355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Книппер » Милая, обожаемая моя Анна Васильевна » Текст книги (страница 4)
Милая, обожаемая моя Анна Васильевна
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 08:58

Текст книги "Милая, обожаемая моя Анна Васильевна"


Автор книги: Анна Книппер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 37 страниц)

Всходило солнце, из ущелий начинал подниматься голубой туман, на глазах рождались облака.

А потом мы спускались в долину к горной реченьке – и горы уходили одна за другой: все голубее, все легче.

Возвращались поздно, пели хорошо – все казачьи песни:

Пыль клубится по дороге,

Слышны выстрелы порой,

Из набега удалого

Скачут сунженцы домой...

Ну-тко вспомните, ребята,

Как стояли в Зеренах...

Много мы их знали, пели постоянно. Так что когда меня девочкой лет четырех привели в церковь и я услышала пение, то тут же тоже запела "Пыль клубится по дороге": надо же помочь.

Хорошие песни, хорошие слова. Ну что за прелесть:

Долина моя, долинушка,

Долина широкая!

Из-за этой за долинушки

Заря, братцы, занималася.

Из-за этой ясной зореньки

Солнце, братцы, выкаталося.

И все – а какая радость, какое торжество от этого восходящего солнца!

Стол у нас в доме всегда был хороший, но не без вариаций. То вдруг папа заявит, что надо переходить на вегетарианство, – к столу подают печеную картошку, кукурузу, кислое молоко, вегетарианские супы.

Так продолжается недели две.

В конце концов папа жалобно говорит маме: "Варенька, ты бы биточки заказала!"

В результате этого выступления папа получил негласное прозвище "граф Сигаров-Биточкин" – за глаза, конечно: посмели бы мы его так в глаза назвать! Называли мы его, тоже втайне от взрослых, "Базили".

И снова начинается – кавказский борщ, перепела, шашлык, вырезка на вертеле. И огромные блюда вареников с вишнями. За стол садилось человек пятнадцать с детьми, домочадцами – и постоянно кто-нибудь из гостей. Блюда обносились с двух сторон стола, иначе бы конца обеду не было. Гомерическая трапеза! Кажется, сейчас за три дня не съесть того, что поглощалось с легкостью за обедом.

После обеда все переходили на террасу, в середине которой росли два больших каштана. Ее расширили, а каштаны спилить пожалели, так и оставили... Там пили кофе, в жару подавали арбузы, дыни из погреба, холодные.

Обедали в два часа. Затем до пяти, в самую жару, все сидят в комнатах с закрытыми ставнями, всякий занимается чем хочет. В пять часов – чай.

В это время по дорожке, поднимающейся из парка к нашему дому, начинается нашествие посетителей: какие-то дамы, которым папа с серьезным видом говорит комплименты, от которых, с нашей точки зрения, можно сгореть со стыда, до того они гиперболичны, – а им хоть бы что, все принимают за чистую монету; приезжие музыканты, папины ученики, кого только нет! Постоянно – Евсей Белоусов12, которого папа очень любит, и братья с ним дружат.

Чаи эти – тяжелое для меня время: я старшая дочь, молодая девушка должна разливать чай. Это не так просто: за столом опять 15 человек. Жарко, хочется пить. 15 человек по 2 чашки – 30, по 3 – 45. У папы насчет чая свои принципы, в чашку наливать только через чайник, а не из самовара. Доливаешь в чайник раз, другой, третий – а они все пьют, конца нет!

Конец все-таки!

Это лучшее время дня. Уже нежарко, самый красивый свет, ходить – одно удовольствие.

Иногда идет все семейство. Тогда папа с мамой идут по дороге в парк, идущей зигзагами. Мы ее называем Professoren – или Idiotenweg – и лезем прямо в гору. Однако теперь мне кажется, что "идиотская дорога" имела свои достоинства...

У папы были всегда какие-нибудь увлечения. Одно время это был лимонный сок. Не знаю, было ли это по предписанию врача, но папа и сам его пил, и мы должны были пить. Подходили к нему за обедом по очереди и получали по рюмочке. Кислятина ужасная. Надо было пить и не поморщиться – мы пьем, а он смотрит, не делаем ли гримасы.

