Текст книги "Гюстав Флобер"
Автор книги: Анри Труайя
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Выход „Госпожи Бовари“ принес Флоберу множество писем от женщин, взволнованных судьбой героини, которые узнавали в ней себя. С особенной настойчивостью ему писала экспансивная романистка мадемуазель Леруайе де Шантепи, которая была на двадцать один год старше его, жила в провинции и подарила ему свой портрет и две свои книги в знак признательности. Измученный судебными злоключениями, он испытывает необходимость излить свои чувства особе противоположного пола, которая к тому же восхищается им. Луизы Коле больше нет рядом, он набрасывается на мадемуазель Леруайе де Шантепи. На вопрос о происхождении „Госпожи Бовари“ он отвечает: „В „Госпоже Бовари“ нет ни слова правды. Эта история – чистейший вымысел“; я не вложил туда ни своих чувств, ни личных переживаний. Напротив, иллюзия (если таковая имеется) создается именно неличным характером произведения. Один из моих принципов: не вкладывать в произведение своего я. Художник в своем творении должен, подобно богу в природе, быть невидимым и всемогущим; его надо всюду чувствовать, но не видеть». И продолжает рассказывать неизвестной о своей жизни: «Я долго жил подобно вам, сударыня. Я тоже провел многие годы в деревне совершенно один, и единственным шумом, который я слышал зимой, был ветер, волновавший деревья, да треск льда, который плыл по Сене под моими окнами. Если я немного знаю жизнь, то только в силу того, что мало жил в обычном смысле этого слова, ибо мало ел, но основательно пережевывал; я бывал в разных обществах, видел разные страны. Я путешествовал пешком и на верблюдах. Я знаю парижских биржевиков и дамасских евреев, итальянских сводников и негритянских жонглеров… Чтобы иметь полное представление обо мне, добавьте к моей биографии следующий портрет: мне тридцать пять лет, ростом я пяти футов и восьми дюймов, у меня плечи, как у крючника; я нервно раздражителен, как мещаночка. Я холост и одинок».[278]278
Письмо от 18 марта 1857 года.
[Закрыть]
Несколько дней спустя он дополняет свои признания мадемуазель Леруайе Шантепи: «Я любил страстно, тайно. А потом в двадцать один год чуть было не умер от нервной болезни, вызванной досадой и огорчениями, бессонными ночами и приступами ярости. Эта болезнь длилась десять лет… Я родился при больнице (руанской больнице, где мой отец был главным хирургом и оставил по себе славное имя в своем деле) и рос среди всевозможных человеческих страданий, от которых меня отделяла лишь стена. Ребенком я играл в операционной. Вот почему, быть может, у меня мрачный и в то же время циничный взгляд на мир. Гипотеза об абсолютном небытии не содержит для меня ничего устрашающего. Я готов спокойно броситься в этот черный провал. А между тем меня больше всего привлекает религия. То есть все религии вообще, одна в той же мере, как и другая. Каждый догмат в отдельности меня отталкивает, но я отношусь к чувству, его породившему, как к самому естественному и самому поэтичному из всех чувств…
Я не питаю симпатии ни к одной политической партии или, вернее говоря, презираю их все… Я ненавижу всякий деспотизм. Я завзятый либерал. Вот почему социализм кажется мне самым педантичным ужасом, который будет смертелен для любого искусства и любого нравственного принципа. Я присутствовал как зритель почти на всех мятежах своего времени».[279]279
Письмо от 30 марта 1857 года.
[Закрыть]
Он явно испытывает тщеславное удовлетворение оттого, что объясняет, рассказывает о себе, ищет любви и участия. Утверждая, что ненавидит себя, он с очевидным самолюбованием рассказывает об особенностях своего характера и жизни. Он дает себе оценку и хочет, чтобы его ценили как удивительного человека. Из-под внешней скромности на свет рвется гордость. Неужели он стал другим человеком со времени публикации «Госпожи Бовари»? Он думает, что нет, и тем не менее, потершись в суетном и легкомысленном литературном мире, он приобрел желание – неосознанное пока – утвердиться в качестве большого писателя, снискать интерес к себе, быть уважаемым своими собратьями, читателями, прессой. Ибо даже тогда, когда он с радостью собирается бежать из столицы, от ее суетной болтовни, он уверен, что вскоре, не умея противостоять ее влечению, вернется туда. В его жизни теперь два противоположных полюса – город и деревня. В Париже он играет, в Круассе – думает и пишет. С некоторых пор он находится во власти невероятного проекта: восстание наемных солдат в Карфагене. Вдохновленный новым замыслом, он пишет мадемуазель Леруайе де Шантепи: «Прежде чем вернуться в деревню, я займусь археологическими изысканиями, изучением одного из самых малоизвестных периодов античности, работой, которая станет лишь подготовительной к другой. Я собираюсь писать роман, действие которого будет происходить за три столетия до Рождества Христова. Мне необходимо уйти от современного мира, в котором мое перо черпало слишком долго и о котором к тому же я так устал рассказывать, что мне и смотреть на него тошно».[280]280
Письмо от 18 марта 1857 года.
