Текст книги "Милая, обожаемая моя Анна Васильевна"
Автор книги: Анна Книппер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 37 страниц)
Интересная это была поездка. На пристани меня пришел провожать мальчик, в которого я была влюблена, и принес мне большую коробку конфет. Наутро, выйдя на палубу из каюты, я увидала такую картину: на шезлонге лежит папа с самым небрежным видом, рядом на кончике стула сидит какая-то дама и смотрит на него с подобострастным восхищением, а папа скармливает двум детям, которые мне показались омерзительными, мои драгоценные конфеты.
По дороге из Гельсингфорса в Стокгольм папа познакомился с финским композитором Каянусом31, очень красивым человеком с золотой бородкой, и сразу объединился с ним за бутылкой коньяку – так они и просидели в каюте до поздней ночи, пока я смотрела в свете белой ночи на розовые шхеры, поросшие редкими соснами, слушая, как волны от парохода разбиваются о гранитные острова. Это было очаровательно.
Под Стокгольмом острова становятся все выше, все в зелени и в пригородных виллах, очень красивые. Поездили мы с папой по городу, были на какой-то выставке, купили маме какой-то подарок, и день закончился обедом в ресторане (первый раз в моей жизни) – с тем же Каянусом – и цирком, где мы смотрели на львов и казачью джигитовку, – стоило, конечно, для этого ехать в Стокгольм.
Папа вообще любил цирк и дома иногда говорил нам за обедом: "Ну, дети, мы сегодня поедем в цирк Чинизелли!" Мы в восторге. Затем он ложился на диван – на минутку – и закрывался газетой. Увы! Дело часто этим кончалось. А у мамы при виде зверей с укротителем холодел от ужаса нос. Папин любимый анекдот: укротитель кладет голову в пасть льву и спрашивает: "Почтеннейшая публика, лев бьет хвостом?" – "Нет, не бьет". Тогда он вынимает голову и раскланивается. Но раз публика кричит радостно: "Бьет, бьет!" – "Прощай, почтеннейшая публика!"
В Копенгагене мы были с папой в Тиволи, парке с разными аттракционами (все их перепробовали, папа забавлялся больше меня), в Берлине – в Винтергартене, варьете. Вероятно, это была хорошая разрядка после большой работы и музыки высокого стиля.
Иногда папа любил дразнить маму. Сидим мы все за обедом – вдруг он начинает: "Дети, хотите, я вам расскажу, как мама расставляла мне сети?" Мама в негодовании. "Дело было в Карлсбаде; у Варвары Ивановны очень болела нога, и она все отставала..." Мама: "Василий Ильич!!!" – "Ну, я как вежливый человек, конечно..."
Или другая вариация: "Дети! Хотите, я вам расскажу, как мама мне делала предложение?"
Тот же эффект, продолжения не следует.
Больше всего мама негодовала, видимо, потому, что для этого рассказа имелись веские основания: сестра уже после смерти и отца и мамы нашла в его письменном столе мамино письмо, полностью его подтверждающее.
Или на вокзале. Папа уезжает; мама и все мы стоим на перроне, 2-й звонок, папа стоит на площадке вагона и ждет 3-го. Три удара колокола. Тогда папа спускается с площадки и начинает прощаться с мамой. Поезд трогается. "Васенька, ради Бога", – мама в панике. Папа медленно влезает в вагон, страшно довольный, что напугал.
Так как отец постоянно был в разъездах, то телеграммы были у нас делом самым обычным; из-за границы он любил посылать русский текст латинскими буквами. Помню телеграмму из Лондона в Кисловодск:
tuman, syro, saviduju wam – туман, сыро, завидую вам.
Или лаконичное извещение после концерта:
Bonbenerfolg. [Сногшибательный успех. (нем.)]
В Петербурге у него был даже условный петербургский адрес для телеграфа: С.-Петербург, Фонофас.
St. Petersbourg, Fonofas. [Fonofas – обратное чтение фамилии Safonoff.]
