Текст книги "Гюстав Флобер"
Автор книги: Анри Труайя
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
Глава XI
«Госпожа Бовари»
В сентябре Флобер сделал выбор относительно сюжета нового романа: это будет история женщины, нарушившей супружескую верность. Он пишет Луизе Коле: «Я начал вчера вечером мой роман. Предвижу теперь трудности стиля, они пугают меня. Не такое простое дело – быть простым. Боюсь впасть в Поль де Кока или сделать нечто вроде шатобрианизированного Бальзака».[195]195
Письмо от 20 сентября 1850 года.
[Закрыть] И помечает на рукописи, что начал работу в день Святого Гюстава – в свои именины, 19 сентября 1851 года. Написав несколько строчек, он должен прерваться – едет с матерью и племянницей в Лондон, чтобы нанять английскую гувернантку для Каролины, которой теперь пять с половиной лет. По случаю осматривают международную выставку и навещают Генриетту Коллье.
По возвращении в Круассе Флобер вновь принимается за дело с чувством того, что впрягается в тяжелую нудную умственную работу. Обратившись к современному банальному реалистическому сюжету, он сожалеет, что это не роскошные фантазии его «Святого Антония». Тем более что Максим Дюкан хочет опубликовать отрывки из этого последнего произведения в «Ревю де Пари», который основал с Луи де Кормененом, Арсеном Уссей и Теофилем Готье. Прежде чем принять решение, Флобер советуется со своим дорогим Луи Буйе. Вместе перечитывают самые значительные страницы «Святого Антония». Луи Буйе настроен скептически, замечая, что автор выложил в этом произведении все недостатки и выявил лишь некоторые достоинства. «Что касается меня, – пишет Флобер Максиму Дюкану, – то не знаю, что и думать. Я в сомнениях… Если я его опубликую, это будет самой большой глупостью. Ибо мне советуют это сделать из подражания, из послушания и безо всякой инициативы с моей стороны! А я не испытываю ни нужды, ни желания… Я похож на дурака, идущего по проложенному его друзьями пути, которые говорят ему: „Так надо!“ Сам же он этого не хочет, он считает, что все это глупо, и т. д. В сущности, он еще более жалок, чем круглый дурак, который проглатывает оскорбление, пропустив мимо ушей и не заметив, что оно засело в нем как заноза». Он так описывает свое отвращение к миру: «Моя молодость (ты видел только ее конец) была одурманена страшным опиумом досады, и так уж, видно, будет до скончания дней моих. Жизнь мне ненавистна. Я не могу сказать иначе! и сама жизнь, и все, что напоминает мне о том, что ее надо терпеть. Мне надоело есть, одеваться, стоять и т. д. Неужели ты думаешь, что я жил такой жизнью до тридцати лет, той жизнью, которую ты осуждаешь по воле случая, по прихоти, без предварительного размышления? Почему у меня не было любовниц? Почему я проповедовал целомудрие? Почему я оставался в этом провинциальном болоте? Неужели ты считаешь меня совершенным мямлей и полагаешь, что мне не было бы приятно изображать где-нибудь этакого молодца? Да нет же, я не прочь. Но взгляни на меня и скажи, возможно ли это? Ко всему этому я способен еще меньше, чем к возможности стать хорошим танцором. Немногие мужчины имели меньше женщин, чем я… И если я все еще не опубликован, то это кара за все те дифирамбы, которые я пел себе в юности. Разве не следует идти своим путем? Если я испытываю отвращение к движению, то, наверное, причина в том, что я не умею ходить? В иные минуты я думаю даже, что ошибся, решив написать трезвую книгу, а не пустившись в лирику, бурные порывы и философско-фантастические чудачества, которые могли бы прийти мне в голову».[196]196
Письмо от 1 октября 1851 года.