[Закрыть]
Теперь он уверен, что это погружение в пленительное и жестокое прошлое освободит его от низменности «Бовари». «Мне так тяжело с моим Карфагеном, – рассказывает он новому другу, писателю Эрнесту Фейдо. – Очень беспокоюсь о главном, я хочу сказать – о психологии; мне так необходимо сосредоточение „в тишине моего кабинета“, среди „деревенского одиночества“. А там, быть может, подстегивая мой бедный ум, я и добьюсь от него чего-нибудь».[281]281
Письмо конца апреля 1857 года.
[Закрыть] Жребий брошен. Не написав и первой строчки новой книги, он знает, что, даже если не будет доволен, опубликует ее. Как «Госпожу Бовари». Времена тайного занятия литературой остались для него навсегда в прошлом.
Глава XIII
«Саламбо»
Вновь Круассе с его покоем, тишиной, легким шелестом листвы и мирной рекой. Флобер обретает привычку к работе и размышлениям рядом с матерью, которая его лелеет, и племянницей – ей уже одиннадцать с половиной лет, – нежность и забавы которой умиляют его. С этими женщинами: одной – пожилой и усталой, другой – очаровательной девочкой – он отдыхает от суеты и интриг парижской жизни. Он с завидной жадностью читает без разбора самые сложные книги, имеющие хоть какие-нибудь сведения о прошлом Карфагена. Ему хотелось бы все знать о времени и месте, в которых будет происходить действие его романа. «У меня в желудке несварение от книг, – пишет он Жюлю Дюплану, – и от in-folio[282]282
Формат издания в 1/2 листа.
[Закрыть] – отрыжка. С марта месяца я сделал выписки из пятидесяти трех различных трудов; теперь изучаю военное искусство, упиваюсь крепостными валами и всадниками, углубленно занимаюсь метательными машинами и катапультами. Надеюсь наконец найти что-нибудь новенькое об античных сражениях.
Что касается пейзажа, то он еще неясен. Я не чувствую пока религиозной стороны дела. Психология проясняется, но эту машину очень тяжело пустить в ход, старик. Я взялся за безумно трудную работу и не знаю, когда закончу и даже когда начну ее».[283]283
Письмо от 28 мая 1857 года.
[Закрыть] И о том же Фредерику Бодри: «Думаю, что втянулся в неблагодарный труд. Временами он кажется мне превосходным. А порою кажется, что барахтаюсь в грязи».[284]284
Письмо от 24 июня 1857 года.
[Закрыть] Стопка очиненных перьев на столе представляется ему «кустарником с длиннющими иглами», чернильница – «океаном», в котором он тонет, а от вида белой бумаги «кружится голова».[285]285
Письмо Луи де Корменену от 14 мая 1857 года.
[Закрыть] В программе его чтения Полиб, Аппиен, Диодор Сицилийский, Исидор, Корнелий, Непо, Плин, Плутарх, Ксенофон, Тит Ливий и восемнадцать томов Библии от Казна. «Будем писать трагедию. И начнем горланить! – восклицает он. – Это полезно для здоровья».[286]286
Письмо Эрнесту Фейдо конца июня 1857 года.
[Закрыть] И, объясняя свою страсть к изучению документов, объявляет: «Чтобы книга дышала правдой, нужно по уши влезть в ее сюжет. Тогда колорит явится сам собой как неизбежный результат и как расцвет самой идеи».[287]287
Письмо Эрнесту Фейдо от 6 августа 1857 года.
[Закрыть]
Всецело поглощенный подготовкой своей новой книги, он перестает интересоваться судьбой «Госпожи Бовари». Читая жесткие критические статьи, которые продолжают появляться вслед за этим якобы аморальным романом, он пожимает от удивления плечами и называет журналистов дураками. Эти бумагомаратели – все до единого – завистники, которые не поняли величие его сражения. Узнав о том, что «Цветы зла» Бодлера будут также объектом судебных преследований, он пишет автору: «Почему? На кого вы посягали?.. Это что-то новое: преследовать за книги стихов! До сего времени судебные органы не трогали поэзию. Я возмущен до глубины души».[288]288
Письмо от 14 августа 1857 года.
