Текст книги "Поколение влюбленных (СИ)"
Автор книги: Анна Шехова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Закончив писать, я почувствовала себя почти свободной.
Мне хотелось отправить письмо немедленно, но тут обнаружилось, что у меня иссякли часы Интернета. Было слишком поздно, чтобы бежать за новой карточкой, и я решила не пользоваться кредитом, а сбросить письмо на дискету и отправить утром с работы. Так и сделала.
Послание ГМ ушло утром в девять часов пятнадцать минут. А примерно в половине десятого в редакцию «Новостей» заглянул бодрый небритый Игорь. Поцеловав меня, он присел на край стола и спросил:
– Родная, у тебя не будет свободной дискеты? У нас повисла сеть, а мне срочно нужно перетащить текст в монтажку.
– Да, вот одна. – Я протянула ему дискету.
Наверное, это выглядит неправдоподобно глупым, но, отправив письмо, я действительно забыла, что оно все еще оставалось на дискете.
Игорь еще раз чмокнул меня в щеку, быстро взъерошил мне волосы и под мой визг по поводу испорченной прически выбежал из редакции. Уже в коридоре помахал рукой из-за стеклянной стены и крикнул:
– Ты в восемь будешь дома? Я заеду.
Он не заехал. Потом я узнала, что в восемь он был уже мертв.
Игорь оставил письмо. Он написал мне по е-мейл, как Лиза Матвею. Только намного длиннее.
Здравствуй, Алексаша.
Я решил избавить тебя от тяжкой ноши поддержания чужой жизни. Кстати, ты не находишь, что эта миссия похожа на роль хранительницы огня? Тебе она действительно подходит. Вот только, прости, я не хочу быть твоим подопечным.
Ты была права насчет того, что моя проблема не в отсутствии взаимности. Проблема – в отсутствии понимания.
Когда я впервые сидел у тебя на кухне, а ты заваривала кофе с корицей, я думал, что ты мой последний шанс. Если он не оправдается, я не смогу начать еще раз, поверить еще раз. Понимаешь? Я достаточно хорошо знаю себя, чтобы предсказать это.
Не нужно было меня спасать, Саша. В этом не было необходимости. Мне хотелось жить, потому что я знал, что у меня еще есть шанс, что просто не пришло время. Я знал, что буду жить и постепенно боль уйдет, как уже уходила. И тогда я смогу посмотреть на мир обновленным.
Ты поторопила ход событий и этим лишила меня последнего шанса. Я слишком люблю тебя, чтобы удовлетвориться твоей жалостью и тем более твоей жертвенностью.
Я не хочу, чтобы ты приносила себя в жертву ради меня.
Не буду говорить банальностей вроде того, что мне теперь незачем жить. Наверное, есть зачем. Можно найти при желании много причин и поводов, чтобы жить. Только желания нет.
Мне неинтересно знать, что будет дальше. Мой путь исчерпал себя. А ты так и не поняла, что я любил тебя больше, чем кого-либо…
И подпись – «Игорь».
23
Это было только вчера, и мне странно, что это реальность.
После девяти вечера, когда город уже посинел в приливе ночи, мы с Матвеем сидели у меня на кухне. Он – с пьяными глазами, весь какой-то скособоченный. На моем кухонном столе желтого цвета лежал ноутбук с письмом Игоря на мониторе. Матвей тупо смотрел на него, положив руки на стол, а голову на руки – так, что его подбородок выступил вперед и придал лицу нелепое вызывающее выражение. Я сидела напротив, на табуретке, поджав обе ноги и обхватив руками колени. Ненавижу, когда мерзнут ноги, а по полу, несмотря на лето, тянуло сырым холодом дождливой ночи.
– Ну что – понял, спасатель чертов? – спросила я.
И тут вдруг Матвей посмотрел на меня совершенно трезвым взглядом и спросил:
– А что, по-твоему, я должен был понять?
Это было уж слишком. Я тут, понимаешь ли, откровенничала, распиналась, с кровью выдирала из памяти воспоминания о худших днях моей жизни, а этот самоуверенный тип смотрит на меня спокойным взглядом и делает вид, что не было сказано ничего особенного!