[Закрыть]
Несмотря на отвращение к сочинению этой «трезвой книги», он заставляет себя следовать строгому расписанию, в котором работе отведено значительное место. Его кабинет становится для него одновременно и убежищем от натиска жизни, и камерой пыток, из которой он не желает бежать. Он проводит там часы восторга, страданий и маниакального упорства. Он любит эту просторную комнату, освещенную пятью окнами, три из которых выходят в сад и два – на реку. Свою библиотеку с витыми деревянными колонками и полками, до отказа набитыми книгами. Портреты друзей. Кресло с высокой спинкой, диван для послеобеденного отдыха и мечтаний и стол из дуба, на котором разбросаны листки, с чернильницей в виде жабы и набором гусиных перьев – хозяин дома не признает стальных перьев и промокашек, которые годятся только для банковских служащих. Из произведений искусства – мраморный бюст сестры Каролины, выполненный некогда Прадье по посмертной маске, и будда. На полу – шкура медведя. За стенами – тишина. Жизнь в Круассе вращается вокруг этого большого избалованного ребенка, старение которого мадам Флобер не желает замечать. Все в доме должно молчать до десяти утра, поскольку Флобер, писавший допоздна, никогда не встает раньше. Разговаривают тихо, ходят на цыпочках, маленькую Каролину просят не играть в шумные игры и не смеяться громко, чтобы не беспокоить сон дяди. Наконец он громко звонит слуге, который приносит ему почту, газеты, ставит на стол стакан свежей воды, подает набитую табаком трубку, открывает ставни. Выкурив первую трубку и прочитав несколько писем, он стучит в перегородку – зовет мать. Она давно поджидает этого сигнала. Прибегает и садится у его изголовья, чтобы, как всегда, ласково поболтать утром. Она потеряла мужа, дочь, женила старшего сына и живет теперь только ради своего дорогого Гюстава. В одиннадцать часов он встает, делает утренний туалет и плотно завтракает. Рядом с ним за столом сидят мать, дядя Парен, Каролина и ее воспитательница, Жюльетта Эрбер. Блюда обильны. Флобер с аппетитом ест. После завтрака делает сто шагов на террасе под липами, чтобы переварить пищу. Во время этой прогулки он размышляет над своим романом и смотрит, как по Сене проходят суда. Затем дает урок племяннице. Гувернантка преподает девочке только английский язык. Он оставил себе историю и географию. И чрезвычайно серьезно исполняет роль учителя. Покончив с этим, до семи вечера читает. За ужином снова собирается вся семья. После того как убирают со стола, мать и сын вновь уединяются, чтобы поговорить по душам. В девять или десять часов мадам Флобер идет наконец спать. Только теперь он может предаться болезненной страсти писать. Все вокруг спит. Ночь хранит его. Времени не существует. Он – один в мире со своими героями из «Госпожи Бовари». Прикованный к столу, он порой работает по семь часов кряду. Моряки, спускающиеся по Сене, принимают за ориентир тот свет, который горит в окне на ночном берегу. В бесконечной деревенской тишине Флобер сражается со словами. «Я мучаюсь, я чешусь, – пишет он Луизе Коле. – Мой роман тяжело пускается в ход. Стиль зреет во мне, как нарыв, и фраза кружит в голове, не складываясь. Какое тяжелое ремесло – перо…»[197]197
Письмо от 23 октября 1851 года.
[Закрыть] Или еще: «Я извожу столько бумаги. Сколько исправлений! Фраза вызревает медленно. Что за дьявольский стиль я выбрал! Черт бы подрал эти простые сюжеты! Если бы вы знали, сколько я в них кручусь, вы бы пожалели меня».[198]198
Письмо от 3 ноября 1851 года.
[Закрыть]
Уверенный в том, что у него на долгие месяцы достанет работы, он не радуется даже, получив экземпляры «Ревю де Пари», в котором Максим Дюкан опубликовал поэму Луи Буйе «Меленида». «Экземпляры „Мелениды“ произвели на меня грустное впечатление, – признается он вновь Луизе Коле. – Мы (Луи Буйе и я) провели вчера вдвоем всю вторую половину дня, мрачные, как тучи. Это было похоже на расставание, на прощание… Я спрашиваю себя, ради чего умножать число посредственных людей (или талантливых – что одно и то же), истязать себя столь незначительными делами, которые, знаю заранее, заставят меня пожать с сожалением плечами. Прекрасно быть великим писателем, завораживать людей своей фразой так, чтобы они прыгали от радости, точно каштаны в печи. Однако для этого нужно иметь что сказать. А у меня, признаюсь вам, кажется, нет ничего такого, чего не было бы у других, или что не было бы так же хорошо сказано, или чего нельзя сказать лучше».[199]199
Письмо от 3 ноября 1851 года.