[Закрыть] Тем временем на Флобера неожиданно нападает в своей воскресной проповеди кюре прихода, в который входит Круассе. «Кюре из Кантеле „набросился“ на „Бовари“ и „запрещает“ своим прихожанам читать меня, – пишет Флобер Жюлю Дюплану. – Вы сочтете меня глупым, но, уверяю вас, я возгордился. Это польстило мне больше, нежели любая похвала, это похоже на успех».[289]289
Письмо от 3 октября 1857 года.
[Закрыть] И несколько дней спустя Луи Буйе: «Итак, я получаю все сполна: нападки правительства, газетную брань и ненависть священников».[290]290
Письмо от 8 октября 1857 года.
[Закрыть]
В начале октября он делает первый набросок романа, который в это время называет «Карфаген». «В первой главе я дошел до моей маленькой женщины. Навожу лоск на ее костюм, это доставляет мне удовольствие. Чувствую себя немного увереннее. Я словно свинья вываливаюсь в драгоценных камнях, которыми ее окружаю. Думаю, что слова „пурпур“ и „алмаз“ есть в каждой фразе моей книги. Настоящее варево! Но я выберусь из него».[291]291
Письмо к Жюлю Дюплану от 3 октября 1857 года.
[Закрыть] В ноябре он изменяет название книги и сообщает об этом Шарлю Эдмону, редактору «Прессы»: «Моя книга будет (думаю) называться „Саламбо, карфагенский роман“. Так зовут дочь Гамилькара, девушку, которую придумал ваш покорный слуга. Но… он совсем не идет. Я болен, особенно морально, и ежели вы хотите сослужить мне добрую службу, то не говорите более об этом романе, как будто его вовсе нет».[292]292
Письмо от 17 ноября 1857 года.
[Закрыть]
Его жизнь – привычное чередование отчаяния и неожиданного вдохновения: «Я взялся за необыкновенное дело, мой милый, дело возвышенное. Шею сломаешь себе, прежде чем дойдешь до конца. Не бойся, я не сдохну. Мрачный, суровый, отчаявшийся, но не дурак. Только подумай, что я затеял: я хочу воспроизвести целую цивилизацию, о которой мы ничего не знаем».[293]293
Письмо Эрнесту Фейдо от 24 ноября 1857 года.
[Закрыть] Или же: «Трудность заключается в том, чтобы найти верный тон. Это достигается чрезмерной сжатостью идеи – неважно, естественным ли путем или же усилием воли; нелегко, однако, постоянно представлять себе правду, то есть ряд живых и правдоподобных деталей, имея дело со средой, существовавшей две тысячи лет назад».[294]294
Письмо Эрнесту Фейдо конца ноября 1857 года.
[Закрыть] Работая над «Госпожой Бовари», он жаловался, что с головой окунулся в современную жизнь, которая претит ему; работая над «Саламбо» – страдает оттого, что далек от событий во времени и пространстве. На этот раз он должен все придумать и добиться того, чтобы его ложь имела силу правды. Самое трудное – заставить думать и говорить героев, которые жили двадцать веков назад. «Чувствую, что нахожусь на ложном пути, понимаете?» – пишет он мадемуазель Леруайе де Шантепи. А Эрнесту Фейдо следующее: «Описания еще годятся, но диалог – такая чушь!» Оба письма написаны 12 декабря, в день его рождения. «Сегодня вечером мне исполнилось тридцать шесть лет, – делится он с мадемуазель Леруайе де Шантепи. – Я вспоминаю много своих дней рождения. В тот же самый день восемь лет назад я возвращался из Мемфиса в Каир после ночевки у пирамид. Я и сейчас еще слышу вой шакалов и порывы ветра, сотрясавшие палатку. Думаю, что вернусь на Восток позднее, чтобы остаться там и умереть».