Или возьмет руку и крепко жмет; смотришь ему в глаза и улыбаешься.

Вообще у нас заплакать от боли, от ушиба считалось позорным – терпи, не подавай виду.

Я очень любила ездить верхом. Как-то поехали мы в жаркий день в степь к Подкумку. Жарко, разморило. Я ехала, распустив поводья, вдруг из-под ног лошади взлетел перепел. Лошадь испугалась, понесла, поводьев подобрать я не успела и вылетела из седла, а нога осталась в стремени, и меня порядком протащило по камням. В конце концов встала, села в седло, доехала до дому. От бедра до колена нога была черная от кровоподтека, каждое движение – мука. И сказать нельзя, и хромать нельзя: спросят почему и, пожалуй, не пустят больше кататься верхом. Так и проходила целую неделю – не хромая и с веселым видом.

Помню, бабушка Сафонова рассказывала, что во время какого-то турецкого похода казаки станицы Шелковской привезли себе из Турции пленных турчанок и переженились на них. Но те были женщины гаремного воспитания и палец о палец не хотели ударить. Заходит прохожий: "Подай воды напиться!" Хозяйка лежит на постели, отвечает: "Вот придет Иван, он тебе подаст".

Стоило нам залениться – и сразу же: "Ах ты шелковская казачка!"

Бабушка считала, что человек должен сажать деревья и копать колодцы. И нам, детям, были отведены в саду участки, где мы сажали что хотели (потаскивая из большого цветника).

Источников под Кисловодском мало – на дороге между полустанком Минуткой и Подкумком она велела выкопать колодец, чтобы проезжие могли напиться и скот напоить (для скота стояла каменная колода).

Бабушка не разрешала разрезать узлы на веревках, давала распутывать мотки шелка, чтобы приучить к терпению и выдержке. И при этом рассказывала о том, как цари выбирали невест: собранным на смотрины девушкам давали спутанные нитки шелка, а царь подсматривал в щелку, как они это делают. Если кто-нибудь из них дергал нитки и сердился, то ее кандидатура отпадала.

Да и то сказать – немало терпения нужно царской невесте! До сих пор не люблю узлы резать.

Каждому из своих внуков она прочила блестящую будущность: "Ты мой Пушкин", "Ты моя Патти13". Ее зять Плеске14 как-то сказал: "Я спокоен за Россию – тринадцать великих людей ей обеспечено: это внуки Анны Илларионовны".

Она любила и часто повторяла слова 50-го псалма Давида: "Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови в утробе моей". Высокого строя души была женщина.

Бабушка – "бусенька", "буленька" мы ее звали – очень любила цветы. Сама за ними ухаживала. В саду в Кисловодске было много роз, она считала, что надо их поливать колодезной водой, и во время дождя бегала от куста к кусту с лейкой. Своих новорожденных внуков подносила к розам, чтобы они понюхали, как хорошо пахнет. После ее смерти розы стали уже не те.

Много она знала казачьих песен и любила их, а про русские говорила: "Что это за песни! Ах ты береза, ты моя береза, все были пьяны, ты одна твереза".

Редко у кого я видела такое поэтическое восприятие жизни, как у этой совсем малограмотной женщины.

И уж никто не умел так устроить праздник для детей, как она.

В день рождения сторожит у двери, ждет, когда проснешься, – чтобы сразу подарить, чтобы праздник начинался, как только откроешь глаза: войдет с подносом, а на нем непременно разные подарки: какие-нибудь бусы, шелковый платок, кусок кисеи, ваза с медом и сверх всего – ветка цветущей липы.

Лошадей, кроме старой Вороны, она не держала. Но иногда нанимала кисловодского извозчика Илью Климова на пароконной коляске и, насыпав ее ребятами, возила нас катать, и непременно "через воду": переезжала мели, речки – и мы наслаждались тем, как плещется под колесами вода, как видны сквозь нее мокрые камешки.

Когда мы, дети, ссорились и дрались – всего бывало, – она заставляла нас мириться до того, как пойдем спать, чтобы зла не оставлять на следующий день.