[Закрыть]
Однако и читатели, и критика хорошо приняли «Мелениду». И Флобер, отрицая принцип немедленной публикации, радуется успеху друга. В их отношениях нет ни малейшей ревности, лишь сердечная искренность, мужское согласие. «Поэма сира Буйе очень задела меня, – констатирует Флобер без иронии. – Вот и он теперь может гордиться тем, что принадлежит к литературной братии».[200]200
Письмо к дяде Парену от 15 января 1852 года.
[Закрыть] И сожалеет о том, что Буйе окончательно решил перебраться из Руана в Париж. «Он и меня перетащит туда, от чего я не откажусь, только это не радует».[201]201
Там же. Луи Буйе переедет в Париж осенью 1853 года.
[Закрыть] Сам он время от времени отправляется в столицу, чтобы проветрить голову, повидаться кое с кем из друзей и встретиться с назойливой Луизой. Она передает ему свои рукописи, и он вынужден читать и исправлять их. 2 декабря 1851 года во время государственного переворота и расправы над республиканцами он находится в Париже: «Я несколько раз избежал смерти, спасся от удара сабли, от ружейного и пушечного выстрела. Ибо там было оружие на любой вкус и любого способа действия. Однако я равно очень много увидел… Провидение, знающее за мной страсть ко всему необычному, всегда заботится о том, чтобы послать меня на первые представления, когда они достойны того. На этот раз я не был разочарован – очень впечатляюще!»[202]202
Письмо к дяде Парену от 15 января 1852 года.
[Закрыть]
Политические потрясения лишь усугубляют его высокомерное желание держаться поодаль от мира. Он безразлично относится к тому, что Францией будет править король-президент, который вскоре станет императором. Он слишком занят своей «Бовари», для того чтобы интересоваться Луи-Наполеоном. Представление в январе 1852 года Максима Дюкана к званию офицера Почетного легиона вызывает его усмешку, он доверительно пишет Луизе: «Новость! Молодой Дюкан – офицер Почетного легиона! Это доставляет ему, должно быть, такое удовольствие! Когда он сравнивает себя со мной и оглядывается на путь, который прошел с тех пор, как мы расстались, он, конечно, считает, что я остался далеко позади него, а он продвинулся далеко (хотя бы внешне). Увидишь, как через несколько дней, схватив награду, он на том и оставит старушку литературу. В его голове перемешалось все: женщина, крест, искусство, сапоги; все это кружится вихрем сейчас на одном уровне, лишь бы оно продвигало – вот что для него важно». Впрягшись в свою «Бовари», как каторжник в мельничный жернов, он временами спрашивает себя, не ошибся ли он, придавая столько значения построению главы, музыке фразы? «Искусство в конечном счете, может быть, не более серьезно, чем игра в кегли? – говорит он себе. – Все, видимо, лишь колоссальный обман».[203]203
Письмо к Луизе Коле от 3 ноября 1851 года.
[Закрыть] Однако тотчас спохватывается и восклицает: «Я продвинулся в эстетике или, по крайней мере, утвердился на давно избранном пути. Я знаю, как нужно писать. Ох! Боже! если бы я писал тем стилем, который себе представляю, каким бы писателем я был!.. Во мне живут в отношении литературы два разных человека: один влюблен в звучное, лирическое, грезит о высоких орлиных полетах, боготворит все звуки фразы и вершины мысли; другой – копается и добывает истину настолько, насколько это в его силах, придает равное значение и мелкому, и значительному факту, хотел бы заставить чувствовать осязаемо то, что создает… Замечательным мне кажется то, что я мечтаю написать книгу ни о чем, книгу без внешней притязательности, которая держалась бы на себе самой, внутренней силой стиля… Произведения самые прекрасные те, в которых меньше всего материи; чем ближе выражение к мысли, чем выше находится или совсем не чувствуется слово, тем прекраснее… Вот почему нет ни высоких, ни низких сюжетов».[204]204
Письмо к Луизе Коле от 16 января 1852 года.
[Закрыть] Погоня за совершенством формы держит его нервы на пределе. Он жалуется Луизе в каждом письме: «Плохая неделя. Работа не пошла; я добрался до точки, после чего уже не знал, что сказать… Я делал наброски, исправлял, путался, шел на ощупь… Ох! какая скабрезная вещь – стиль! Ты, думаю, вовсе не представляешь себе жанр подобной книги. Насколько я был небрежен в других своих книгах, настолько в этой я стараюсь быть собранным и следовать прямой геометрической линии. Никакой лирики, никаких рассуждений, личности автора нет. Это будет грустно читать. Будут жестокие вещи, низменные и зловонные».[205]205
Письмо от 31 января 1852 года.