Между тем он собирается уехать из Круассе в Париж, сменить античные мистерии «Саламбо» на «чудовищные оргии» столицы. Перемена заслуженная, считает он. В Париже он видится с Сент-Бевом, Готье, Ренаном, Бодлером, Фейдо, братьями Гонкур и несколькими известными женщинами: Жанной Турбе, Аглаей Сабатье – «Президентшей», актрисой Арну-Плесси… В этом маленьком обществе говорят в основном о литературе. Романтизм вышел из моды. Недавно умер Альфред де Мюссе, Марселина Деборд-Вальмор стара и забыта. Кто теперь читает Шатобриана, Виньи, Стендаля, Ламартина? Единственными великими уходящей эпохи остаются Бальзак, Жорж Санд, Александр Дюма и Гюго, который все еще в изгнании и мечет издалека громы и молнии против Империи. Сегодня раздаются другие голоса. Молодые люди – в их числе Шанфлери и Дюранти – пытаются провести в жизнь умеренный реализм в противовес интеллектуальному движению предшественников, которые провозглашали приоритет чувства, воображения и мечты. Между тем авторами, наиболее оцененными публикой, остаются все еще некие Поль Феваль и Эдмонд Абу. Флобер презирает эту борьбу всех со всеми, однако испытывает радостное возбуждение, общаясь с собратьями, занятыми, как и он, игрой в слова. По поводу одного из этих споров братья Гонкур пишут с раздражением в своем «Дневнике»: «Между Флобером и Фейдо – тысяча рецептов неясных стилей и форм; избитые до механистичности приемы, выспренне и серьезно изложенные; ребяческая и серьезная, смешная и торжественная дискуссия о том, как писать, и о правилах хорошей прозы… Казалось, мы попали на спор грамматиков времен Поздней Империи».[295]295
Гонкур. «Дневник». 11 апреля 1857 года.
[Закрыть] Для Флобера вопросы ремесла далеко не второстепенные. Он утверждает, что произведения без стиля не существует. И хочет доказать это в «Саламбо» еще более убедительно, нежели в «Госпоже Бовари». Он парирует мадемуазель Леруайе де Шантепи, которая написала ему, что, живя в Париже, он стал «человеком бульвара, моды, баловнем общества»: «Клянусь вам, что это далеко не так… Напротив, я из тех, кого зовут медведями… Иногда (даже в Париже) я по неделям не выхожу из дома. У меня хорошие отношения со многими людьми искусства, но бываю я лишь у немногих… Что касается так называемого светского общества, то я совсем не бываю в нем. Я не умею ни танцевать, ни вальсировать, не играю ни в какие карточные игры, даже не умею поддерживать салонный разговор, ибо считаю глупым все, о чем там болтают!»[296]296
Письмо от 23 января 1858 года.
[Закрыть] В последние дни он взволнован необычным делом. Театр «Порт-Сен-Мартен» предлагает ему поставить пьесу по роману «Госпожа Бовари». Он сомневается, советуется с Луи Буйе и в конце концов отказывается, считая это компромиссом, недостойным себя и своей книги. «Речь шла о том, чтобы я дал только одно заглавие и получил половину авторского права. Его переделал бы какой-нибудь сочинитель с именем… Но подобный размен Искусства на монету показался мне делом малодостойным. Я решительно отказался от всего и вернулся в свою берлогу. Когда я буду заниматься театром, то войду туда через широко открытую дверь или же не войду вообще».[297]297
Письмо от 23 января 1858 года.
[Закрыть] И уточняет Альфреду Бодри: «Я отказываюсь от барыша в тридцать тысяч франков. Черт подери, вот я каков, бедный, но честный. Я вхожу в категорию мастеров, я вне себя от гордости. Таковы мои дела».[298]298
Письмо от 10 февраля 1858 года.
[Закрыть]
Приняв это героическое решение, он более решительно, чем раньше, продолжает работу над «Саламбо». Однако убежден, что ему следует отправиться на места действия, подышать воздухом страны, увидеть ее свет, чтобы сделать более правдоподобным свое произведение. Это будет очень короткое путешествие, поскольку ему достаточно побывать в Карфагене. 23 марта он объявляет Альфреду Бодри: «Завтра удираю на две недели до среды 7 апреля к „мавританскому берегу“, где, надеюсь, не буду пленен. Я заказал себе пару очень удобных ботфортов. Словом, ваш друг рад снова увидеть волны и пальмы». На мгновение показалось, что поездка невозможна, так как заболела мать: у нее плеврит. Но она быстро выздоровела благодаря заботам Ашиля и теперь чувствует себя вполне хорошо. Однако очень обеспокоена тем, что сын снова пустился в экзотическую авантюру. «Как мы страдаем от своих привязанностей! – пишет Флобер мадемуазель Леруайе де Шантепи. – Нет такой любви, которая временами не была бы столь же тяжела, как ненависть! Особенно это чувствуется, когда собираешься в путешествие!.. Через восемь дней я буду в Марселе, через одиннадцать в Константине, далее – через три дня – в Тунисе… Я в четвертый раз приеду в Марсель и на этот раз буду там один, решительно один. Круг замкнулся… Значит, наша жизнь вращается в одном кругу несчастий, как белка в колесе, и мы делаем передышку на каждом витке».[299]299
Письмо от 6 апреля 1858 года.