– Знаешь что? – сказала я, с трудом сдерживая ярость. – Иди ты к черту! Сейчас же вали отсюда! Слышишь?! Вали!
– Стоп-стоп, Саша, – он вместе со стулом отодвинулся подальше, словно действительно опасался, что я на него сейчас брошусь, – погоди. Ты чего так завелась?
– Что тебе еще непонятно? – зло спросила я. – Скажи, что тебе непонятно? Мы обречены! Тебе еще нужны доказательства? Мы – орудия смерти, такие же, как трамваи, или лезвия, или случайно падающие кирпичи! Только еще надежнее! Нам не требуется ничья помощь, чтобы истребить себя! Что бы ты ни делал, ты только приблизишь смерть, даже если тебе вначале будет казаться по-другому!
– Ну успокойся, Саш, я не собирался выставлять тебя дурой, – примирительно сказал Матвей, угадав причину моего бешенства, – я всего лишь хотел сказать, что один случай, какой бы трагичный он ни был, еще ничего не доказывает. У тебя нет статистики!
И он про статистику! Я замолчала и уставилась на него. Ободрившись, Матвей продолжал:
– Я понимаю, что для тебя этот случай стал крахом всего, на что ты надеялась. Но подумай, Саша, мы же не знаем наверняка, насколько наши предположения соответствуют истине. Ты знаешь, какое количество суицидов происходит почти спонтанно, в состоянии аффекта? Очень многие самоубийцы даже не держат в голове такое намерение – до самого последнего момента.
– К чему ты это? – угрюмо спросила я.
– К тому, моя дорогая впечатлительная девочка, что никто точно не может знать, в какой момент ему приспичит, прости за грубость, полезть в петлю. Это он тебе написал, что его сломала ты. Но с тем же успехом можно сказать, что ты подарила ему несколько дополнительных месяцев жизни. И бьюсь об заклад, это были не худшие месяцы для него.
– То, как они завершились, все обесценивает, – пробормотала я. Внезапно начала болеть голова, словно я пила весь день.
– Ни черта это не обесценивает, – зло сказал Матвей, – счастье не перестает быть счастьем, когда оно кратко, а мысли и любовь не лишаются своей ценности из-за того, что преходящи.
– Хорошо сказано…
– Еще бы, – Матвей ухмыльнулся, – это все-таки Бертран Рассел. А ты, Сашка, между прочим, глупее, чем я думал.
– Твое мнение меня мало волнует, – как можно более равнодушно сказала я. Затылок стягивало обручем боли все сильнее и сильнее. Веки стали тяжелыми и сами опускались, скрывая Матвея, кухню и фиолетовую ночь.
– Не обижайся, я же любя, – сказал Матвей, – мне просто обидно до ужаса, что ты гноишь себя живьем. Да с твоим потенциалом…
– Нет у меня никакого потенциала, – почти простонала я, – и вообще, Матвей, свали, пожалуйста. У меня дико разболелась голова.
– Голова? Ну это мы сейчас исправим, – по-деловому сказал он.
Прежде чем я успела как-то отреагировать, он оказался за моей спиной. Его ладони легли мне на затылок.
– Здесь болит, да? – спросил он.
– Да! – охнула я. Боль стала настолько невыносимой, что хотелось разбить голову о стол – лишь бы не чувствовать. Давненько так меня не ломало.
– Сейчас, потерпи чуточку, – прошептал мне на ухо Матвей.
У меня не было сил возражать. Его руки творили что-то невообразимое. Пальцы лишь слегка касались моих волос, но мне казалось, что моя раскаленная голова вращается, как шар. Я физически чувствовала, как в ней что-то скапливается и собирается в плотный тяжелый комок. Точнее, не что-то, а боль, словно пальцы Матвея сматывали ее в клубок, как нить. Боль тянулась, расползаясь паутиной по всей голове, тянулась, тянулась и неожиданно – закончилась. Я сидела, боясь пошевельнуться, и прислушивалась к себе. Голова была легкая и ясная. И не болела.
– Только постарайся не делать резких движений. – С этими словами Матвей снова возник в поле моего зрения.
– Ты что, целительством на досуге балуешься? – шепотом, чтобы не растревожить голову, спросила я.