[Закрыть] В ответ на ее восхищение «Святым Антонием», которого она только что прочла в рукописи, он пишет: «Я сейчас совершенно в другой сфере, сфере пристального наблюдения самых заурядных подробностей. Мой взгляд сосредоточен на душевной плесени».[206]206
Письмо от 8 февраля 1852 года.
[Закрыть] Или же: «Мои нервы натянуты, как струны… Причина тому, наверное, мой роман. Дело не идет. Не движется. Я устал так, точно ворочал горы. Мне временами хочется плакать. Для того чтобы писать, нужна нечеловеческая воля. А я всего лишь человек… Ах! Каким безнадежным взором я гляжу на них, на вершины тех гор, к которым мечтаю подняться! Ты знаешь, сколько страниц я написал со времени моего возвращения? Двадцать. Двадцать страниц за месяц, работая по меньшей мере семь часов ежедневно! И какова же цель всего этого? Результат? Горечь, глубокое разочарование».[207]207
Письмо от 3 апреля 1852 года.
[Закрыть] И еще: «Не знаю, как руки у меня порой не отваливаются от усталости и как не раскалывается голова. Я веду суровую жизнь, в которой нет радости; у меня нет ничего, чем можно было бы поддерживать себя, кроме какой-то постоянной злобы, которая временами плачет от бессилия, однако не проходит. Я люблю свою работу неистовой и странной любовью, как аскет власяницу, которая терзает его живот… Временами, когда я чувствую себя опустошенным, когда выражение не складывается, когда, написав столько страниц, обнаруживаю, что нет ни одной готовой фразы, я падаю на диван и лежу там, отупев от безнадежной тоски. Я ненавижу себя и корю за безумную гордыню, из-за которой задыхаюсь в погоне за химерой. Четверть часа спустя все меняется, сердце радостно бьется». Он так сжился со своими героями, что слезы навертываются на глаза, когда удается адекватно выразить их чувства: «В прошлую среду мне пришлось встать и сходить за носовым платком. Слезы текли по лицу. Я расчувствовался, работая, я по-настоящему наслаждался и выразительностью моей мысли, и фразой, которая ее передавала, и удовлетворением оттого, что нашел ее». Он проговаривает для себя эту фразу вслух после того, как написал. Испытывает ее своим «гортанным голосом», чтобы оценить ее музыку и увериться в том, что в ней не затаилось какого-либо неловкого созвучия. При малейшей зацепке вновь принимается за работу, зачеркивает – черновики его испещрены помарками, – шлифует до тех пор, пока слова не следуют друг за другом естественно и гармонично. Тогда он испытывает редкое опьянение от соответствия слова мысли. Однако это удовольствие длится для него лишь несколько мгновений. Он тотчас вновь охвачен чувством собственной беспомощности. И говорит об этом в заключение Луизе: «Временами на меня нападает страшная тоска, я чувствую томительную пустоту, охвачен сомнениями, которые злорадно смеются мне в лицо посреди самых простодушных удовольствий. Что ж! Все это я ни на что не променяю, ибо внутренне убежден, что исполняю свой долг, что я повинуюсь высшей воле, что я творю Добро, что я – на пути к Истине».[208]208
Письмо от 24 апреля 1852 года.
[Закрыть]
К счастью, Луи Буйе, который еще не уехал из Руана в Париж, приезжает к нему в воскресенье в Круассе и поддерживает его в труде озаренного каторжника. Флобер читает ему то, что написал в течение недели. Вместе тщательно разбирают текст, строка за строкой. Впечатление Луи скорее благоприятное. После его отъезда Флобер будто немного воспрянул духом. Настоящую поддержку он находит и у Луизы. Она, кажется, со временем успокоилась. Он же не изменил своего взгляда на любовь, которую испытывает к ней. «За вас, которая любит меня, словно дерево ветер, – пишет он ей, – за вас, к кому в моем сердце живет глубокое и нежное чувство, волнующее и признательное, чувство, которое не умрет никогда; за тебя, дорогая женщина, которой я причинил столько горя, а мне хотелось бы дарить тебе только радость».[209]209
Письмо от 31 декабря 1851 года.