Пошлет за чем-нибудь – принеси. "Бусенька, а где это?" – "Найди, а я укажу" – ни за что не скажет где.

Иногда вдруг начинала сама стряпать – непременно станичные кушанья: пирог с калиной, который мама называла "пирог с дровами" из-за косточек, пресные пышки с чернушкой – душистое такое семя. Напечет перед самым обедом и накормит нас. Пышки жирные, вкуснее ничего, кажется, не ела. А нам не позволяли бегать с кусками. Мама скажет: "Зачем, Вы, мамаша, детей не вовремя кормите?" – "Оставь, Варенька, дети должны есть, когда им хочется".

А когда нас на лето привозили из Москвы к ней – уже подъезжая к Минеральным Водам, мы видели, как навстречу поезду бежит по платформе бусенька. И протягивает корзину с земляникой прямо в окно.

А характер был твердый. Когда отец был мальчиком, ему как-то понравился сваренный ею борщ, и он заявил: "Я сто тарелок съем!" Съел одну – она ему другую, съел другую – она третью; на пятой он заревел. "Что же ты хвастался?"

Семья была патриархальная, религиозная и монархическая, а все-таки помню бабушкин рассказ о том, как приезжал на Кавказ Николай I. Встречали его торжественно, как полагается. Собрали и хор казачек, и, когда он взял за подбородок одну: "Какая хорошенькая", та хлопнула его по руке: не лезь куда не надо. И видно было, что бабушка это вполне одобряла.

Рассказывала нам бабушка Анна Илларионовна, как, приехав в Петербург, привыкала к новой жизни: как накупила себе семнадцать пар ботинок, которые все почему-то рвались на мизинце, и как потом плакала над этой грудой; как сшила платье с кринолином и поехала в оперу, в ложу, – и никак с этим кринолином не могла справиться: то с одной стороны поднимется, то с другой, – никак не сесть.

Об ее одежде заботилась тетя Настя – присылала ей из Петербурга шляпы: вдовьи, черные, с завязками из лент; кружевные наколки, которые она носила дома. Как-то раз, приехав в Петербург, она и говорит тете Насте: "Что же это ты мать чучелой меня вырядила, прислала не шляпу, а какую-то башню?" "Маменька, да ведь в шляпе-то две наколки были вложены", – а она их все так и проносила.

Бабушка была для меня необычайна всегда. Зазовет в свою комнату в Кисловодске, с закрытыми ставнями, всегда прохладную, где на веревочках висели кисти винограда, а в шкапу такие интересные вещи, которые она любила перебирать: слитки серебра из дедушкиных эполет, плитки кирпичного чая, в коробочках – завернутые в папиросную бумагу альмандины, аметисты и топазы, тут же и подарит.

И особенно памятен мне кусок коричневого сатина с большими розовыми розами. Купила его бабушка в память того, что когда-то маленькой девочкой осталась она в станице дома одна, а к ним зашла нищенка, и ей так ее стало жалко, что она вытащила точно такой же кусок у матери из сундука и отдала ей, а когда та ушла, ужасно перепугалась, что это она наделала, и заплакала – так матери с плачем и рассказала. "А мать у меня умная была, только и сказала – ты больше так без спросу не делай".

И еще помню ее рассказ, как проездом через станицу Червленую был у них в доме Пушкин, а мать только что испекла хлебы – и они лежали еще теплые на столе. Пушкин отламывал кусочки, ел и похваливал; а когда ушел, то мать сказала: "Поди выброси свиньям – ишь исковырял своими ногтищами" [Е.В. Сафоновой запомнилась еще одна реплика прабабки в этой сцене: "Смотри – еще обмирщишься". – прим. публ.].

x x x

Вы просили написать о своей жизни, говорили, что легче писать, обращаясь к кому-нибудь, – что ж, это, может быть, и правда. Момент благоприятен – августовский день тепел, кругом суздальские поля да на горизонте полоска лесов. Я лежу в тени терновых кустов, ветер шевелит ветки с синими ягодами – начнем.