Перед тем, как стать невестой отца, мама была влюблена в Блока (отца Александра Блока)32, который очень за ней ухаживал. Но так как родители были против этого претендента, то и сочли за благо увезти ее подальше от греха и уехали с ней за границу, в Карлсбад. Там она и встретилась с папой и в конце концов вышла за него замуж33.
Вероятно, Блок был сильно в нее влюблен, так как потом женился на Бекетовой34, очень похожей на маму. Только та была маленькая, а мама хорошего среднего роста.
Всем нам очень импонировало то, что Александр Блок, в сущности, мог бы быть нашим братом, – в дни нашей молодости он был властителем дум нашего поколения, хотя лично с ним никто из нас знаком не был.
Зато с его двоюродным братом35 мы были знакомы. Увы, он был глухонемой – и какое же было мучение танцевать с человеком, который не слышит музыки!
У папы была какая-то особая дружба с братом Сережей. Мальчик он был очень своеобразный, ко всему подходил со своей меркой. Даже арифметические задачи решал совершенно необычным (очень запутанным) способом.
Отца просто обожал – не по музыкальной линии. Кажется, один из всех нас обладал полным отсутствием слуха. Папа бился долго, чтобы выучить его петь нефальшиво арию мельника из "Русалки": "Да, стар и шаловлив я стал. Какой я мельник – я ворон!" И это был единственный мотив в его жизни, который он мог повторить. Зато все стихи, которых он знал множество, выбирая с безупречным вкусом, он пел, перелагая на какую-то дикую мелодию, чем изводил окружающих.
Папа очень хотел, чтобы Сережа отбывал воинскую повинность в казачьих войсках. Отец никогда не переставал чувствовать себя коренным казаком – он и числился казаком станицы Кисловодской (по месту жительства, переводясь из станицы Ищерской). Но брат категорически отказался, потому что "в случае революции казачьи части могут послать на усмирение". Так и отбывал повинность в драгунском Нижегородском полку в Тифлисе, с ним же пошел на войну 14-го года. Он и погиб на этой войне.
Необыкновенной честности был человек. Летом 15-го года я виделась с ним в последний раз в Петрограде; он ехал на Западный фронт с Кавказа, уже офицером, переведясь в пехотный полк из кавалерии. Когда я спросила его, почему он это сделал, он ответил: "Видишь ли, в пехоте большая убыль офицеров; кроме того, я думаю, что у меня недостаточно быстрое соображение, чтобы командовать кавалерийской частью, – я могу подвести своих людей".
Через два месяца он умер от ран, не сознавая, что умирает, по дороге в Петроград, куда его эвакуировали. Все говорил, что приедет к нему сестра сейчас же (я). Рассказывал мне об этом ехавший с ним товарищ, тоже раненый. Мы вдвоем с отцом встречали на вокзале его гроб – все остальные из семьи были в Кисловодске.
Мне кажется, что именно с этих дней у папы стали такие печальные глаза, что мы видим на последних портретах. Он не плакал – по крайней мере на людях.
И я помню, как на панихиде в полку, где служил брат, он спросил: шел ли полк в наступление? (Брат был ранен стоя, в живот.)
Совсем недавно мне рассказывали, как папа провожал брата на фронт еще в самом начале войны и, вернувшись, сказал: "Вот я дожил до счастливого дня, когда мой сын идет защищать родину". У него это была не фраза, так он думал и чувствовал.
И мама... Весной 15-го года она уехала в Кисловодск красивой пожилой женщиной, а вернулась в Петроград после смерти брата маленькой старушкой.
Есть фотография, снятая на Кисловодском вокзале: встреча гроба с телом брата – он похоронен в Кисловодске, там же, где дед и бабушка и где потом были похоронены отец и мама, недолго его пережившие.
Тело брата привез его вестовой, живший после этого некоторое время у нас в семье. После революции он писал маме: "Как Сережа был бы рад!"
В 23-м году я вернулась в Москву, жила с братом Илюшей в его комнате. Ни у него, ни у меня денег не было, а музыку очень хотелось слушать. Вот мы и ходили к коменданту Консерватории за контрамарками на концерты. Это был старый знакомый: он был раньше монтером в Консерватории и приходил к нам проводить на елку цветные лампочки, а с его детьми мы играли во дворе, устраивали бега на приз – апельсин.