[Закрыть] И еще: «Да, я люблю тебя, моя бедная Луиза. Мне хочется, чтобы твоя жизнь была светлой и легкой, усыпанной розами, радостной. Я люблю твое красивое, доброе, искреннее лицо, пожатие твоей руки, ощущение твоей кожи под моими губами. Если я суров с тобой, то, поверь, причина тому – печали, нервное напряжение и страшная апатия, которые мучат меня или целиком овладевают мною».[210]210
Письмо от 16 января 1852 года.
[Закрыть]
Когда он устает жить отшельником, он едет в Париж повидаться с ней; останавливается в отеле, занимается с ней любовью и уезжает, успокоившись. Год назад она стала вдовой и теперь еще более свободна в своем выборе. У нее, впрочем, есть другие любовники помимо Флобера, и она не скрывает этого. А он отнюдь не ревнует. Такая позиция позволяет, на его взгляд, избежать опасности стать собственником. Он находит удобной жизнь вдали и отдельно от Луизы. Случается даже, что он – противник мещанских условностей – посылает скромные подарки своей любовнице: пресс-папье, флакончик сандалового масла, египетское колечко… Вернувшись в свою дыру, он перебирает в памяти счастливые мгновения, которые пережил с ней, однако никогда не торопится повторить свой подвиг. Воспоминаний, которые живут в нем, достаточно для того, чтобы вдохновлять его несколько недель: «Восемь дней назад в этот час я уходил от тебя, сгорая от любви. Как бежит время! Да, мы были счастливы, моя дорогая, дорогая подруга, я обожаю тебя».[211]211
Письмо от 20 марта 1852 года.
[Закрыть]
Уверяя ее в своих чувствах, он не перестает повторять, что никогда ни одна женщина не заставит его забыть о работе. «Едва подумаю о тебе, как мной овладевает чувство нежности, – вновь пишет он ей. – Мои путешествия в Париж (а езжу я туда только из-за тебя) – словно оазисы в жизни, куда я прихожу напиться и стряхнуть на твои колени пыль своих трудов… Я не вижусь с тобой часто из-за целомудрия и из-за того, что эти встречи слишком волнуют меня. Наберись терпения, я стану твоим через какое-то время и надолго. Через год-полтора я сниму квартиру в Париже. Буду ездить туда чаще и в течение года стану проводить несколько месяцев кряду».[212]212
Письмо от 24 апреля 1852 года.
[Закрыть]
Время от времени, как и раньше, он боится, как бы она не забеременела. Когда же решатся отплыть эти проклятые «Англичане»? При одной мысли о нежеланном потомстве он приходит в ярость: «Я очень волнуюсь за твоих Англичан, хотя мне упрекать себя, впрочем, не в чем (ты же меня упрекаешь всегда). У меня – сын! О нет, нет. Лучше околею в канаве под колесами омнибуса. Сама мысль о том, что я кому-то дам жизнь, заставляет выть в душе от адской злобы».[213]213
Письмо от 3 апреля 1852 года.
[Закрыть] Но, к счастью, всякий раз это лишь ложная тревога. И каждый раз, узнав «хорошую новость», он ликует от радости: «Боже сохрани от соития, которое я никогда не повторяю из-за подобного страха… Я ел свою кровь, желая твоей».[214]214
Письмо от 16 декабря 1852 года.
[Закрыть] Успокоившись, он с новой нежностью относится к Луизе. И позволяет даже себе (он, враг любых литературных отличий) поздравить ее с получением новой премии Французской академии. А так как в это время он находится в Париже, то соглашается присутствовать на торжественной церемонии вручения наград. Гром барабанов, зеленые мантии, светские похвалы. Эта официальная игра доставляет ему радость за любовницу, которая, кажется, ею увлечена, однако еще больше убеждает его в том, что ему следует держаться от нее подальше, если хочет сохранить свое благородство.