Я, в сущности, ничего не знаю о своих предках, мое представление о них начинается с деда и бабушек. Впрочем, на стене в маминой спальне висел портрет ее деда, священника, потом вышневолоцкого архиерея, – и это все. Его сын и мой дед со стороны матери, Иван Алексеевич Вышнеградский15, окончил духовную семинарию, был сельским учителем, а каким образом он стал одним из основоположников российского машиностроения, в частности по артиллерийской части, директором Петербургского технологического института и министром финансов при Александре III – ничего этого я не знаю. И его я не знала, так как он умер, когда я была совсем крошкой. Женился он на моей бабушке16, когда она была вдовой со сколькими-то детьми. Она была так счастлива с дедом, что основательно забыла о первом своем браке, и как-то сказала при старшей своей дочери: "Вот говорят, что первый ребенок бывает неудачным, – а чем моя Сонечка плоха?" На это старшая, тетя Вера, ей возразила: "Вы забываете, мамаша, что этот первенец у Вас – пятый по счету". Я помню эту бабушку хорошенькой маленькой старушкой, розовой, в седом паричке; бабушка была лысой, что меня очень поразило, когда я ночевала у нее.

Но "настоящая" наша бабушка была Анна Илларионовна Сафонова.

За деда она вышла замуж поздно по тем временам – двадцати двух лет: в 14 лет от роду сделалась невестой, но первый жених ее был убит во время Кавказской войны. Родом она была из станицы Червленой, дед – из Ищерской станицы. Дед был рябой, и она все думала: "Как же это я буду любить конопатого? Нет, все-таки никого лучше его на свете нет", – думаю, что до конца жизни она осталась такого мнения. Образования не получила никакого, так до конца жизни и не выучилась грамотно писать, писала самым лавочным почерком, и одному только папе. Но была женщина тонкого ума и большого вкуса, читала много и любила из Пушкина больше всего, кажется, "Анчар" плакала, читая его.

Всех детей любила, но Васенька, по словам тети Насти, был для нее светлое Христово Воскресенье, Маша – двунадесятый праздник, а Настя – это уже рядовое воскресенье.

А дед Илья Иванович был веселый человек: когда посватался и получил согласие, накупил в станичной лавочке пряников, шел по станице и разбрасывал их на радость всем встречным ребятишкам. Образования он был самого простого, только что грамотный, но очень способный. На вышке в его доме в имении Ильинка на Подкумке стоял подаренный ему пулемет Максима, который он в присутствии изобретателя моментально разобрал и собрал без всяких указаний. Казак был что надо – кусок сукна разрубал шашкой на лету. И долго после его смерти все кисловодские извозчики вспоминали, как гулял Илья Иванович всех, кто попадался на дороге, угощал. А какие чудесные письма писал он отцу и маме, называя ее "друг мой Варенька".

Вряд ли он очень одобрял то, что отец после окончания лицея вскоре отказался от несомненной блестящей карьеры с тем, чтобы стать музыкантом. Но, однажды приняв это, он вошел в круг его интересов. Помню чудесное его письмо отцу, в котором он обсуждает все "за" и "против" его перехода из Петербургской консерватории в Московскую – очень умно и тонко – и кончает так: помни, что, как бы ты ни поступил, наше благословение всегда с тобой.

Семья моего отца была большая – я была шестым по счету ребенком. По порядку старшинства первыми шли сестры Настя17 и Саша18, потом три брата – Илюша, Сережа19 и Ваня, затем я и младшие сестры: Варя, Мария (Муля)20, Оля и Лена21.

Родилась я в Кисловодске в 1893 г., 5 (18) июля. Когда моему брату Сереже сказали, что у него родилась сестра, – было ему четыре года, – он нарвал в саду белых роз и бросил в мою кроватку. Родители мои хотели, чтобы в Москве крестила меня бабушка Сафонова, а она все из Кисловодска не уезжала до поздней осени, так что было мне уже пять месяцев, я сидела на руках и сама держала свечку. Крестным отцом был Павел Иванович Харитоненко22, большой папин друг, у которого папа крестил сына Ваню, моего ровесника.

Что первое я вспоминаю?