Очень был милый человек. Когда я в первый раз пришла к нему, он стал рассказывать, как в начале революции снял и спрятал для сохранности все портреты – теперь они висели на старых местах. Он поглаживал их рукой и говорил: "Вот Василий Ильич был бы доволен, похвалил бы меня".
Папы уже не было в живых, но он помнил, как заботливо папа относился к внешнему виду Консерватории.
С АЛЕКСАНДРОМ ВАСИЛЬЕВИЧЕМ КОЛЧАКОМ
Остается так мало времени: мне 74 года. Если я не буду писать сейчас вероятно, не напишу никогда. Это не имеет отношения к истории – это просто рассказ о том, как я встретилась с человеком, которого я знала в течение пяти лет, с судьбой которого я связала свою судьбу навсегда.
Восемнадцати лет я вышла замуж за своего троюродного брата С.Н. Тимирева36. Еще ребенком я видела его, когда проездом в Порт-Артур – шла война с Японией – он был у нас в Москве. Был он много старше меня, красив, герой Порт-Артура. Мне казалось, что люблю, – что мы знаем в восемнадцать лет! В начале войны с Германией у меня родился сын37, а муж получил назначение в штаб командующего флотом адмирала Эссена38. Мы жили в Петрограде, ему пришлось ехать в Гельсингфорс. Когда я провожала его на вокзале, мимо нас стремительно прошел невысокий, широкоплечий офицер.
Муж сказал мне: "Ты знаешь, кто это? Это Колчак-Полярный. Он недавно вернулся из северной экспедиции"39.
У меня осталось только впечатление стремительной походки, энергичного шага.
Познакомились мы в Гельсингфорсе, куда я приехала на три дня к мужу осмотреться и подготовить свой переезд с ребенком.
Нас пригласил товарищ мужа Николай Константинович Подгурский40, тоже портартурец. И Александр Васильевич Колчак был там. Война на море не похожа на сухопутную: моряки или гибнут вместе с кораблем, или возвращаются из похода в привычную обстановку приморского города. И тогда для них это праздник. А я приехала из Петрограда 1914-1915 годов, где не было ни одного знакомого дома не в трауре – в первые же месяцы уложили гвардию. Почти все мальчики, с которыми мы встречались в ранней юности, погибли. В каждой семье кто-нибудь был на фронте, от кого-нибудь не было вестей, кто-нибудь ранен. И все это камнем лежало на сердце.
А тут люди были другие – они умели радоваться, а я уже с начала войны об этом забыла. Мне был 21 год, с меня будто сняли мрак и тяжесть последних месяцев, мне стало легко и весело.
Не заметить Александра Васильевича было нельзя – где бы он ни был, он всегда был центром. Он прекрасно рассказывал, и, о чем бы ни говорил – даже о прочитанной книге, – оставалось впечатление, что все это им пережито. Как-то так вышло, что весь вечер мы провели рядом. Долгое время спустя я спросила его, что он обо мне подумал тогда, и он ответил: "Я подумал о Вас то же самое, что думаю и сейчас".
Он входил – и все кругом делалось как праздник; как он любил это слово! А встречались мы нечасто – он был флаг-офицером по оперативной части в штабе Эссена и лично принимал участие в операциях на море, потом, когда командовал Минной дивизией, тем более41. Он писал мне потом: "Когда я подходил к Гельсингфорсу и знал, что увижу Вас, – он казался мне лучшим городом в мире".
К весне я с маленьким сыном совсем переехала в Гельсингфорс и поселилась в той же квартире Подгурского, где мы с ним встретились в первый раз. После Петрограда все мне там нравилось – красивый, очень удобный, легкий какой-то город. И близость моря, и белые ночи – просто дух захватывало. Иногда, идя по улице, я ловила себя на том, что начинаю бежать бегом.