Максим Дюкан напрасно настаивает на том, чтобы он наконец вышел на литературную сцену. Флобер отвечает ему высокомерной, гневной диатрибой: «Ты, похоже, видишь во мне какой-то тик или порок, который чернит меня в твоих глазах. Мое отношение к этим вещам определилось давно. Скажу тебе лишь, что все эти слова вроде: спешить, подходящий момент, самое время, занять место, добиться положения и вне закона – для меня пустой звук. Не понимаешь. Добиться? Чего? Положения господ Мюрже, Фейе, Монсоле и пр., и пр., и пр., Арсена Уссей, Таксиля, Делорда, Ипполита Люка и семидесяти двух иже с ними? Ну уж нет. Быть известным – не главное для меня. Это может доставлять удовлетворение лишь заурядным честолюбцам. Хотя не та ли это самая тема, у которой нет границ? Слава, даже самая неоспоримая, никогда не удовлетворяет в полной мере; все равно, когда человек умирает, он не уверен в своем имени, если только он не дурак. Значит, слава поднимает нас в собственных глазах не больше, нежели безвестность. Я стремлюсь к лучшему – нравиться себе. Успех, представляется мне, должен быть результатом, а не целью… Я лучше околею, как собака, чем хоть на секунду потороплю фразу, которая не вызрела. У меня в голове есть представление о том, как нужно писать, представление о красоте языка – именно к этому я стремлюсь. Когда я уверен, что сделал дело, то могу показать его и ждать похвалы, если оно того достойно. Таким образом, я не желаю дурачить публику. Так-то… Там „дыхание жизни“, говоришь ты, имея в виду Париж. По-моему, твое дыхание жизни отдает запахом гнилых зубов. Парнас, куда ты меня приглашаешь, источает, кажется мне, скорее миазмы и отнюдь не пьянит. Лавры, которые срывают там, вымазаны, надо признать, дерьмом… Конечно, кое-что приобретаешь в Париже – нахальство, однако там теряешь шевелюру… Я говорил тебе, что поеду в Париж, когда моя книга будет написана и когда я опубликую ее, если буду доволен. Мое решение не изменилось. Вот все, что я могу сказать, и ничего больше. Поверь мне, старик, пусть все идет своим чередом. Разгораются литературные споры или нет – мне наплевать».[215]215
Письмо от 26 июня 1852 года.
[Закрыть]
Получив это письмо, Максим Дюкан возмущенно отвечает, что не понимает подобных оскорбительных внушений. Флобер чувствует, что их отношения никогда уже не будут такими сердечными и искренними, как прежде. Однако стоит на своем. «Твоя обидчивость меня удивляет, – пишет он другу. – Зачем ты заводишь старую песню и предписываешь режим человеку, который считает себя совершенно здоровым?.. Разве я осуждаю тебя за то, что ты живешь в Париже, печатаешься и т. д.? Разве я тебе когда-то советовал жить так, как я?.. Что касается моего положения писателя, то я охотно уступаю его тебе… Я попросту буржуа, который живет, удалившись в деревню, занимаясь литературой и не требуя от других ничего – ни признания, ни почестей, ни даже уважения. Наши дороги разошлись, мы идем разными дорогами. Пусть бог ведет каждого из нас туда, куда он пожелает! Я стремлюсь не в гавань, а в открытое море. И если потерплю кораблекрушение, то траурную процессию поручаю вести тебе».[216]216
Письмо от начала июля 1852 года.
[Закрыть]
Отправив другу эти гневные страницы, он оправдывается перед Луизой: «Я хороший ребенок до поры до времени, до определенной черты (черты моей свободы), которую лучше не переходить. А так как он (Максим Дюкан) захотел вторгнуться на мою самую личную территорию, то я задвинул его подальше, в угол… Я – варвар, оттого-то у меня слабые мускулы, нервная апатия, зеленые глаза и высокий рост; однако по той же причине я не лишен вдохновения, упорства, раздражительности. У всех нас – нормандцев – есть немножечко сидра в крови, терпкого, постоянно бродящего напитка, который иногда выбивает пробку». Принявшись за анализ своего характера, он продолжает с очевидным удовлетворением: «Если в любовных отношениях я такой сдержанный человек, то только потому, что окунулся в высший разврат очень рано для моего возраста и осознанно, чтобы все изведать. Найдется немного женщин, которых я не раздевал с головы до пят. Я обрабатывал тело как художник и знаю его. Я берусь писать самые трезвые книги во время гона. Что касается любви, то это тема размышления всей моей жизни. То, что я недодал чистому искусству, самой профессии, осталось ей; и сердце, которое я изучал, было моим. Сколько раз я чувствовал в лучшие свои мгновения холод скальпеля, который входил в мою плоть! „Бовари“ (в определенном смысле – обывательском – произведение, которое я сделал в меру моих сил общим и человечным) будет в какой-то мере суммой моего психологического опыта и только благодаря этой своей стороне будет иметь цену».[217]217
Письмо от 3 июля 1852 года.