Меня вынесли на руках на балкон (очень страшно: вдруг обвалится). Внизу огни, огни – иллюминация по случаю коронования Николая II. Во время этой же коронации дед мой нес балдахин над царем, палка у него обломилась, и всю тяжесть со своей стороны он вынес на руках. В этом же году он умер от рака печени. В памяти моей от него осталась только седая борода на две стороны, когда он брал меня на руки. Когда он был уже тяжело болен, то любил, когда меня приводили к нему: "Без нее скучно было бы", а бабушка особенно любила меня за то, что у меня широкие брови, "как у дедушки".

Воспоминания затем отрывочны: круглая гостиная в доме Шмидта на Арбатской площади, Никитский бульвар с кустами белой сирени. Я мало помню старших сестер, только Сашу. Она была на семь лет старше меня, и я ее трепетно обожала. Высшим счастьем было, если она снисходила до того, чтобы с нами поиграть, хотя и за ухо дернет и толкнет, – только бы поиграла. Она прекрасно уже играла на рояле, писала стихи, целые романы. У нее была масса увлечений. Девочкой она страшно любила воздушные шары, я нашла в шкапу коробочку с надписью: шар Миша, скончался – и дата. И блестящие стеклянные шары, в которые она любила смотреться.

В тот год, когда отстроилась Консерватория и наша семья переехала туда в новую квартиру, младшие дети – Сережа, Ваня и я – долго оставались у бусеньки в небольшом имении Ильинка под Георгиевском. И тут пришла телеграмма: "Настя больна, выезжайте". Помню все очень резко. И ясное чувство катастрофы (мне шесть лет), и идиотская улыбка, которая точно приклеилась к лицу, – и ничего с ней не поделаешь. Потом вокзал в Москве, темный день, проливной дождь, и молодая мама в трауре бежит нам навстречу и плачет.

В одну неделю умерли и Настя – от воспаления легких, и Саша – от воспаления брюшины.

Повезли нас не домой, а в гостиницу "Дрезден". На этом месте сейчас ресторан "Арагви". А тогда это было мрачное темно-серое здание, с темными коридорами, с темными обоями. Всем не до тебя, и страх, и тоска, и полная растерянность. Сестер еще не похоронили, брата Илюшу отправили к Ипполитову-Иванову, папиному другу; мама только навещала нас. Не знаю, кто был тот добрый человек, который подарил мне игрушку: Ноев ковчег со всеми животными по паре – все деревянное. Это был единственный светлый момент за все это беспросветное время.

А тут Илюша заболел воспалением уха, и глупая наша гувернантка сразу об этом брякнула маме – помню, как мама упала головой на стол и ее рыдания: "Как? И этот?"

Страшные были дни. Долгое время потом я не могла проходить мимо "Дрездена" без сердечного содрогания.

И вот тут еще одно детское и на всю жизнь впечатление. Когда заболела Настя, у папы был назначен концерт в Петербурге, и он не мог его отменить. Ему пришлось туда ехать и дирижировать, зная, что она при смерти, – она и умерла в его отсутствие; тетя Настя была на концерте, зная о ее смерти, и только в поезде сказала об этом отцу. В первый раз я тогда поняла, что такое артистический долг, что такое искусство и какие обязательства оно накладывает на человека. Что бы ни было – он должен. Никакими словами и наставлениями этого не внушить. И отсюда с детства глубокое уважение к отцу.

Если Настя была мамина дочка, то Саша – папина. И, умирая, она просила его стать так, чтобы она могла его видеть.

Долго эта тень лежала на нашей семье, и не знаю, что было бы с мамой, если бы она не ждала в то время рождения сестры Оли. И слезы у нее градом лились, когда она ее пеленала. И помню, как в темной гостиной мама одна поет "Отчего побледнела весной", а у меня сердце сжимается от жалости к ней, потому что я понимаю, о чем она поет и плачет.

Нас перевезли после похорон уже в новую квартиру в Консерватории, и с тех пор я помню все более или менее связно.

Квартира была большая, в два этажа. Внизу детские, классная комната, а за коридором кухня и комната для прислуги. Подъемная машина для посуды и кушаний и винтовая лестница в столовую. Другая лестница вела к спальням родителей и братьев Илюши и Вани и в парадные комнаты.