[Закрыть]
12 апреля 1858 года он выходит из парижской квартиры и едет в экипаже на вокзал. В его кармане записная книжка, чтобы записывать впечатления: «Я не перестаю курить, вспоминая старое». В Валпансе он «наслаждается едой», в Авиньоне пробует «шербет со льдом», в Марселе «объедается похлебкой». Совершает обязательное паломничество в отель на улице Дарс. На первом этаже – магазин. На втором – салон парикмахера. С мыслью о ласках Элади Фуко Флобер идет бриться к парикмахеру. Обои не изменились. Два дня спустя он садится на пароход «Гермус» вместе с эмигрантами и солдатами. Чтобы побороть морскую болезнь, он жует хлеб, натертый чесноком. Некоторое время спустя море успокаивается. «Прекрасная ночь, – пишет он Луи Буйе, – море гладкое, будто масляное. Старый Танит[300]300
Карфагенское божество, которое олицетворяла луна.
[Закрыть] сияет, машина дышит, рядом со мной на диване курит капитан, а палуба забита арабами, едущими в Мекку. Облаченные в белые бурнусы, босые, с закрытыми лицами, они похожи на трупы в саванах. Здесь есть и женщины с детьми. Все это вперемешку спит или печально блюет, а берег Туниса, к которому мы приближаемся, уже маячит в тумане… Единственная значительная вещь, которую я увидел до сих пор, – Константин, родина Джугурты. Город окружен огромным валом. Это потрясающе, кружится голова. Я ходил по нему пешком, а внизу проехал на лошади…
В небе парили ягнятники. И что самое необычное – я никогда не видел ничего более впечатляющего, чем три мальтийца и итальянец (когда ехал на скамейке в дилижансе из Константина), которые были пьяны в стельку, воняли, как падаль, и рычали, как тигры. Эти господа шутили и делали непристойные жесты, пукая и рыгая, и жевали в темноте чеснок при свете трубки. Что за путешествие, что за общество! Это был плот в двенадцатой степени могущества».[301]301
Письмо от 23–24 апреля 1858 года.
[Закрыть]
Он заходит в прохладные молчаливые мечети, восхищается человеком, который, присев на корточки, пишет на столике рядом с могилой мусульманского отшельника, встречает в дороге трех тощих парней, курильщиков гашиша и охотников на дикобразов, которыми они любят полакомиться. Во время ужина с директором почт и еще тремя приглашенными он с удивлением помечает: «Они знают „Бовари“!» Возвращается в Филиппевиль, потом по бесплодной равнине едет в Тунис. Ночь Флобер проводит в земляной хижине, покрытой тростником. «Собаки в дуаре[302]302
Дуар – табор бедуинов – мусульманское селение. (Прим. перев.)
[Закрыть] лают. Они обычно лают всю ночь, чтобы отпугивать шакалов». 2 мая, в воскресенье, он осматривает развалины Утики. Скопище бесформенных камней, которые «будто встряхнуло землетрясение». Немного далее он открывает пейзаж «Саламбо». «Весь Карфаген гораздо ниже меня – белые дома, зеленые поля: хлеб… На террасе дромадер поворачивает колесо колодца – так, наверное, было и в Карфагене». Однако Луи Буйе он пишет: «Я совсем не думаю о романе. Осматриваю местность, вот и все, наслаждаюсь…
Я знаю Карфаген досконально в любое время дня и ночи».[303]303
Письмо от 8 мая 1858 года.
[Закрыть] А Эрнесту Фейдо рассказывает, что большую часть времени проводит на лошади, ходит в мавританские кабаре послушать певцов-евреев, что участвовал в охоте на скорпионов и убил ударом хлыста змею «около метра длиной», обвившуюся вокруг ноги его верхового животного. Он изучает местность с восхищением – от пейзажа к пейзажу, от приключения к приключению, посещает Бизерт – «прекрасный город, полуразрушенную восточную Венецию», присутствует на церемонии целования руки бея, седеющего господина «с тяжелыми веками и пьяным взором». Обряд начинается. Каждый прикладывается к ладони бея дважды: «Сначала министры, затем мужчины в зеленых тюрбанах и тюрбанах в форме круглой тыквы. Жалко выглядят военные в униформе с толстыми задами, облаченными в бесформенные панталоны, в стоптанных ботинках, с эполетами, привязанными веревочками, и огромным количеством крестов и позолоты. Священники белые и худые, мрачные или глупые. Всюду ханжеский вид, нетерпимость к рамадану[304]304
Рамадан – пост у мусульман. (Прим. перев.)