[Закрыть]
В то время как он пишет ей это письмо, Луиза Коле флиртует с Альфредом де Мюссе. Но однажды вечером поэт, пьяный по обыкновению, пытается соблазнить ее в фиакре. Она отталкивает его, открывает дверцу и выскакивает на ходу из экипажа, поранив колено. Сцена происходит на площади Согласия. Негодующая, оскорбленная Луиза возвращается, прихрамывая, домой и пишет Флоберу, чтобы рассказать о своем злоключении. Он предостерегал ее от увлечения «сиром Мюссе». Но на этот раз, вопреки свойственной ему бесстрастности, ревнует: «Мне хочется убить его… Я бы с удовольствием поколотил его палкой… Ах! Так хочется, чтобы он вернулся и чтобы ты при мне и тридцати свидетелях выкинула его за дверь… Если он тебе снова напишет, ответь ему монументальным письмом из пяти строчек: „Почему я не хочу вас? Потому что вы мне отвратительны и потому что вы – негодяй“. Прощай. Обнимаю тебя, сжимаю, целую тебя всю. Тебя, моя бедная, оскорбленная любовь».[218]218
Письмо от 27 июля 1852 года.
[Закрыть]
Дело Мюссе быстро забывается посреди творческих мук. Настоящая любовница Флобера не Луиза Коле, а Эмма Бовари. Для продолжения работы над романом он 18 июля едет на выставку в местечко Гранд Курон. Возвращается больной от усталости, скуки и отвращения к этой «нелепой деревенской церемонии». Однако на лету схвачены тысячи деталей, которые послужат ему для композиции главы. Работа продвигается медленно. «Хорошая фраза в прозе должна быть подобна безупречному стихотворению – такой же ритмичной, такой же звучной»,[219]219
Письмо от 22 июля 1852 года.
[Закрыть] – пишет он Луизе. Или же: «Как раз для тех книг, которые мне так хочется писать, я располагаю наименьшими средствами. „Бовари“ в этом смысле будет стоить невероятных усилий, о которых буду знать только я. Сюжет, герои, чувства и пр. – все выше моих сил… Работая над этой книгой, я похож на человека, играющего на пианино пальцами, в каждом из которых по свинцовой пуле».[220]220
Письмо от 26 июля 1852 года.
[Закрыть] Или же: «Если моя книга хороша, она легко разбередит женскую душу. Не одна улыбнется, узнав в ней себя. Я разгадаю ваши страдания, бедные души, темные, влажные от затаенной печали, точно ваши задние провинциальные дворы, стены которых поросли мхом».[221]221
Письмо от 1 сентября 1852 года.
[Закрыть] И еще: «Как надоела мне моя „Бовари“! Впрочем, начинаю из нее понемногу выпутываться. Никогда в своей жизни я не писал ничего труднее пошлого диалога, которым занимаюсь сейчас! Сцена в трактире потребует, видимо, месяца три, хотя точно и сам не знаю… Но скорее я сдохну над ней, чем смошенничаю».[222]222
Письмо от 19 сентября 1852 года.
[Закрыть]
Догадываясь, что он раздавлен работой, она зовет его в Париж или в Мант, однако он упрямо отказывается, раздражаясь: «Не повторяй больше, что хочешь меня, не говори мне того, из-за чего я страдаю. Почему?.. потому что иначе не могу работать… Неужто ты думаешь, что и я не хочу тебя, что не скучаю от такой длительной разлуки? Но поверь наконец, что трехдневная поездка будет стоить мне двух потерянных недель, что мне нужны будут невероятные усилия для того, чтобы сосредоточиться; я избрал этот раздражающий тебя образ жизни, лишь исходя из неоспоримого и долгого опыта».[223]223
Письмо от 25 сентября 1852 года.
[Закрыть] Тем не менее в начале ноября 1852 года он, забыв обо всем, приглашает Луизу встретиться в Манте. Свидание после долгой разлуки не столь горячо: «Твоя бедная природная сила вчера не была весела… Жизнь так и проходит, завязывая и развязывая веревочки, в разлуках, прощаниях, воздержании и желаниях. Правда, все было хорошо, очень хорошо и очень нежно. Но это уже возраст… Когда стареют, более сдержанно проявляют чувства и бывают более ласковыми».[224]224
Письмо Луизе Коле от 16 ноября 1852 года.