Тогда же в Гельсингфорс перебралась и семья Александра Васильевича жена42 и пятилетний сын Славушка43. Они остановились пока в гостинице, и так как Александр Васильевич бывал у нас в доме, то он вместе с женой сделал нам визит. Нас они не застали, оставили карточки, и мы с мужем должны были ответить тем же. Мы застали там еще нескольких людей, знакомых им и нам.
Софья Федоровна Колчак рассказывала о том, как они выбирались из Либавы, обстрелянной немцами, очень хорошо рассказывала. Это была высокая и стройная женщина, лет 38, наверно. Она очень отличалась от других жен морских офицеров, была более интеллектуальна, что ли. Мне она сразу понравилась, может быть, потому, что и сама я выросла в другой среде: мой отец был музыкантом – дирижером и пианистом, семья была большая, другие интересы, другая атмосфера. Вдруг отворилась дверь, и вошел Колчак – только маленький, но до чего похож, что я прямо удивилась, когда раздался тоненький голосок: "Мама!" Чудесный был мальчик.
Летом мы жили на даче на острове Бренде под Гельсингфорсом, там же снимали дачу и Колчаки. На лето все моряки уходили в море, и виделись мы часто, и всегда это было интересно. Я очень любила Славушку, и он меня тоже. Помню, я как-то пришла к ним, и он меня попросил: "Анна Васильевна, нарисуйте мне, пожалуйста, котика, чтоб на нем был красный фрак, а из-под фрака чтоб был виден хвостик", а Софья Федоровна вздохнула и сказала: "Вылитый отец!"
Осенью как-то устроились на квартирах и продолжали часто видеться с Софьей Федоровной и редко с Александром Васильевичем, который тогда уже командовал Минной дивизией, базировался в Ревеле (Таллин теперь) и бывал в Гельсингфорсе только наездами. Я была молодая и веселая тогда, знакомых было много, были люди, которые за мной ухаживали, и поведение Александра Васильевича не давало мне повода думать, что отношение его ко мне более глубоко, чем у других.
Но запомнилась одна встреча. В Гельсингфорсе было затемнение – война. Город еле освещался синими лампочками. Шел дождь, и я шла по улице одна и думала о том, как тяжело все-таки на всех нас лежит война, что сын мой еще такой маленький и как страшно иметь еще ребенка, – и вдруг увидела Александра Васильевича, шедшего мне навстречу. Мы поговорили минуты две, не больше; договорились, что вечером встретимся в компании друзей, и разошлись. И вдруг я отчетливо подумала: а вот с этим я ничего бы не боялась – и тут же: какие глупости могут прийти в голову! И все.
Но где бы мы ни встречались, всегда выходило так, что мы были рядом, не могли наговориться, и всегда он говорил: "Не надо, знаете ли, расходиться кто знает, будет ли еще когда-нибудь так хорошо, как сегодня". Все уже устали, а нам – и ему и мне – все было мало, нас несло, как на гребне волны. Так хорошо, что ничего другого и не надо было.
Только раз как-то на одном вечере он вдруг стал усиленно ухаживать за другой дамой, и немолодой, и некрасивой, и даже довольно неприятной, а мне стал рассказывать о ее совершенствах. И тогда я ему рассказала сказку Уэллса о человеке, побывавшем в царстве фей. Человек поссорился со своей невестой и с горя заснул на холме. Проснулся он в подземном царстве фей, и фея полюбила его, – а он ей рассказывал о своей невесте, о том, как они купят зеленую тележку и будут в ней разъезжать и торговать всякой мелочью, и никак не мог остановиться. Тогда фея поцеловала и отпустила его, и он проснулся на том же холме. Но он никак не мог забыть того, что видел, невеста показалась ему топорной, все было не так. И попасть обратно в подземное царство ему уже не удалось44. Рассказала я в шутку, но он задумался.
И все шло по-прежнему: встречи, разговоры – и каждый раз радость встречи.
Был как-то раз вечер в Собрании, где все дамы были в русских костюмах, и он попросил меня сняться в этом костюме и дать ему карточку. Портрет вышел хороший, и я ему его подарила. Правда, не только ему, а еще нескольким близким друзьям. Потом один знакомый сказал мне: "А я видел Ваш портрет у Колчака в каюте". – "Ну что ж такого, – ответила я, – этот портрет не только у него". – "Да, но в каюте Колчака был только Ваш портрет, и больше ничего".