Из столовой дверь вела в Консерваторию. Из этой-то двери, как с некоего Олимпа, появлялся папа, всегда с кем-нибудь из музыкантов, и сюда мы являлись к завтраку и обеду. Стол был большой, овальный, садилось много народу и видимо-невидимо нас – детей, больших и маленьких: все черные, все похожие на папу – и все разные. Сидели подолгу, что было очень нам трудно. Время за столом было единственным, когда папа видел семью в сборе. Чаще всего бывал Михаил Михайлович Ипполитов-Иванов, которого мы очень любили. Он то и дело проливал на скатерть красное вино, его засыпали солью – очень интересно смотреть.

Иногда папа, окинув взглядом стол, говорил: "А ну-ка, Аня (или Варя, или Муля), прочитай нам "19-е октября"!" И вот встаешь и начинаешь:

Роняет лес багряный свой убор,

Сребрит мороз увянувшее поле,

а там такое количество строф – кажется, конца им нет. На тарелке стынет котлета с макаронами, а ты читаешь. Но я и сейчас люблю эти стихи. А старшим братьям и того не легче: они должны были наизусть знать и читать всего "Медного всадника" – и читали.

Перед едой дети по очереди читали "Отче наш", после еды – молитву. Когда стали постарше, старались разнообразить эту повинность. Брат Ваня умудрялся не торопясь, с расстановкой прочитывать "Отче наш" за одно дыхание, и даже не выдыхая, а вдыхая воздух – все на полном серьезе, чтобы не заметил папа.

Так как я изо всего выросла, то в Кисловодске пошили мне какие-то немыслимые рубашки с лиловыми горохами, одеяло было тоже пестрое, а сестра Варя лежала в белоснежных рубашечках с кружевами под голубым атласным одеялом. Я чувствовала себя дикаркой, а Варя ("она маленькая, ты ей должна уступать") объявила, что она не Варя, она Аня, отобрала все мои игрушки и... Кто же я? Это было просто ужасно.

Еще очень ярко: нас с Варей моют в одной ванне на ножках. Очень много мыльной пены и очень смешно. Обе мы стараемся попасть ногой друг другу в нос. Потом нас несут (кто?), завернув в одеяло, через длинный темноватый коридор. Как странно смотреть сверху – все другое совсем.

Наша детская – очень большая, в три окна комната. Здесь живем мы: Варя, я, Муля и наша гувернантка Людмила Николаевна (Никаша)23. Большой черный стол, под которым очень удобно играть, большой диван, где спит Людмила Николаевна, умывальник за ширмой у печки, наши кроватки. Над диваном полка, на ней икона и голубая лампадка, которая горит всю ночь, и бутылка с красным крестом с сиропом от кашля "Сиролин", это очень вкусно.

Папа и мама на втором этаже. Это уже другой мир. Туда мы приходим утром к завтраку, потом к чаю и к обеду, но живем мы внизу. Я уже читаю. Когда я выучилась читать – не знаю, кажется, на шестом году, но как? Вроде само собой. В Газетном переулке на углу Тверской игрушечная лавка Сафонова – это очень интересно; там продаются сказки в издании Сытина. Книжка – 10 коп., но какая! Какие картинки, какие краски! До сих пор помню "Царевича-лягушку": сидит у колодца красивая девушка, плачет, а из колодца лезет лягушка, во рту у нее золотой мячик... Надо иметь все сказки именно десятикопеечные. Те, что дороже, – это уже не то.

А по субботам, когда в Консерватории бывали симфонические концерты, из окна нашей классной (довольно унылой комнаты) можно было видеть, как светится на большой лестнице витраж: святая Цецилия играет на органе. Это окно заделано теперь, и на месте его висит худшая из репинских картин русские композиторы. И каждый раз, когда я их вижу, мне жаль, что убрали это поэтическое изображение слепой девушки, погруженной в звуки24.

Мы воспитывались в церковном духе. Каждое воскресенье обязательно было ходить к обедне, в пост – говеть. Все это подчас было обременительно, но придавало жизни какую-то поэтическую окраску. Праздники были совсем особенными днями. К ним готовились все, особенно к Пасхе, во всем доме наводилась чистота и красота.