– Не совсем, – нехотя сказал он, – скорее, оно мной балуется.
Мы помолчали. Я пыталась освоиться с новым странным ощущением безопасности, которое неожиданно возникло на моей кухне в присутствии усталого Матвея с серым, измученным лицом.
– Сашка, ну неужели ты не понимаешь, что не в тебе дело? – с тоской спросил он.
– Да? И в ком же?
– Не бывает беспричинных явлений. Не бывает! Если мы не видим исток родника, мы же не думаем, что вода течет из ниоткуда? Понимаешь?
– Не думаю, что это наш случай…
– Я расскажу тебе одну вещь. В 86-м году, летом, я жил у бабушки в Забайкалье. И тогда, в июле, в ее деревне случилось кое-что совершенно противоестественное с биологической точки зрения. Неизвестно почему, без каких-либо усилий сельских агрономов во всех огородах расцвели разноцветные маки. То есть не обычные красные, а желтые, фиолетовые, розовые, оранжевые и еще черт помнит какие. Мало того! У них были резные лепестки, как у гвоздик. Но по всем остальным признакам обычные маки. Народ, понятное дело, дивился, но ты же знаешь, что в деревне никто не будет доискиваться причин. Решили, что новый вид произвольно вывелся. Ну, вывелся так вывелся, Бог с ним. Но у меня бабушка – биолог, она просто заболела этими маками. Насушила семеня, думала высадить на будущий год. И что ты думаешь? Из этих семян на следующее лето выросли самые обычные маки. Красные, с обычными лепестками. А разноцветных больше не было ни разу.
Матвей сделал эффектную паузу, вынуждая меня задать вопрос. И конечно, я не удержалась:
– И почему это случилось?
– Не знаю, – он демонстративно пожал плечами, – я не проводил расследование, поэтому ничего не могу утверждать. Но если ты помнишь, весной 86-го года произошло кое-что, заметно повлиявшее на нашу экологию. Взрыв на Чернобыльской АЭС.
– Так ты полагаешь…
– Саша, я ничего не полагаю, – прервал Матвей, – как я уже сказал, у меня нет никаких доказательств. Но если тебя интересует такая вещь, как досужие домыслы, то могу сказать. Да, лично я уверен, что разноцветные маки в забайкальской деревне расцвели из-за того, что в это время в украинском городе взорвался ядерный реактор. И пока мы не научимся улавливать, понимать и отслеживать такие еле заметные связи – можно считать, что мы ничему не научились. Я человечество имею в виду, а не только нас с тобой.
Да, пожалуй, он был прав. Но роль разливающей масло Аннушки – не та, с которой мне хотелось бы жить.
24
Уезжаю в монастырь. Сегодня вечером.
Нет, подаваться в послушницы пока не собираюсь. Просто надоело без конца выслушивать сумасшедшие версии Матвея, и дабы занять мозги делом, я решила сама немного покопаться в корешках. Если есть причина, которая стала для нашего поколения чем-то вроде коллективного проклятия, то искать надо глубже, чем смотрит Матвей. Намного глубже…
Не могу больше выносить по вечерам квартиру с телефоном, который в любую минуту может зазвонить. А еще я последнее время часто смотрю новости по телевизору, а это не способствует душевному покою.
Анна тогда сказала: «Приезжай проверишь». Поеду. Мне надо получить хоть какую-то ясность…
Келья, где снятся вещие сны, – ничего более нелепого не придумаешь.
И сегодня я буду спать в этой келье.
* * *
Всю дорогу до N-ска я не переставала твердить себе о собственной невменяемости.
Автобус медленно прополз по нашим совковым пригородам, где над маленькими серыми пятиэтажками повсюду росли башни новостроек, потом выехал на загородное шоссе. За окнами мелькали светлые березовые перелески и ощетинившиеся всходами поля. А я все думала: не сойти ли мне?