[Закрыть] напоминала мне нетерпимость к посту у католиков».[305]305
Флобер. «Путешествие в Карфаген».
[Закрыть]
По возвращении в Тунис он присутствует на шумном празднестве. Затем едет до равнины Бардо, ущелий Джакуб-эль-Джедави, покрытых дикими ююба, и равнины Мез-эль-Баб. Там он обследует руины и помечает: «Не здесь ли мост Гамилькара?» Напрягая воображение, он пытается восстановить развалины, реконструировать города и ввести в эту искусственно воссозданную декорацию призраки своих персонажей. Однако настоящее мешает прошлому. И путешествие на лошади продолжается через Тестур, Тугга, Кефф… Он уже видит конец своей экспедиции: «Я уезжаю отсюда послезавтра и в Алжир возвращусь сушей; подобное путешествие совершили немногие европейцы, – пишет он Жюлю Дюплану 20 мая 1858 года. – Значит, я увижу все, что мне необходимо для „Саламбо“. Я знаю теперь Карфаген и его окрестности детально… Я был очень целомудренным в этом путешествии. Но очень весел, здоровье мое – мраморное, цветущее».
24 мая в Рьеффе он видит римское захоронение, принимает «превосходную турецкую ванну» и спит в палатке у бедуинов. В Гельме борется ночью с полчищами вшей. В Константине останавливается в отеле, в парильне вверяет себя рукам негра-массажиста. «Массажист в Рьеффе массировал колени головой», – утверждает он. Наконец отплывает в Марсель. На палубе толпятся «офицеры африканской армии, которые возвращаются к своим очагам».
В продолжении путешествия, к сожалению, нет ничего живописного: «Прибытие в Марсель в два часа. Несносная таможня. Омнибус. Отель „Парросель“. Ванна. Проблемы с деньгами… Я еду в экипаже один…» Соседи по купе в поезде неинтересны. «Обильный обед в Дижоне. Послеобеденная скука, жара. Что за дурацкая страна – Франция!» И наконец Париж: «Летний бульвар. Пустующий дом. Толкаюсь, чтобы проехать к Фейдо; подают обед… Ужин в Английском кафе. Сплю у себя на диване. Завтракаю в Турецком кафе. Визит к Турбе, Сабатье, госпоже Мэйнье», 7 и 8 июня он наряду с другими встречается с Луизой Прадье, Александром Дюма-сыном и актрисой госпожой Персон, вырядившейся (бог знает почему) в рубашку без рукавов и красный парик.
По возвращении в Круассе он ночью с 12 на 13 июня переписывает заметки и помечает в заключение: «Мое путешествие осталось в прошлом, забыто; в голове все перемешалось, кажется, что ухожу с бала-маскарада, который длился два месяца. Буду ли работать? Стану ли скучать? Пусть вся природная энергия, которой я проникся, останется во мне и выльется в книгу! Со всей мощью пластичного чувства! Возрождением прошлого! Да будет так! Нужно писать через Прекрасное, живое и настоящее. Дай мне волю, о боже! Дай силу мне. И надежду!»
Перечитав рукопись, он в отчаянии. Ни одной достойной страницы. Путешествие открыло ему глаза на настоящую античность: «Да будет тебе известно, „Карфаген“ придется полностью переделать или, вернее, писать заново, – пишет он Эрнесту Фейдо. – Я уничтожаю все. Это нелепо! невероятно! фальшиво! Думаю, что найду верный тон. Начинаю понимать своих героев и увлекаться ими. Это уже много. Не знаю, когда кончу этот грандиозный труд. Наверное, не раньше чем через два-три года. А до тех пор умоляю всех, кто будет со мной встречаться, – не говорить о нем ни слова. Меня так и подмывает разослать извещения о моей смерти. Я сделал выбор. Читатели, печатание, время отныне для меня не существует: вперед!»[306]306
Письмо от 20 июня 1858 года.