Потом он попросил у меня карточку меньшего размера, "так как большую он не может брать с собой в походы".
Так прошли 1915 и 1916 годы до лета. Сыну моему было почти два года, я на даче жила вместе с моим большим другом Евгенией Ивановной Крашенинниковой и ее детьми45, у сына была няня, и решила я съездить на день своего рождения к мужу в Ревель – 18 июля. На пароходе я узнала, что Колчак назначен командующим Черноморским флотом и вот-вот должен уехать46.
В тот же день мы были приглашены на обед к Подгурскому и его молодой жене. Подгурский сказал, что Александр Васильевич тоже приглашен, но очень занят, так как сдает дела Минной дивизии, и вряд ли сможет быть. Но он приехал. Приехал с цветами хозяйке дома и мне, и весь вечер мы провели вдвоем. Он просил разрешения писать мне, я разрешила. И целую неделю мы встречались – с вечера до утра. Все собрались на проводы: его любили.
Морское собрание – летнее – в Ревеле расположено в Катринентале. Это прекрасный парк, посаженный еще Петром Великим в честь его жены Екатерины. Мы то сидели за столом, то бродили по аллеям парка и никак не могли расстаться.
Я пишу урывками, потому что редко остаюсь одна, потому что надо писать со свежей головой, а не тогда, когда уже устанешь от всякой бестолковой домашней работы, от всего, что на старости лет наваливается на плечи. Живешь двойной жизнью – тем, что надо, необходимо делать, и тем, о чем думаешь. Но был ли день за мои долгие годы, чтоб я не вспоминала то, что было мною прожито с этим человеком!
Мне было тогда 23 года; я была замужем пять лет, у меня был двухлетний сын. Я видела А.В. редко, всегда на людях, я была дружна с его женой. Мне никогда не приходило в голову, что наши отношения могут измениться. И он уезжал надолго; было очень вероятно, что никогда мы больше не встретимся. Но весь последний год он был мне радостью, праздником. Я думаю, если бы меня разбудить ночью и спросить, чего я хочу, – я сразу бы ответила: видеть его. Я сказала ему, что люблю его. И он ответил: "Я не говорил Вам, что люблю Вас". – "Нет, это я говорю: я всегда хочу Вас видеть, всегда о Вас думаю, для меня такая радость видеть Вас, вот и выходит, что я люблю Вас". И он сказал: "Я Вас больше чем люблю". И мы продолжали ходить рука об руку, то возвращаясь в залу Морского собрания, где были люди, то опять по каштановым аллеям Катриненталя.
Нам и горько было, что мы расстаемся, и мы были счастливы, что сейчас вместе, – и ничего больше было не нужно. Но время было другое, и отношения между людьми другие – все это теперь может показаться странным и даже невероятным, но так оно и было, из песни слова не выкинешь.
Потом он уехал. Провожало его на вокзале много народу. Мы попрощались, он подарил мне фотографию, где был снят в группе со своими товарищами по Балтийскому флоту. Вот и конец. Будет ли он писать мне, я не была уверена. Другая жизнь, другие люди. А я знала, что он увлекающийся человек.
Вернулась и я в Гельсингфорс, на дачу на острове Бренде, где я жила вместе с семьей Крашенинниковых. Там же жила его семья. Все как было, только его не было.
Недели через две вечером все мы сидели на ступеньках террасы. На этот раз мой муж и муж Е.И. Крашенинниковой были у нас наездом. Вдруг подошел огромного роста матрос Черноморского флота в сопровождении маленькой горничной С.Ф. Колчак. Александр Васильевич не знал даже моего адреса на даче. Матрос передал мне письмо и сказал, что адмирал просит ответа.
Эффект был необычайный.