Знала, что не сойду, но продолжала уже в дороге взвешивать все «за» и «против». Худшее, что мне грозило, – это потерянные выходные. Хотя смешно говорить о потере, когда единственное, чем я занята, – это ежедневная и нудная трата времени. Все, что я делаю в своей жизни, – уничтожаю время. Другие женщины хотя бы борются с собственным телом, сжигая его жировые запасы, или продумывают стратегии разумного расходования семейного бюджета. У меня за двадцать семь лет жизни не появилось ни семьи, ни прослойки жира, достойной внимания.
Если честно, то я устала. Устала от телефонных перебранок с Матвеем, от дурных снов, в которых живой Игорь сидит на моей кухне и спрашивает, где я пропадала так долго, от Лизиного смеха, который мерещится мне под окнами. По ночам я не могу заснуть, потому что постоянно думаю о сне, и поэтому почти каждое утро просыпаюсь с головной болью.
Ей-богу, я бы обрадовалась, увидев серую ауру над собственной головой: это означало бы, что от меня уже ничего не зависит и можно не тревожась плыть по течению. А сейчас формальное наличие жизненной силы побуждает меня к бессмысленным поступкам вроде этой поездки. Я стала снова покупать сигареты, хотя днем, на работе, по-прежнему притворяюсь некурящей. Зато в преддверии ночи под звуки бамбуковой китайской флейты приканчиваю по пачке «Данхилл».
В четверг снова позвонила Анна Рублева.
– Как ты? – спросила она.
– Хреново, – честно ответила я.
– Молиться тебе надо, – назидательно сказала Анна, – и ребенка родить.
– В наше время рожать детей – грех, – в тон ей сказала я, – яко же приходим мы в этот мир, дабы претерпеть смертные муки. Вот скажи, ты бы своему ребенку пожелала жить так, как мы живем?
– А как мы живем? – спросила Анна.
– Да брось ты, – меня передернуло от ее спокойного тона, – будто не понимаешь, о чем я. От хорошей жизни в окно не прыгают и в монастырь не уходят.
– Это от того, что мы живем без Божьей искры в душе, – убежденно сказала Анна, – наших родителей лишили этой искры, но у них по крайней мере был ее суррогат. А у нас и того нет. Пустота. И воли к жизни нет, потому что живем за счет крови своих братьев и сестер.
– Анна, прекрати! – не выдержала я. – Бред сивой кобылы! Ты что, ладана надышалась?
– Не веришь – приезжай и убедись сама, – сказала Анна, – я тебе сразу предлагала. Приезжай, Саша. Ты же ничего не теряешь. Все лучше, чем хиреть в одиночку.
– Дудки тебе, – сказала я, – никуда не поеду.
Поехала.
Анна встречала меня на остановке. Я еще из окна увидела ее сосредоточенное лицо, окантованное черным платком.
– Могла бы не встречать, я и сама дорогу знаю, – буркнула я вместо привета, выйдя из автобуса, – или ты боялась, что я сбегу, передумав?
– Здравствуй, дорогая, – сказала она и поцеловала меня в скулу, – просто я по тебе соскучилась, а в монастыре поговорить не получится.
Я не была расположена к дружеской болтовне, но Анне каким-то образом удалось развязать мне язык. Мы говорили о монастырской кухне, о лубочном возрождении традиций, о религиозности поверхностной и религиозности истинной, о сходстве и различиях христианских обрядов в разных конфессиях, о национальных противоречиях и предрассудках. Мягко говоря, я была удивлена: только Лиза да ГМ знали настолько хорошо круг вопросов, к которым в разговоре я не могла остаться равнодушной. Слишком долго эти темы были частью моей профессиональной жизни. Намеренно или случайно так получилось, но мне стало легче. Словно я приехала сюда просто с целью навестить старую подругу, а не предаваться метафизическим экспериментам. Разговор оборвался на пороге кельи. Мы как раз обсуждали неправомерность использования методов НЛП в массмедиа и проповеди. Хорошо запомнилось.
– Вот эта келья, – сказала Анна, пропуская меня вперед, – можешь считать, что ты в гостях у Господа Бога.
– А кельи класса «люкс» у вас не предусмотрены? – спросила я. – С прямой трансляцией ангельского хора по радио и беспроводным доступом к небу?