[Закрыть] Это безразличное отношение к возможной публикации поддерживается, безусловно, во Флобере мыслью о том, что литература никогда не будет для него средством заработка. Он защищен от нужды доходами матери. И может свысока смотреть на тех, единственным средством существования которых является перо. За год до этого он делился с госпожой Леруайе де Шантепи: «Я живу с матерью и племянницей (дочерью сестры, умершей в двадцать лет), которую воспитываю. Что касается денег, то их у меня достаточно для того, чтобы жить прилично, ибо я очень люблю тратить, хотя стараюсь быть умеренным. Многие думают, что я богат, но я стеснен из-за того, что имею самые экстравагантные желания, которые, само собой разумеется, не могу удовлетворить. К тому же я совсем не умею считать и ничего не понимаю в делах».[307]307
Письмо от 23 августа 1857 года.
[Закрыть]
Поделившись денежными соображениями, он принимается за работу. Стоит жара. Он каждый день купается в Сене и с гордостью объявляет Эрнесту Фейдо: «Я плаваю, как тритон. Никогда не чувствовал себя лучше. Настроение хорошее. Начинаю надеяться. Нужно, будучи в добром здравии, набраться смелости для будущих неудач. Они неизбежны, увы!»[308]308
Письмо от 20 июня 1858 года.
[Закрыть] И ему же: «Я вернулся, скорее морально, нежели физически, в свою пещеру. Отныне, в течение двух или трех лет, может быть, я не буду интересоваться ничем из того, что будет происходить в литературе. Буду, как и раньше, писать для себя, для себя одного. Что касается „Пресс“ и Шарля Эдмона,[309]309
Шарль Эдмон – издатель «Пресс», которому он необдуманно пообещал отдать для публикации свой будущий роман.
[Закрыть] – так их всех, растак и перетак!.. Уверен: то, что я пишу, успеха иметь не будет, тем лучше! Мне трижды наплевать… Не желаю больше делать уступок, собираюсь описывать ужасы и сервирую человеческие низы и матлот[310]310
Матлот – рыбное блюдо под винным соусом. (Прим. перев.)
[Закрыть] из змей и т. д. Ибо, черт подери, нужно хорошенько позабавиться, прежде чем околеть».[311]311
Письмо от 24 июня 1858 года.
[Закрыть]
Он вкалывает, как «пятнадцать быков», сомневается, что найдет читателя, способного переварить четыреста страниц «подобной похлебки», и выкрикивает фразы с утра до вечера, «надрывая грудь». «На другой день, когда перечитываю написанное, я часто все стираю и начинаю заново. И так каждый раз. Будущее представляется мне лишь серией бесконечных исправлений – перспектива не очень веселая».[312]312
Письмо от 28 августа 1858 года.
[Закрыть] И уточняет тому же Эрнесту Фейдо: «С тех пор, как существует литература, столь безумные попытки не предпринимались. Это произведение изобилует трудностями. Заставить людей говорить на языке, на котором они не думали! О Карфагене ничего не известно… Я должен найти середину между ходульностью и реальностью… Но я убежден, что хорошие книги так не делаются. Следовательно, хорошей книги не получится. Что ж! Зато она позволяет мечтать о великом! В своих устремлениях мы лучше, нежели в своих свершениях».[313]313
Письмо середины октября 1858 года.
[Закрыть] В конце октября мучения над романом вызывают «ужасные боли в желудке». «Никто с тех пор, как существует перо, столько из-за него не страдал, как я. Настоящие кинжалы! Эти маленькие инструменты режут сердце».[314]314
Письмо мадемуазель Леруайе де Шантепи от 31 октября 1858 года.
[Закрыть]
Собравшись с силами, он уезжает в Париж. Хвалит друзьям, с которыми встречается, еретический талант де Сада, которого только что перечитал и ценит очень высоко. В ноябре он ужинает с Гаварни, Шарлем-Эдмоном, Сен-Виктором и Марио Ушаром у братьев Гонкур. Эти ужины помечены в их «Дневнике»: «Умницу Флобера неотступно преследует господин де Сад. Он возвращается к нему постоянно, как к чуду, которое возбуждает его чувства. По сути своей он любит низость, ищет ее, счастлив ее видеть, как мусорщик – дерьмо, восклицая всегда по поводу Сада: „Это самая смешная глупость, которую мне доводилось когда-либо встречать!“… Он выбрал для своего романа Карфаген – как центр самой гнилой земной цивилизации».