Письмо было толстое, времени было мало. Я даже не успела прочитать его как следует. Написала несколько строк и отдала их матросу. Письмо я прочту позже – сейчас мой муж возвращался на корабль, я должна была его проводить. Но скрыть того, как я счастлива, было невозможно, я просто пела от радости и не могла остановиться. Вернувшись, я стала читать письмо. Оно начиналось со слов: "Глубокоуважаемая Анна Васильевна" и кончалось "да хранит Вас Бог; Ваш А.В. Колчак". Он писал его несколько дней – в Ставке у царя, потом в море, куда он вышел сразу по приезде в Севастополь, преследуя и обстреливая немецкий крейсер "Бреслау"47.
И это письмо пропало, как все его письма. Он писал о задачах, которые поставлены перед ним, как он мечтает когда-нибудь опять увидеть меня. Тон был очень сдержанный, но я была поражена силой и глубиной чувства, которым было проникнуто письмо. Этого я не ожидала, я не была самоуверенной.
На другой день я встретилась в знакомом доме с С.Ф. Колчак и сказала ей, что получила очень интересное письмо от Александра Васильевича. Впрочем, она это знала, так как письмо пришло не по почте, а одновременно с письмом, которое получила она, – с матросом. Мы продолжали видеться на даче, и сын Александра Васильевича – шести лет – сказал мне: "Знаете, Анна Васильевна, мой папа обстрелял "Бреслау", но это не значит, что он его потопил". Впрочем, это был последний рейс "Бреслау" в Черном море – выход из Босфора был заминирован так, что это было уже невозможно48.
Письма приходили часто – дня через три, то по почте, то с оказией через Генеральный штаб, где работал большой друг мой В. Романов49, приезжавший в командировки в Гельсингфорс. Однажды он мне сказал: "Что же из всего этого выйдет?" Я ответила, что он же привозит письма не только мне, но и жене Александра Васильевича. "Да, – сказал он, – но только те письма такие тоненькие, а Ваши такие толстые".
А С.Ф. Колчак собиралась ехать в Севастополь. Жили они очень скромно, и ей надо было многое сделать и купить, чтобы к приезду иметь вид, соответствующий жене командующего флотом. Мы много вместе ходили по магазинам, на примерки.
Она была очень хорошая и умная женщина и ко мне относилась хорошо. Она, конечно, знала, что между мной и Александром Васильевичем ничего нет, но знала и другое: то, что есть, очень серьезно, знала больше, чем я. Много лет спустя, когда все уже кончилось так ужасно, я встретилась в Москве с ее подругой, вдовой контр-адмирала Развозова50, и та сказала мне, что еще тогда С.Ф. говорила ей: "Вот увидите, что Александр Васильевич разойдется со мной и женится на Анне Васильевне". А я тогда об этом и не думала: Севастополь был далеко, ехать я туда не собиралась, но жила я от письма до письма, как во сне, не думая больше ни о чем.
Осенью С.Ф. уехала с сыном в Севастополь, а мы переехали в Ревель. Жили мы в самом Вышгороде, снимая квартиру в доме барона Розена, откуда был широкий вид на весь Ревель, порт и Катриненталь. Каждый день я выходила навстречу почтальону, иногда он говорил мне извиняющимся тоном: "Сегодня письма нет". Вероятно, все было написано у меня на лице. В эту зиму у нас бывало много народу, но, когда все расходились, я выходила одна на узенькие улицы Вышгорода, садилась на скамейку у Домкирхе и долго сидела, глядя, как звезды переползают с ветки на ветку деревьев. Хотела забыть шум, болтовню, песни, и знала, что приду домой, перечитаю последнее письмо и буду писать ответ, и очень была счастлива.
Осенью 16-го года на рейде Севастополя произошел взрыв на броненосце "Императрица Мария"51. Я была тогда в Петрограде, письмо получила через штаб.
Уже по почерку на конверте я привыкла видеть, какого рода будет письмо, – тут у меня сердце сразу упало. Александр Васильевич писал о том, как с момента первого взрыва он был на корабле. "Я распоряжался совершенно спокойно и, только вернувшись, в своей каюте, понял, что такое отчаяние и горе, и пожалел, что своими распоряжениями предотвратил взрыв порохового погреба, когда все было бы кончено. Я любил этот корабль, как живое существо, я мечтал когда-нибудь встретить Вас на его палубе". Он был совершенно потрясен этим несчастьем.