Анна чуть улыбнулась, но ничего не ответила. С приходом в монастырь поток ее слов иссяк. Она попросила прощения, что должна оставить меня, и ушла продолжать свое послушание. Я осталась одна, сняла кроссовки и легла на жесткую келейную постель. В сумке лежала книга, но читать не хотелось. Я смотрела на беленый каменный потолок и пыталась представить, как люди годами живут в таких маленьких холодных комнатках и сколько времени требуется, чтобы к этому привыкнуть.
Нет, это не напоминало тюремную камеру, как мне представлялось раньше. Здесь было даже по-своему уютно, особенно в жаркий летний день. Выбеленные каменные стены, стол с лежащей на нем толстой черной Библией, стул, кровать, маленький лоскутный коврик на полу. Обратив внимание на окно, я заметила, что рамы пластиковые. Монастырь, судя по всему, жил не бедно.
В постели я провалялась почти до вечера. Около пяти заходила Анна, звала меня на вечерню. Я не пошла. Когда отзвенел колокол и служба началась, я нехотя выползла из кельи, побуждаемая физиологической надобностью. Потом вышла на улицу и добрела до той самой скамейки, где мы с Анной сидели в прошлый раз. Двигаться не хотелось, и все мысли в моей голове были такими же вялыми, как тело. Я жевала их словно потерявшую вкус жвачку. Думала о том, что завтра надо будет помочь маме высадить клубнику на даче – совершенно бессмысленное занятие с учетом того, что большую ее часть каждый год собирают огородные воришки, – и о том, что пора покупать новые кроссовки, а может, и не надо.
Было ощущение, что организм, упорно сопротивлявшийся усталости всю неделю, внезапно сдался и отдал себя на милость судьбы.
После службы пришла Анна. Мы посидели рядом, помолчали.
– Я раньше любила июнь, – сказала я, – всегда думала, что это самое прекрасное время года.
– Я и сейчас так думаю, – сказала Анна, – и на своей жизни крест еще не поставила. Здесь я только потому, что борюсь.
«Ну уж нет, мать, – подумала я, – меня не обманешь, Страх – вот единственное, что привело тебя сюда».
Солнце садилось где-то за стенами монастыря. Мы не видели заката. Просто воздух сгущался и становился все менее проницаемым для взгляда. С недавнего времени мои глаза стали совсем плохо видеть в сумерках. Маленькая церковь Пресвятой Богородицы словно съежилась, прячась в зарослях сирени.
– Я должна идти, – неуверенно сказала Анна.
– Спокойной ночи, – отозвалась я.
Анна не пожелала мне спокойной ночи, видимо, заранее зная, что ее не предвидится.
Вечером келья показалась мне более уютной, чем днем. Одинокая лампочка под потолком давала достаточно яркий свет, чтобы можно было читать, лежа на кровати. На столе кто-то – по всей видимости, Анна – оставил для меня графин с водой и две просфоры на блюдце. Графин был стеклянный, граненый, какие раньше стояли в гостиничных и санаторных номерах. Я сжевала одну просфору, запила ее водой, разделась и с книгой в руках устроилась на постели. Читала, пока глаза не устали.
К полуночи мне стало сонно и зябко. Я нехотя сползла с кровати, выключила свет и быстро нырнула под тонкое шерстяное одеяло в целомудренно белом, больничном пододеяльнике. Белье пахло прачечной, как любая казенная постель – хоть в поезде, хоть в гостинице.
Повернувшись на бок и поплотнее закутавшись, я тут же почувствовала, что моя голова наполняется сонным туманом.
Проснулась я от холода. Холод полз со стороны ног, словно кто-то положил под них льдину. Во сне я пыталась подтянуть колени ближе к груди, но от этого движения холод тоже поднялся вверх, и по бедрам поползли ледяные мурашки. Я с трудом разлепила глаза, соображая, где мои брюки и смогу ли я до них дотянуться, не вставая с постели.
Брюки были на мне. А вот одеяла не было. Как и постели, и стола с графином, и тяжелой черной Библии. Собственно говоря, не было самой кельи.
Я лежала на морском галечном пляже. Было раннее утро, то время, когда солнце еще не взошло, но небо уже посветлело и само излучает тусклый серебряный свет. Над горизонтом выступила бледно-розовая полоса, как кровь, проступающая вдоль пореза на коже. Мои ноги находились в полосе прибоя, и кроссовки успели промокнуть от холодной воды набегающих волн. Отсюда и ползущий по телу холод.