Какое наслаждение красить яйца! Какой восторг, когда во время пасхальной заутрени открываются запертые двери церкви и выходит крестный ход! И подарки дарили на праздники нам, и мы дарили сами папе и маме непременно что-нибудь, что сделали сами. Подарки получали мы только на Рождество и Пасху все и лично каждый в дни рождения и именин.

Папа был единоверцем, и всех нас крестил единоверческий священник отец Иоанн Звездинский, живший в Лефортове, где была единоверческая церковь25.

Но так как ездить туда было далеко, то по воскресеньям нас водили в ближайшую православную церковь, а в Лефортово возили только раз в год, на вынос плащаницы. С вечера укладывали пораньше, с тем чтобы разбудить в 11 часов – служба начиналась около 12 ночи (спать, конечно, никакой возможности). Нанималось ландо, туда насыпались дети и садились родители. Холодная ночь ранней весны, спящая Москва необыкновенна. В церкви мужчины стоят отдельно – справа, женщины – слева. Нам повязывают на голову платки: так полагается. Каждому – круглый коврик для земных поклонов. Поклоны кладутся по уставу – все сразу; их очень много, болят спина и колени. Поют по крюкам, напевы древние; иконы – старого письма. Плащаницу выносят на рассвете, крестный ход идет вокруг церкви со свечами. Холодно, знобко и, главное, необычайно, незабываемо. Папа любил это пение и терпеть не мог концертного пения в церкви – вероятно, из-за чувства стиля.

А после службы мы у отца Звездинского пили чай в его маленьком домике близ церкви – какие пироги с гречневой кашей и луком! При доме маленький садик с кустами черной смородины и пруд, в котором дочка отца Иоанна купалась ото льда до льда, что нас очень впечатляло.

Мама была тоже религиозный человек. С приятным отсутствием ханжества...

В нашем детском мире – над ним – существовали взрослые. Где-то на Олимпе (в Консерватории) существует папа; он всегда занят, видим мы его только за столом.

Завтрак. Открывается дверь из Консерватории в нашу столовую, входит папа и всегда приводит с собой кого-нибудь. За столом общий разговор – нам лучше помалкивать. Иногда нам капают в воду красное вино, оно не смешивается с водой, а лежит сверху – это "интересное винцо". После завтрака надо подойти к папе, и он дает тебе "копарик" – кусочек сахара из черного кофе. Ах, как вкусно!

Мама – та ближе. Утром она встречает нас в столовой, на ней халат с широкими рукавами, можно залезть туда головой – сердце тает, такая она милая.

Есть еще тетя Настя Кабат, папина сестра. Она живет в Петербурге, и когда приезжает, это праздник, так как она рассказывает сказки из "1001 ночи" в собственной интерпретации. Мы слушаем, затаив дыхание. Она настоящая Шехерезада: всегда прерывает на самом интересном месте – и вдруг уедет. А мы ходим завороженные до другого раза.

Все кругом имело несколько волшебный вид. В почтовом отделении дверь заклеена бумагой под витраж – кто ее знает, куда она ведет? Рядом во дворе лежит груда стеклянных слитков – это плоды из подземного дворца Аладдина. Кто-то таинственный живет в чулане под лестницей – страшновато, но очень интересно. И лучшая игра – волшебная история, где мы попадаем в самые фантастические положения.

Мы – это Варя и я и братья Сережа и Ваня. Сережа – неистощимый фантазер. Ваня – каверзник, от него всегда можно ждать подвоха. Мы объединяемся то с одним, то с другим братом. Между собой они отчаянно дерутся. Сережа очень добрый, возбудимый и нервный, Ваня толст и музыкален.

Непререкаемый авторитет – старший брат Илюша, его слушают все и очень любят. Он уже почти большой, играет на виолончели, и в сумерках хорошо слушать его игру в гостиной.