Отчего это произошло, так это и осталось неизвестным – тогда, но корабль погиб.
Вскоре я встретилась с адмиралом Альтфатером52, который говорил, что Колчак совершенно не в себе, может говорить только о гибели "Императрицы Марии" и вообще... Альтфатер рассчитывал по этому поводу на назначение командующим Черноморским флотом, чего нельзя было не понять. Но этого не произошло.
1916 год шел к концу. Все больше накалялась атмосфера. На фронте война шла плохо, в тылу – Распутин. Потом – убийство Распутина. Слухи, слухи...
В начале февраля 1917 г. мой муж, С.Н. Тимирев, получил отпуск, и мы собирались поехать в Петроград – т.е. мой муж, я и мой сын с няней. Но в поезд сесть нам не удалось – с фронта лавиной шли дезертиры, вагоны забиты, солдаты на крыше. Мы вернулись домой и пошли к вдове адмирала Трухачева53, жившей в том же доме, этажом ниже. У нее сидел командующий Балтийским флотом адмирал Адриан Иванович Непенин54. Мы были с ним довольно хорошо знакомы. Видя мое огорчение, он сказал: "В чем дело? Завтра в Гельсингфорс идет ледокол "Ермак", через 4 часа будете там, а оттуда до Петрограда поездом просто". Так мы и сделали.
Уже плоховато было в Финляндии с продовольствием, мы накупили в Ревеле всяких колбас и сели на ледокол. Накануне отъезда я получила в день своих именин55 от Александра Васильевича корзину ландышей – он заказал их по телеграфу. Мне было жалко их оставлять, я срезала все и положила в чемодан. Мороз был лютый, лед весь в торосах, ледокол одолевал их с трудом, и вместо четырех часов мы шли больше двенадцати. Ехало много женщин, жен офицеров с детьми. Многие ничего с собой не взяли – есть нечего. Так мы с собой ничего и не привезли.
А в Гельсингфорсе знали, что я еду, на пристани нас встречали – в Морском собрании был какой-то вечер. Когда я открыла чемодан, чтобы переодеться, оказалось, что все мои ландыши замерзли. Это был последний вечер перед революцией.
В Петроград мы приехали в двадцатых числах февраля56 в квартиру моих родителей. Уже не хватало хлеба, уже по улицам шли толпами женщины, требуя хлеба, разъезжали конные патрули, не зная, что с этими толпами делать, а те, встречая войска, кричали: "Ура!" Неразбериха была полная. Ясно было одно: что надвигаются грозные события. В эти дни я несколько раз бывала в Государственной Думе. Последний раз после разных речей вышел Керенский и сказал: "Вы тут разговариваете, а рабочие уже вышли на улицу", и пошло.
Моя сестра Оля училась в это время в театральной студии Мейерхольда. Ставился "Маскарад" Лермонтова в Александринском театре57, все студийцы участвовали как миманс – сестра тоже. Несмотря на то что на улицах было уже очень неспокойно, мы все поехали на генеральную репетицию. Состояние было невыносимо тревожное, но как только началась музыка и в прорези занавеса начали двигаться маски – такова волшебная сила искусства, все, все забывалось – до той минуты, когда кончалось действие. И тогда снова ужасное состояние. Таким я запомнила этот спектакль, может быть лучший из всех, которые я видела в жизни.
А на улицах уже постреливали. Революция – Февральская – шла полным ходом. Мой муж срочно уехал в Ревель на корабль, которым тогда командовал. В Гельсингфорсе был убит адмирал Непенин – убит зверски, убито несколько знакомых мне офицеров58. В Кронштадте – тоже59. Что в Ревеле – неизвестно60. Что в Севастополе неизвестно61.