В конце месяца Флобер укладывает чемоданы и оказывается, по его собственному выражению, «снова в Карфагене», то есть в Круассе. Погода стоит холодная. В камине трещат поленья. Флобер «без устали работает» до четырех утра. Одиночество, «как алкоголь», пьянит его. Он, по его собственным словам, почти не видит дневного света. Ни событий, ни шума. «Это объективное полное небытие». «В каждой строке, в каждом слове я ощущаю скудость языка». Тем не менее книга с грехом пополам продвигается. «Наконец-то эрекция, сударь, как результат того, что я подстегивал и онанировал себя. Будем надеяться, что наступит праздник».[315]315
Письмо Эрнесту Фейдо от 19 декабря 1858 года.
[Закрыть] В конце года он сделал, судя по его подсчетам, лишь четверть работы. Ничто не торопит его. Чем больше сидишь над рукописью, тем больше возможности избежать посредственных результатов торопливого труда. «Белый медведь не так одинок и бог не более спокоен, чем я, – пишет он мадемуазель Леруайе де Шантепи. – Думаю только о Карфагене, а это как раз то, что нужно. Книга всегда была для меня лишь способом жить в любой среде».[316]316
Письмо от 26 декабря 1858 года.
[Закрыть] С Эрнестом Фейдо он откровенно циничен: «Черт подери! Карфаген иногда раздирает мне дыру в заднице!.. Ты говоришь, что нуждаешься в деньгах, дружище! А я… Для меня они не важны! Я скорее стану кучером, нежели буду писать ради денег». И в заключение дает совет мужчины, живущего вдали от женщин, собрату, слишком озабоченному этим пустяком. «Не изувечь ум, общаясь с женщинами. Ты оставишь талант в глубине матки… Побереги свою сперму для стиля, выбрось чернильницу, ешь с наслаждением мясо и знай, что Тиссо (Женевский) говорил (см. „Трактат об онанизме“, стр. 72, гравюра): одна унция потерянной спермы забирает больше сил, нежели три литра потерянной крови».[317]317
Письмо начала февраля 1859 года.
[Закрыть]
19 февраля он в Париже, но ограничивается лишь визитами к друзьям из литературной среды и актрисам. Однажды без предупреждения приезжает к братьям Гонкур: «Звонят. Это Флобер, которому Сен-Виктор сказал, что мы где-то видели почти карфагенское действо, и он пришел спросить, где это. Его карфагенский роман не продвигается. Все остановилось. И чтобы начать заново, нужно изобретать правдоподобно… Он очень похож на портрет Фредерика Леметра в молодости. Очень высок ростом, очень силен, у него большие блестящие глаза, полные веки, глянцевые щеки, жесткие ниспадающие усы, здоровый с румянцем цвет лица».[318]318
Гонкур. «Дневник», 11 мая 1859 года.
[Закрыть]
Вернувшись в Круассе, Флобер получает письмо от Эрнеста Фейдо: «Твое счастье, что благодаря ренте ты можешь работать не спеша». И с досадой продолжает: «Собратья бросают мне в лицо три су заработка, который не дает мне сразу сдохнуть с голоду. Это легче, нежели вытягивать из себя строчки. Я намерен жить так, как живу: во-первых, три четверти года в деревне; во-вторых, без женщины (пустяк деликатный, но очень значительный), без друга, без лошади, без собаки, короче говоря, без любого атрибута человеческой жизни; в-третьих, для меня все, что вне моего творчества, – небытие… Нетерпение людей, которые занимаются литературой, желая, чтобы их опубликовали, поставили на сцене, чтобы они стали известными, чтобы их хвалили, восхищает меня как безумие. Все это имеет, кажется мне, такое же отношение к их труду, как игра в домино или политика… Даже если бы я был богат, я наплевал бы на все и жил бы, как бедуин в своей пустыне и благородстве. Так их всех, растак и перетак – таков мой девиз».[319]319
Письмо от мая 1859 года.
[Закрыть]
С наступлением летней жары он, кажется, оживает. «Я радуюсь теплу, – пишет он госпоже Жюль Сандо. – Солнце наполняет меня жизнью, пьянит, как вино. Вторую половину дня я провожу голышом, закрыв окна и жалюзи. Вечером плаваю в Сене, которая течет прямо в конце моего сада. Ночи великолепны, я ложусь спать с восходом солнца. Вот так. Кстати, я очень люблю ночь. Она умиротворяет меня… Вы спрашиваете, скоро ли я закончу свой роман. Увы! у меня сделана лишь треть… Я пишу так, как другие играют на скрипке, – только ради собственного удовольствия. Случается, что я пишу отрывки, которые ничего не дают для произведения в целом, а потом убираю их. При подобной методе и трудном сюжете на том в сто страниц может уйти десять лет».[320]320
Письмо от 7 августа 1859 года.
[Закрыть]