Сейчас, когда мне вспоминается это пробуждение, самым странным кажется то, что я не удивилась. Я воспринимала все происходящее равнодушно, как фарфоровая кукла, которую переставили с одной полочки на другую. Только подумала, что надо встать и немного пройтись, чтобы не застыть окончательно.
Одним движением, привычным еще с моей спортивной юности, я поднялась на ноги. С надеждой сунула руку в карман ветровки, но сигарет там не оказалось. Хотя я четко помнили, как купила утром на вокзале пачку и сунула ее в правый карман. «А еще монастырь, – подумала с легкой досадой, – сигареты сперли».
Я пошла вдоль воды. Пейзаж был довольно унылый. Слева на ширине метров пяти тянулся каменистый пляж, а за ним поднимался обрывистый берег, скрывающий все остальное. Справа было только море. Бесконечное, шуршащее ленивым прибоем и, судя по ощущениям ног, довольно холодное.
Моя прогулка по берегу продолжалась минут пятнадцать или двадцать. Ландшафт не менялся, да я и не ждала, что он изменится. Когда стало светлее, мои глаза заметили, что у моря странный оттенок. Он был не из привычной серо-голубой или зеленой гаммы. Что-то ближе к цвету топленого молока.
Я подошла вплотную к воде. Ноги погрузились в сырой песок, но кроссовкам было уже нечего терять. Мне показалось, что в воде мелькнуло что-то похожее на крупную рыбу. Напрягая глаза, я всматривалась в подступающие волны. Снова что-то мелькнуло. Похоже, это была какая-то игрушка.
Я дернулась всем телом вперед, и ноги оказались по щиколотку в волнах. Когда плавающий предмет оказался совсем близко, меня затошнило от ужаса.
Это была не игрушка.
Это был ребенок. Живой ребенок. Мальчик.
Пухлый симпатичный младенец нескольких месяцев от роду. Он болтался в воде и сучил толстенькими розовыми ножками. Когда я достала его из воды и взяла на руки, он улыбнулся бессмысленной детской улыбкой, зевнул и закрыл глазки, по-видимому, намереваясь уснуть. Бережно прижимая маленькое теплое тельце, я вышла на берег. Задумалась о том, как, не разбудив дитя, спять куртку и укутать его. Меня страшно беспокоило то, что малыш голенький находится на сквозняке, и почему-то не приходило в голову, что он уже сколько-то времени проплавал в холодной воде без какого-либо вреда для своего самочувствия.
Но тут внезапно началось нечто, разом лишившее меня каких-либо мыслей.
Малыш в моих руках начал таять. Как снежный ком или кусок воска на солнце. Он таял и стекал с моих рук. Пальцы увязли в его теле, как в тесте. Оно было теплым и тягучим. Капли падали на песок и собирались в медовые ручейки, сползающие по гальке вниз, к морю. Я боялась пошевелиться, чувствуя одновременно отвращение и жалость.
Ребенок растаял. Я стояла, опустив липкие руки, и смотрела, как несколько медленных ручейков цвета топленого молока стекают по пляжу в море.
Мое тело оцепенело. Хотелось убежать, но вместо этого я снова подошла к полосе прибоя, вслед за растаявшим младенцем. Ноги вязли в сыром песке и с каждым шагом становились все тяжелее, словно напитывались влагой. И еще до того, как последний ручеек иссяк, я увидела, что в бежевых волнах мелькают десятки младенческих тел. Море кишело живыми голыми младенцами, как рыбой.
Чем дольше я смотрела на них, тем более жутко мне становилось. Вроде не было ничего страшного: детишки выглядели вполне благополучно, но меня переполняла жалость. К ним, или к себе, или к этому месту – я не могла сказать, но к моим глазам подступили слезы. Я заплакала, не стесняясь этого: пустой берег, море и младенцы не могли укорить меня за слабость.