Царь отрекся за себя и сына, его брат Михаил Александрович тоже. На улицах стрельба. К нам приходили с обыском, искали оружие – взяли дедовский кремневый пистолет и лицейскую шпагу отца.
x x x
Мы ехали во Владивосток – мой муж, Тимирев, вышел в отставку из флота и был командирован Cоветской властью туда для ликвидации военного имущества флота. Брестский мир был заключен, война как бы окончена.
В Петрограде голод – 50 гр. хлеба по карточкам, остальное – что достанешь. А в вагоне-ресторане на столе тарелка с верхом хлеба. Мы его немедленно съели; поставили другую – и ее тоже. И по дороге на станциях продают невиданные вещи: молоко, яйца, лепешки. И все время – отчего нельзя послать ничего тем, кто остался в Петрограде и так голодает?
Была весна, с каждым днем все теплее; и полная неизвестность, на что мы, в сущности, едем, что из всего этого выйдет. А события тем временем шли своим ходом: начиналась гражданская война, на Дону убит Корнилов62, восстание чешских войск, следующих эшелонами на восток63. В вагоне с нами ехала семья Крашенинниковых, наши друзья; еще какая-то девушка, с которой я подружилась, ехала в Харбин к родителям; два мальчика-лицеиста. Остановки долгие, города, незнакомые мне, все было интересно, все хотелось посмотреть. Мы, где возможно, сходили с поезда, бежали смотреть все, что можно. В Иркутске встретились с нашими попутчиками, которые давно искали случая познакомиться, да не знали как.
А в Иркутске задержка – началось восстание в Черемховских копях, никого дальше не пропускают. Тут-то эти мальчики и пригодились. Уж не знаю, как им удалось организовать совершенно липовую китайско-американскую миссию и получить под нее вагон. Состав этой миссии был по их выбору – все мы туда попали. Время было фантастическое.
И вот мы едем по Амурской колесухе, кое-как построенной каторжниками, по Шилке64. Красиво, дух захватывает. Вербная неделя, на станциях видим, как идут по гребням холмов со свечками люди со всенощной. Мы опять, я и девушка Женя, побежали смотреть город. Красивее расположенного города я не видела – на стыке Амура и Шилки65. А город пестрый, то большие дома, то пустыри, по улицам ходят свиньи – черт знает что такое. И тут я повстречалась с лейтенантом Рыбалтовским66. Когда-то он плавал под командой моего мужа, мы были знакомы, даже приятели. "Что вы здесь делаете?" – "Да как-то так попал. Вот хочу перебраться в Харбин". – "Зачем?" – "А там сейчас Колчак"67.
Не знаю: уж, вероятно, я очень переменилась в лице, потому что Женя посмотрела на меня и спросила: "Вы приедете ко мне в Харбин?" Я, ни минуты не задумываясь, сказала: "Приеду".
Страшная вещь – слово. Пока оно не сказано, все может быть так или иначе, но с той минуты я знала, что иначе быть не может.
Последнее письмо Александра Васильевича – через Генеральный штаб – я получила в Петрограде вскоре после Брестского мира. Он писал, что, пока не закончена мировая война, он не может стоять в стороне от нее, что за позорный Брестский мир Россия заплатит страшной ценой – в чем оказался совершенно прав. Был он в то время в Японии. Он пошел к английскому послу лорду Грею68 и сказал, что хочет участвовать в войне в английской (союзной России) армии. Они договорились о том, что Александр Васильевич поедет в Месопотамию, на турецкий фронт, где продолжались военные действия.
Но события принимали другой оборот. В Харбине тогда царь и бог был генерал Хорват69 – формировались воинские части против Советской власти – Александр Васильевич решил посмотреть на месте, что там происходит. Так он оказался в Харбине.
В последнем письме он писал, что, где бы я ни была, я всегда могу о нем узнать у английского консула и мои письма будут ему доставлены. И вот мы во Владивостоке. Первое, что я сделала, – написала ему письмо, что я во Владивостоке и могу приехать в Харбин. С этим письмом я пошла в английское консульство и попросила доставить его по адресу. Через несколько дней ко мне зашел незнакомый мне человек и передал мне закатанное в папиросу мелко-мелко исписанное письмо Александра Васильевича.