их разговора, что это был «разговор умного, ясного и богатого меткими бытовыми наблюдениями», исходя из этого он «уже мог предвкушать все своеобразие и весь реализм самых его произведений…»[219]219
Сент-Бев. Revue des Deux Mondes, 1845, XII. Цит. по: В. Гиппиус. «Гоголь», изд. Федерации, М., 1931. С. 177.
[Закрыть] А также в письме Августину Петровичу Голицину: «На пароходе я встретил Гоголя, и уже через два дня я смог оценить посредством его довольно трудно воспринимаемого французского его оригинальность, его художественную силу».[220]220
Письмо Сент-Бев от 16 марта 1857, также цитируемая Софи Лаффитт, в Oxford Slavonic Papers (Оксфордские славянские записки), том 11, 1964 г.
[Закрыть]
В Марселе, выполнив свой долг, рассказав матери Иосифа Вильегорского о последних минутах жизни ее сына, Гоголь взял дилижанс, чтобы постараться забыть о своем горе (забыться) в треволнениях и сюрпризах путешествия. Он отправился в Вену, потом в Ганау, где сблизился с поэтом-славянофилом Языковым, и в Мариенбад, где встретился с Погодиными. Погодин представил Гоголя некому Д. Е. Бенардаки, человеку необычному, который разбогател на хлебных операциях, скупил земли, приобрел заводы, и на то время обладал огромным состоянием, которым он умело распоряжался. Как помещик нового образца и рассудительный предприниматель, он имел обо всем свое четкое представление: об ведении земельного хозяйства, о развитии промышленности, о достоинствах и недостатках крепостного права, о городском управлении, о состоянии судопроизводства, о контроле за кредитом, о развитии народного образования. Слушая эти рассуждения, содержавшие в себе множество афоризмов и анекдотов, Гоголь открывал для себя жестокий мир конкуренции, выгоды, борьбы за завоевание рынка. Красноречивый и подвижный Бенардаки становился для него воплощением практического ума. Надо, чтобы русский человек будущего был таким, как он, проницательным, решительным (дерзким), неподкупным. Какой прекрасный персонаж для романа может получиться из этого миллионера-христианина![221]221
Николай Гоголь, вероятно, был вдохновлен личностью Д. Е. Бенардаки для создания образа Костанжогло во втором томе «Мертвых душ».
[Закрыть]
Каждый день после оздоровительных бань Гоголь и Погодин прогуливались за городом, беседуя с ним на разные темы. Но если эти беседы были поучительны, воды Мариенбада никак не улучшили здоровья писателя. Разочарованный, он возвращается в Вену.
Погрузившись снова в этот огромный веселый и многолюдный город, его не трогала ни красота дворцов, ни свежесть окружающих лесов, ни приветливость жителей города. «О, Рим, Рим! – писал он Швыреву. – Кроме Рима, нет Рима на свете, хотел я было сказать, – счастья и радости, да Рим больше, чем счастье и радость». Его по-прежнему очень беспокоило здоровье. Когда он смотрелся в зеркало, его пугала его худоба. Может, он злоупотребил минеральными водами? «Я сделался похожим на мумию, – уверял он Марию Балабину, – или на старого немецкого профессора с опущенным чулком на ножке, высохшей, как зубочистка».[222]222
Письмо от 5 сентября – 24 августа к Марии Балабиной.
[Закрыть] Нет, поразмыслив, заключал он, это скорбь подтачивала его здоровье. У него больше не было сил надеяться, он не чувствовал вкуса к жизни.
«Тяжело очутиться стариком в лета, еще принадлежащие юности, ужасно найти в себе пепел вместо пламени и услышать бессилие восторга… Душа моя, лишившись всего, что возвышает ее (ужасная утрата!), сохранила одну только печальную способность чувствовать это свое состояние… Прочитавши, изорвите письмо в куски, я об этом вас прошу. Этого никто не должен читать…»
Он не любил австрийцев. Или, скорее, для него были что австрийцы, что немцы (он их сваливал в одну кучу с немцами). Он не мог простить немцам, что он ими восхищался в молодости. «В то время я любил немцев, не зная их, или, может быть, я смешивал немецкую ученость, немецкую философию и литературу с немцами», – писал он.[223]223
Там же.
[Закрыть] И еще: «Вся Вена веселится, и здешние немцы вечно веселятся. Но веселятся немцы, как известно, скучно, пьют пиво и сидят за деревянными столами, под каштанами, – вот и все тут».[224]224
Письмо от 10 сентября – 29 августа к Шевыреву.
[Закрыть] Если бы только он мог писать!.. Но одиночество его парализует. Ему необходимы дружеская атмосфера, развлечения, путешествия, чтобы разбудить свое заснувшее вдохновение.