Слезы текли таким потоком, что на несколько минут я перестала видеть мир вокруг. А потом мне показалось, что от едкой жидкости, текущей из глаз, моя кожа начала плавиться. Я сунула руку в карман в поисках платка» Его, естественно, не оказалось, и мне пришлось вытирать лицо рукавом куртки. Слезы остались на ткани бледно-коричневыми разводами. Еще не понимая, в чем дело, я провела пальцами по лицу и почувствовала, что моя кожа мнется, как пластилин.
Героини голливудских ужастиков в таких случаях обычно издают истошный визг.
Я не завизжала. Испугалась, что от любого резкого движения, в том числе напряжения легких, тело окончательно утратит твердость. Мой разум отчаянно метался в поисках выхода. Не может быть, что это конец, думала я. Не может быть, чтобы так глупо, так никчемно – растаять на неизвестном берегу, присоединиться к плавающим младенцам. Нет, со мной этого не может произойти, просто не может, твердил мой разум. Из глаз снова потекли слезы, хотя я и пыталась сдержать их. Последнее, что я увидела, перед тем как глаза затянуло мутной пеленой, были ручейки цвета топленого молока, стекающие от моих ног в море…
Что может быть прекраснее, чем пробуждение от кошмара?
Если бы меня спросили об этом в тот момент, когда я проснулась в келье N-ского монастыря в половине пятого утра, я бы честно ответила: «Ничего». Нет ничего лучше, чем проснуться и обнаружить себя целой и невредимой, лежащей в постели, которая пахнет дешевым стиральным порошком. Одеяло мое виднелось на полу в районе стола. Создавалось ощущение, что я его не просто сбросила, а отшвырнула от себя. Маленькое небо за окном кельи было бледно-сиреневым. Я подумала, что если я снова засну, тогда скорее всего кошмар забудется.
Через полчаса, посмотрев на часы, я бросила бесперспективные попытки вызвать у себя сонливость.
Со стороны окна долетел звук колокола – густой, тягучий и всепоглощающий, как голос самого неба. Начали звонить к заутрене.
В мою дверь тихонько поскреблись.
– Входите, – сказала я.
Из темноты коридора вынырнула Анна. Вход в келью был низкий, и ей пришлось пригнуть голову.
– Как ты? – спросила она.
– Бывало и лучше, – честно ответила я, – впрочем, и хуже бывало тоже.
– Когда?
– Что когда?
– Когда бывало хуже? – спросила она, присаживаясь на край кровати.
– Хуже – это если ты просыпаешься от кошмара и понимаешь, что от факта пробуждения ничего, в сущности, не изменилось.
– Странно, – протянула Анна.
– Что тебе странно? – спросила я, поднимаясь с постели и разыскивая взглядом свои штаны и кроссовки.
– Лиза сказала, что хуже не бывает.
– Что?!
У меня пересохло в горле.
– Лиза здесь была? – Я вопрошающе уставилась на Анну. – Она ночевала в этой самой келье?
Анна, глядя мне в глаза, кивнула.
– Но… зачем? – Я снова села на кровать, забыв про одежду. – Зачем? Не понимаю. Что ей-то могло здесь понадобиться?
– Она очень переживала после аборта, – взгляд Анны блуждал по углам кельи, избегая моего лица, – я предложила ей пожить некоторое время здесь. Тогда-то я и убедилась окончательно, что эта келья особенная…
Мне казалось, что я тону. Мир выворачивался наизнанку.
– Она сделала аборт? – без нужды переспросила я. – Давно?
– Полгода назад.
– Полгода, – повторила я, пытаясь вспомнить, на что у меня ушли последние шесть месяцев. Чем я занималась все это время? Ничем особенным. Ходила на работу, вечерами сидела в обнимку с ноутбуком. Пила по утрам кофе, а перед сном кефир. В субботу ездила к родителям рассказывать о том, что у меня все в порядке. А моя Лиза – непроизвольно я снова назвала ее «моей», – моя Лиза в это время терзалась муками вины и страха. Я уверена, что решение об аборте не далось ей легко.