Иногда поет мама – когда думает, что одна. У нее прекрасный голос, она закончила Петербургскую консерваторию по классу Эверарди26 и первое время концертировала с папой и виолончелистом Давидовым27, когда они ездили в турне по России. Но десять человек детей и мамина скромность – так мало кто и знал, какая она прекрасная певица. Пела она итальянские вещи, романсы Чайковского и Грига. Нам – детские песни Чайковского, казачью колыбельную, "Как по морю, морю синему" – очень было жалко, когда ястреб убивал лебедушку, и приходилось прятаться за мамину спину, чтобы не было видно, что плачешь.

И все мы пели хором – больше казачьи песни...

Мне не хочется создать впечатление, что мы были идеальные дети: восемь человек детей разного возраста и разных характеров – это была довольно буйная компания. Всего бывало – и ссор, и драк, и бранились мы со зла. Но и это относится к общему духу семьи – вранье было не в ходу и бездельниками мы не были. Я не помню, чтобы кто-нибудь из нас слонял слонов. И если папа хотел смешать нас с грязью за какой-нибудь проступок, у него не было худших слов: "Это – неуважение к труду". И слушать это было очень стыдно.

Папиного идеала кротости и послушания достичь было невозможно. К этому идеалу приближалась мама. Но, помню, мы говорили ей: "Почему папа хочет, чтобы мы были такими кроткими, – ведь мы же его дети!"

А он был человек крутой и страстный и возбуждал вокруг себя страсти. Были люди, которые его обожали, и другие – которые его ненавидели: удел всех превышающих средний человеческий уровень. Он постоянно был в разъездах, в турне, вся семья лежала на маме, а нас было восемь человек.

– Я не могу о всех вас сразу беспокоиться, но о ком-нибудь из вас всегда. Тот болен, у того с ученьем плохо, тот проявляет дурные склонности, эти ссорятся.

И помимо этого ей приходилось иметь дело со всеми артистами, бывавшими у нас в доме, поддерживать огромное знакомство, вести наш большой дом. Мама была очень тактичный человек. Помню, как она ходила по комнате после оперы Ипполитова-Иванова "Измена"28. Михаила Михайловича она любила, папа был с ним дружен долгие годы, а опера была скучнейшая.

– Ну что я ему скажу? – А сказать было необходимо. Наконец решилась и взяла телефонную трубку.

Мы слушали с восхищением:

– Знаешь, мама, это просто фокус – как тебе удалось сказать столько хорошего и при этом нисколько не наврать?

На папиных концертах в Петербурге ей приходилось сидеть в первом ряду с Юлией Федоровной Абаза29, которая ни одного не пропускала. На моей памяти это была уже старая дама в каких-то серых вуалях – настоящая Пиковая Дама, так ее и звали. Она отличалась необыкновенной бесцеремонностью и очень громко высказывала маме свое мнение о выступавших артистах, далеко не всегда лестное. Бедная мама не знала, куда деваться: ведь ей с ними приходилось постоянно иметь дело, а артисты – народ обидчивый. Мы панически боялись этой Абаза – приходилось подходить к ней здороваться, а она что-нибудь да скажет: "Quelle coiffure vous avez m-lle!" или "Je ne savais pas, que votre fille est si jolie" ["О, какая у Вас прическа, мадемуазель" или " Я не знала, что Ваша дочь такая миленькая" (фр.)], отчего хочется немедленно провалиться сквозь землю.

Мама была умница. Помню, как-то мы все сидели за столом и разговаривали. Она слушала, слушала, рассмеялась и сказала:

– Эх вы, даже сплетничать не умеете!

И правда, сплетни как-то не были в ходу у нас в доме.

Помню, как папа взял меня с собой в заграничную поездку; было мне неполных 16 лет. Ехали мы на пароходе до Стокгольма, потом в Копенгаген и затем к маме в Берлин, где она лечилась. Тут папа и стал вычитывать маме все мои промахи: Аня не умеет себя вести и т.д. Мама с некоторым страхом спросила: "Да что же она такое сделала?" Кажется, главное мое прегрешение было то, что, когда мы с папой были у русского посла в Копенгагене30, я на его вопрос, учатся ли мои братья в лицее (он был папиным товарищем по лицею), ответила, что мои братья не хотят учиться в привилегированном заведении, что было совершенной правдой. Тут мама вздохнула с облегчением: "Ну, это еще ничего".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю