Текст книги "Девять"
Автор книги: Анджей Стасюк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
– Ты его знаешь?
– Цаплю? Да.
– Вид у него неважный.
– Работа такая. Мало двигается, много переживает.
– Он переживает?
– В прошлом месяце ему раскурочили забегаловку.
– Кто?
– Плохие люди, детка, плохие люди.
В переходе народу стало меньше. Те, кто еще час назад торопливо шли с работы, уже сидели по домам. Павел стоял около сортира и наблюдал за звонившими. Они вставляли карты, выстукивали номера и начинали говорить. Отходили с такими же безразличными лицами, что и до звонка. Некоторые вынимали бумажки или записные книжки, но большинство набирали номера по памяти: привет, как дела, буду через час, дома все нормально, могу не успеть, всего хорошего, поцелуйте меня в жопу. Он читал слова по губам. Женщина в длинной шубе улыбнулась ему, и он испытал секундное смятение, но тут же из-за его спины вышел высокий мужчина, застегивая под пальто ширинку, и направился к блондинке. Она подала ему черный «дипломат», и они под руку пошли в глубь перехода. Павел двинулся вслед за ними, надо же было что-то с собой делать, особенно тут, в этом месте, где каждый появляется на мгновение откуда ему вздумается и лишь для того, чтобы перейти кому-нибудь дорогу и пропасть. Их следы тянутся во все стороны, думал Павел, как паутина, расползаются по поверхности, но в любом случае они рано или поздно вернутся сюда, в центр, в самую середку, ведь двигаться по краям, выбирая четырехугольные, восьмиугольные, округлые и окружные пути, – чистое сумасбродство. Поэтому рано или поздно, как минимум раз в жизни, в этом переходе должны были оказаться все, хотя в нем не было ничего особенного. Абсолютное безразличие, имитация камня, стекло, кое-что из самых обычных товаров: билеты, спички, трусы, прокладки, бритвы плюс пара манекенов – все то же, что и везде, включая солдат, которые не покупают ничего, кроме сигарет.
Павел миновал выход к Ротонде. Страх не пускал его наверх, хотя там было темнее, чем здесь. Сюда долетал грохот трамваев. Они приезжали с Мокотова, Жолибожа, Праги и Охоты. Люди делали пересадку, сплетаясь в живой, бездумный клубок, похожий на большую мышцу под черной кожей неба. Наполненную кровью, гибкую и единообразную. Ползущую, тянущуюся, обвивающую полый сердечник круглого перехода, – и, проходя мимо ступеней, ведущих к Дворцу, Павел задался вопросом, а что находится за этой стеной с левой стороны, внутри этого широкого цементного цилиндра в центре, по краю которого лепятся все эти магазинчики, киоски, окошки с левым мылом, эти аквариумы, полные побрякушек, соблазнов, дешевых диковин из сказочки «тысяча и одна мелочь для фраеров». Ведь что-то же должно там быть. Какая-то черная дыра или гигантская пружина, запускающая движение. Где-то там через центральную точку проходила ось, на которой вертелся весь город, и не только ось, но и магнитный полюс, иначе ведь все разлетелось бы в мелкий хрен: далекая Воля, Жерань, Радость, Фаленица, Хомичевка, Тархомин, Окенче, Млочины,[51]51
Районы Варшавы.
[Закрыть] – одно за другим уносились бы в пространство, как говно, брошенное в вентилятор.
Он проигнорировал выход к «Метрополю», чувствуя, что его затягивает внутрь, что пространство – это спираль, которую людям удается растянуть при помощи силы воли или ежедневной суеты, но они не могут ее разорвать и все равно возвращаются сюда, летят как бабочки на свет, как мячики на резинке. И делая очередной круг мимо сортира и выхода к «Форуму», Павел понял, что и его собственная жизнь – лишнее тому подтверждение, что он с самого начала жаждал оказаться в центре этого города, в его пупке, в его зенице, в дыре его задницы, что воображение подсовывало ему под нос глянцевые и нереальные картинки Центра, в которых блеск и холод сливались в идеальную фата-моргану фантастической формы.
– Да на х… все это, – подумал он, и снова ему на память пришла девчонка, сикающая в песок, и велосипед, который ему подарили на первое причастие. Он поехал тогда на берег Вислы и увидел далекие силуэты высоток.
Это было давно, тогда над всем возвышался Дворец, но его жадному мальчишескому воображению несколько жалких зданий показались хрустальной горой, замком, Эверестом, и с той минуты сбывшаяся мечта должна была иметь привкус высоких этажей, темного пространства и ограниченного плоскостями правильной формы воздуха. Глянец, лак, блеск и многомерность мира, в котором, словно ангелы, перемещаются растиражированные фантомы. «Хочется-то всем, – подумал Павел, – да все не влезут. А если всех затолкать, то они задохнутся и останутся только те, что наверху».
Через пятнадцать минут он почувствовал, что силы его покидают. Он вышел на Маршалковской и купил в «Деликатесах» две булки, кусок колбасы и бутылку минеральной. Вернулся на этаж Яцека, но на этот раз стучать не стал. Нашел свой теплый угол, сел и принялся за еду. И заснул, не успев доесть, и ему приснилась его жизнь.
Но было еще слишком рано, большинство людей не спали. Болек и Пакер не могли оторваться от прошлого. Силь составляла им компанию, хотя была намного моложе и своих воспоминаний у нее еще не было. Время от времени Болек бросал взгляды на сотовый пана Макса, но телефон тихо-мирно лежал среди бутербродов с колбасой и копченым угрем. Это его слегка расстраивало. Тогда он смотрел на довольного Пакера, на улыбающуюся Силь в куцем серебристом платьице-мини и ему делалось легче – значит, он находится среди друзей, и мир вокруг пока еще более-менее соответствует его требованиям. Пакер с наслаждением гладил кожаную обивку дивана. Он освободился от пиджака. Подвернул рукава розовой рубашки с большим отложным воротником и старался не выражаться. «Смирноффка» мягко ласкала внутренности и разглаживала настоящее до такой степени, что минувшее начинало зазывно просвечивать сквозь него. Телевизор выключили. Из кухни плыли теплые запахи. Силь время от времени удалялась туда и возвращалась с таинственной миной. Шторы были задернуты. Пакер перестал отрывать фильтры от «Мальборо». Ему не приходилось с тоской смотреть на пустую рюмку, потому что в рюмку постоянно подливали. Бутылка запотела, прямо как в рекламе. Сквозь подошвы ботинок он ощущал, как пружинит ковер. Золотистый свет струился вообще неизвестно откуда. Пакер украдкой высовывал язык, чтобы лучше почувствовать его вкус. Все вместе мягко кружилось, как карусель. Мысли отрывались от головы, и ему казалось, что они такие же изысканные, как все здесь. Силь выносила полные пепельницы и приносила чистые. Она подавала ему майонез, горчицу и свеклу он с самого начала жаждал оказаться в центре этого города, в его пупке, в его зенице, в дыре его задницы, что воображение подсовывало ему под нос глянцевые и нереальные картинки Центра, в которых блеск и холод сливались в идеальную фата-моргану фантастической формы.
– Да на х… все это, – подумал он, и снова ему на память пришла девчонка, сикающая в песок, и велосипед, который ему подарили на первое причастие. Он поехал тогда на берег Вислы и увидел далекие силуэты высоток.
Это было давно, тогда над всем возвышался Дворец, но его жадному мальчишескому воображению несколько жалких зданий показались хрустальной горой, замком, Эверестом, и с той минуты сбывшаяся мечта должна была иметь привкус высоких этажей, темного пространства и ограниченного плоскостями правильной формы воздуха. Глянец, лак, блеск и многомерность мира, в котором, словно ангелы, перемещаются растиражированные фантомы. «Хочется-то всем, – подумал Павел, – да все не влезут. А если всех затолкать, то они задохнутся и останутся только те, что наверху».
Через пятнадцать минут он почувствовал, что силы его покидают. Он вышел на Маршалковской и купил в «Деликатесах» две булки, кусок колбасы и бутылку минеральной. Вернулся на этаж Яцека, но на этот раз стучать не стал. Нашел свой теплый угол, сел и принялся за еду. И заснул, не успев доесть, и ему приснилась его жизнь.