– Но почему она говорила об этом с тобой? – спросила я…
Анна пожала плечами:
– А с кем еще? Тебя в ее жизни уже не было. А с Матвеем они еще не стали настолько близки… Мы с ней виделись весной, когда она приезжала сюда на Пасху. Вместе стояли всенощную, а потом разговлялись и разговаривали. До утренней электрички… Ели пасху с изюмом, пили кагор…
Анна рассказывала, а я молчала. Меня грызла злостная мысль, что если бы наши с Лизой пути не разошлись, она никогда бы не решилась на аборт. Потому что единственное, из-за чего она могла пойти на такой шаг, – это одиночество. Лиза всегда боялась оставаться наедине с собой и выбором.
– Она звонила мне несколько раз, – говорила Анна, – весной и потом летом. Позвонит, спросит, как дела, и молчит. Или начинает рассказывать что-нибудь про работу. Рассказывает, а потом неожиданно прервется и не закончит. Я спрашиваю ее: а что дальше-то? А она отмахивается, что, мол, ерунда, и ничего интересного на самом деле. Мне кажется, что все это было для нее ужасно скучным. Не понимаю, зачем она звонила…
Я знала зачем. Чтобы не умирать от одиночества. В отличие от меня Лиза совершенно не выносила пустую квартиру. Свой последний доматвеевский роман она завела, наверное, только для того, чтобы не проводить каждую ночь одной. Скорее всего с отцом ребенка они встретились несколько раз, а потом ее начал раздражать его запах, или его манера сидеть за столом, подтянув колени к подбородку, или привычка курить перед завтраком. Лиза расставалась с мужчинами обычно из-за пустяков, точнее, из-за того, что в глазах других выглядело пустяками. Хотя я знала, что на самом деле во всех случаях причина была одна и та же: моя подруга не могла долго быть с человеком, которого не любит.
– А что ей приснилось? – спросила я.
– Она не сказала, – отозвалась Анна, – и ты не скажешь. Верно?
Я кивнула. Рассказывать этот сон было выше моих сил.
– Но после ночи здесь она сказала, что паше поколение лишено жизненной силы, – продолжила Анна, – мы все тянемся к небытию, как к надежде на что-то лучшее.
Пару минут мы посидели молча. Я смотрела на небо, Анна – на мой затылок.
– Пойдешь к заутрене? – спросила она.
– Нет, я пойду к электричке, – ответила я, глянув на часы.
Встала, подняла лежащее на полу одеяло, обнаружила под ним свои брюки и начала одеваться.
– Я провожу тебя, – сказала Анна голосом усталой жрицы.
Я отказалась.
От монастыря до железнодорожной станции двадцать минут пешком. Да еще десять стоять на пустом перроне, около деревянного теремочно-яркого вокзала и ждать первую электричку.
Итого – полчаса было в запасе, прежде чем люди увидят мое лицо. Полчаса на то, чтобы прийти в себя и постараться замаскировать себя равнодушной миной.
Полчаса – это ничтожно мало.
День приползал под покровом густого утреннего тумана. Где-то за ним уже вставало солнце, но я была рада, что не вижу его. Возмутительная красота загородного мира, влажная пружинистая трава под ногами, трепет свежих березовых листьев – все это было для меня танталовыми муками. Видимый и осязаемый мир не был моим. Он отторгал меня, как непрошеную свидетельницу того, что предназначено другим.
Я чувствовала себя маленькой и потерянной в огромном туманном утре. Там, в будущем, которое наступало через полчаса, жили люди. А здесь была только я.
Что-то темное и беспощадное тянулось за мной из прошлого. Может, Анна права и это грех наших матерей, месть судьбы за неродившихся братишек и сестренок. Может, отозвалось и эхо храмов, рухнувших под топорами наших дедов, может, и еще что-то, чего мы никогда не узнаем.
Матвей не там искал причины нашей смерти. Он смотрел на поверхность, а корни уходили глубоко, в темную, кровавую почву нашей истории. Поколение обреченных – результат усилий тех, кто губил эту жизнь жадно, со всей страстью, на которую был способен. Стремление к саморазрушению сильно у тех, кому осталось нечего разрушать, кроме себя.
Теперь я понимала, почему Лиза покончила с собой. Не потому, что не смогла найти с Матвеем того чувства, которого ей не хватало в отношениях с другими мужчинами. Наоборот, я уверена, что она полюбила.