[Закрыть]
Понимая, что потерял целых шесть дней, Флобер возвращается в свой вертеп, где его поджидает Эмма Бовари. И работа, словно болезнь, которая живет внутри, вновь завладевает им. Она доставляет ему огромное наслаждение. Когда он сравнивает свое стремление к совершенной психологии и стилю с псевдонепринужденностью какого-то Максима Дюкана, то говорит себе, что у них совершенно разные представления о литературе, что они занимаются разным ремеслом. Последний роман друга «Посмертная книга» возмущает его своей пошлостью: «Не правда ли, жалкое зрелище, а? – пишет он Луизе. – Кажется, наш друг пошел не по тому пути. В этом чувствуется крайнее бессилие. Он играет из последних сил и выдавливает свою последнюю ноту».[225]225
Письмо от 9 декабря 1852 года.
[Закрыть] Сам же очень озабочен тем, что у него нет необходимых физических сил для создания исключительного произведения, такого, каким он его себе представляет. Нервные приступы возобновляются.
11 декабря 1852 года он рассказывает о своей тревоге Луизе: «От каждого движения (в буквальном смысле), которое я делал, в черепе прыгали мозги, я вынужден был лечь спать в одиннадцать часов. Меня лихорадило, я был без сил. В голову пришла суеверная мысль. Завтра мне исполняется тридцать один год. Значит, мне предстоит перешагнуть тот фатальный год тридцатилетия, который является определяющим в жизни человека. Это возраст, когда обрисовывают будущее, определяются во взглядах, женятся, выбирают профессию». Несмотря на сомнения, он горд тем, что остается свободным: «Вид и мускулы еще молодые, и если лоб полысел, то перо, кажется, не потеряло ни одного волоска… Все мое тело любит тебя, и когда я смотрю на себя обнаженного, кажется даже, что жажду тебя каждой клеточкой кожи». Во время работы напряжение его ума таково, что он вскрикивает от ужаса, когда мать вдруг входит в его кабинет: «Сердце долго колотилось, я успокоился лишь через четверть часа. Вот насколько я поглощен, когда пишу. От неожиданности показалось, что в сердце вошел острый кинжал. Трудно, однако, наше ремесло!»[226]226
Письмо к Луизе Коле от 16 декабря 1852 года.
[Закрыть] Воссоздавая то возвышенное, то низменное, он сравнивает свой роман с «варевом» и помечает: «Верю, что моя „Бовари“ пойдет». Однако тотчас добавляет: «Меня, будто вши, разъедают сравнения; я только и делаю, что давлю их. Фразы от этого кишат».[227]227
Письмо Луизе Коле от 27 декабря 1852 года.
[Закрыть] Чем дальше он продвигается в рассказе, тем больше испытывает трудностей, следя за психологией героев и в то же время за гармонией языка. Каждое мгновение он открывает непреодолимую пропасть между тем, что чувствует, и тем, что излагает, между мыслью и словом, между изменчивой сутью мечты и текстом, который застыл на кончике пера, на бумаге. В конце января 1853 года он констатирует, что его «книга», в которой будет приблизительно «четыреста пятьдесят страниц», находится только на полпути. Однако не хочет торопиться. Никто не ждет выхода книги. Даже он сам. И неожиданно делает неприятное открытие. Читая «Деревенского лекаря» Бальзака, он обнаруживает сцены, подобные тем, которые описал в «Бовари»: посещение кормилицы, поступление в коллеж в начале рассказа, «фраза такая же». Он теряет голову: «Можно подумать, что я у него списал, если бы моя страница, скажу, не хвалясь, не была бесконечно лучше написана».[228]228
Письмо Луизе Коле от 27 декабря 1852 года.
[Закрыть] Можно ли сказать что-то новое в литературе? – спрашивает он себя.
В феврале он помечает, что его «Бовари» «помаленьку продвигается и вырисовывается в будущем». 21 марта чувствует себя «в изнеможении оттого, что орал весь вечер, пока писал». Шесть дней спустя тон меняется. «„Бовари“ не идет: за неделю – две страницы! Есть из-за чего набить себе морду от отчаяния… Но! Я осилю ее, сделаю, только это будет трудно. Какой получится книга, не представляю, но ручаюсь, что она будет написана… Говорить точно и вместе с тем просто обычные вещи – так тяжело!»[229]229
Письмо Луизе Коле.
[Закрыть]