«Я… странное дело, – писал он Шевыреву, – я не могу и не в состоянии работать, когда я предан уединению, когда не с кем переговорить, когда нет у меня между тем других занятий и когда я владею всем пространством времени, неразграниченным и неразмеренным. Меня всегда дивил Пушкин, которому для того, чтобы писать, нужно было забраться в деревню одному и запереться. Я, наоборот, в деревне никогда ничего не мог делать, и вообще я не могу ничего делать, где я один и где я чувствовал скуку… В Вене я скучаю… Все свои ныне печатные грехи я писал в Петербурге, именно тогда, когда я был занят должностью, когда мне было некогда, среди этой живости и перемены занятий… Труд мой, который начал, нейдет; а, чувствую, вещь может быть славная… Я надеюсь много на дорогу. Дорогою у меня обыкновенно развивается и приходит на ум содержание; все сюжеты почти я обделывал в дороге».[225]225
Письмо от 10 сентября – 29 августа к Шевыреву.
[Закрыть]
Несмотря на свое нежелание браться за перо, он перерабатывает (пересмотрел) в течение этих нескольких месяцев «Тараса Бульбу», «Портрет», «Нос», «Вий», «Ревизора», завершает (дорабатывает) «Тяжбу» и «Лакейскую», собирает разрозненные сцены старого «Владимира третьей степени», начинает «Аннунциату», римскую повесть, которая осталась неоконченной под заголовком «Рим», переделал в третий раз комедию «Гименей», не придя к удовлетворительному результату, и задумал героическую драму, заимствованную из истории запорожских казаков. Из Рима в Мариенбад, из Мариенбада в Вену, различные второстепенные дела отдаляли его от «Мертвых душ». Может, следует вернуться в Италию, чтобы снова пришло вдохновение продолжать свою главную работу? Он искренне так думал, но растущее беспокойство о семье помешало реализовать свою мечту. Мать посылала ему письма, полные отчаяния: средства ее были на исходе, кредиторы грозились продать с молотка Васильевку. Его младшая сестра Ольга плохо слышала и получала весьма посредственное домашнее образование. За год до этого старшая сестра Мария, вдова Трушковского, вбила себе в голову, что она должна снова выйти замуж. Так как ее партия казалась не самой лучшей, Гоголь, в своем репертуаре, написал ей строгое наставление: «Величайшее благоразумие ты теперь должна призвать в помощь и помнить, что ты теперь не девушка и что нужно, чтобы партия была слишком, слишком выгодная, чтобы решиться переменить свое состояние и продать свою свободу».[226]226
Письмо от 22 декабря 1837 г.
[Закрыть]
И своей матери:
«Если это состояние немногим больше ее собственного, то это еще небольшая вещь. Она должна помнить, что от нее пойдут дети, а с ними тысяча забот и нужд, и чтоб она не вспоминала потом с завистью о своем прежнем бытье. Девушке восемнадцатилетней извинительно предпочесть всему наружность, доброе сердце, чувствительный характер и для него презреть богатство и средства для существования. Но вдове двадцати четырех лет, и притом без большого состояния, непростительно ограничиться только этим».[227]227
Письмо от 24 января – 5 февраля 1838 г.
[Закрыть]
Получив такой выговор, Марии в конце концов пришлось дать отставку своему поклоннику. Но вдруг она передумает? Такие резкие смены настроения перемены часто происходят у влюбленных. Особенно в провинции, где нечем заняться. Нужно самому заняться несчастной, встряхнуть ее, чтобы отвлечь ее мечты, объяснить ей русским языком, что она никогда не будет так счастлива и покойна, как в Васильевке, в окружении матери и сына, и в воспоминаниях о своем покойном муже. Однако самую серьезную проблему создавали две другие сестры, Елизавета и Анна, которые оканчивали свою учебу в институте. Выйдя из этого учебного заведения, они будут предоставлены самим себе. Хочешь – не хочешь, Гоголь должен был вернуться в Россию, чтобы заняться устройством их будущей судьбы. Достаточно им будет и недолгого пребывания там. А потом обратно, в Италию. Несмотря на то, что он уже решил отправляться в путь, он все время откладывал свое отправление. Остановившись в трактире «Zum rumischen Kaiser» («У проклятого кайзера»), в комнате 27, он ждал прибытия Погодиных, которые пообещали заехать в Вену до того, как отправиться в Москву. Ему казалось, что с друзьями возвращение на родину будет менее болезненным.
«Неужели я еду в Россию? – писал он Шевыреву. – Я этому почти не верю. Я боюсь за свое здоровье. Я же теперь совсем отвык от холодов: каково мне переносить? Но обстоятельства мои такого рода, что я непременно должен ехать: выпуск сестер из института, которых я должен строить судьбу и чего нет возможности никакой поручить кому-нибудь другому. Но как только обделаю свои дела… то в феврале уже полечу в Рим».[228]228
Письмо от 5 февраля – 24 января 1838 г.
[Закрыть]