Но было еще слишком рано, большинство людей не спали. Болек и Пакер не могли оторваться от прошлого. Силь составляла им компанию, хотя была намного моложе и своих воспоминаний у нее еще не было. Время от времени Болек бросал взгляды на сотовый пана Макса, но телефон тихо-мирно лежал среди бутербродов с колбасой и копченым угрем. Это его слегка расстраивало. Тогда он смотрел на довольного Пакера, на улыбающуюся Силь в куцем серебристом платьице-мини и ему делалось легче – значит, он находится среди друзей, и мир вокруг пока еще более-менее соответствует его требованиям. Пакер с наслаждением гладил кожаную обивку дивана. Он освободился от пиджака. Подвернул рукава розовой рубашки с большим отложным воротником и старался не выражаться. «Смирноффка» мягко ласкала внутренности и разглаживала настоящее до такой степени, что минувшее начинало зазывно просвечивать сквозь него. Телевизор выключили. Из кухни плыли теплые запахи. Силь время от времени удалялась туда и возвращалась с таинственной миной. Шторы были задернуты. Пакер перестал отрывать фильтры от «Мальборо». Ему не приходилось с тоской смотреть на пустую рюмку, потому что в рюмку постоянно подливали. Бутылка запотела, прямо как в рекламе. Сквозь подошвы ботинок он ощущал, как пружинит ковер. Золотистый свет струился вообще неизвестно откуда. Пакер украдкой высовывал язык, чтобы лучше почувствовать его вкус. Все вместе мягко кружилось, как карусель. Мысли отрывались от головы, и ему казалось, что они такие же изысканные, как все здесь. Силь выносила полные пепельницы и приносила чистые. Она подавала ему майонез, горчицу и свеклу с хреном. Он справлялся со всем так легко, точно это были «доксы», «атлантики» или «ситизены».
– Господин Пакер, может, еще селедки под шубой? – спросила Силь, с улыбкой глядя ему в глаза: побрившись, Пакер стал хоть куда.
– Может, попробуете устриц? – зазывала Силь.
Но Пакер, стараясь сдержать отвращение, превращал все в шутку:
– Никаких устриц и даже жаб. – А потом поворачивался к Болеку: – А помнишь, Болек, как ходили на Вильнюсский колбасу есть?
– А как же. По семь пятьдесят, открыто всю ночь. Шестьсот двенадцатый еще ходит?
– Ходит.
– Вот был маршрут, скажи?
– И был, и есть. Помнишь, раз заходит Индус, ты хотел срезать у него часы и вывихнул бедняге руку?
– А тогда индусы тоже были? – заинтересовалась Силь.
– Это был наш приятель. Такой, немного цыганистый, – объяснил Пакер.
– Я еще неопытный был, а он начал вырываться, – сказал Болек. – Не люблю, когда кто-то хочет вырваться.
– А помнишь магазин?
– Какой?
– Ну тот, что мы сделали.
– Да какой из них?
– Тот, первый.
– Овощной?
– Триста злотых мелочью, шесть бутылок лимонада, и еще ты поссал в бочку с огурцами.
– Бомбончик! Ты правда это сделал? – Силь хлопнула в ладоши.
– Болька и не такое делал, – с гордостью сказал Пакер. – Правда, потом не мог есть рассольник, потому что его мать там покупала. Приходилось салаты, тертые овощи и все такое есть с разбором. Суп вообще никакой нельзя было есть, потому что мать все в одной кастрюле варила. Тогда было три супа: из огурцов, из помидоров и вообще овощной. И так по кругу. Разве что еще бульон. Но бульон – это не суп, это бульон.
– А почему нельзя? – Силь было интересно.
– Не ему одному. Мне тоже, хотя рассольник я ужасно любил.
– Но почему?
– Ну потому что и бочка, и огурцы, и рассол – все было зачушканено. И банка, в которой мать приносила огурцы, и нож, которым резала, и кастрюля. Все. А к зачушканенному нельзя прикасаться.
– Когда это так было… – с удивлением сказала Силь.
– Если на это pravilno посмотреть, весь микрорайон был зачушканен, ведь в конце концов всю эту бочку кто-то умял. И вообще со всеми этими кастрюлями, тарелками, ножами, ложками, столами – всем этим кухонным барахлом надо было еще посмотреть. Мы с Болькой ходили по улицам и гадали: этот зачушканен, тот наверняка тоже, а тот-то уж со всеми потрохами – и на всякий случай ни с кем не здоровались за руку. Если б узнали, нас бы… что говорить.
– Это так страшно?
– Страшно не страшно, а хреново – точно, – ответил серьезно Пакер.
– Это вроде AIDS, – сказала Силь.
– Нет, тут врач не узнает, а кореша в курсе.
– Хотела бы я тоже что-нибудь такое сделать, – сказала Силь и посмотрела на Болека.
– Это вряд ли, – ответил Болек.
– Почему?
– Пакер тебе скажет. Он у нас специалист.
– Ну потому что от девчонки не считается, – сказал Пакер. – Не считается, буквально. Ты могла бы туда залезть и неделю сидеть, skolko ugodno, и по-такому и по-другому, и все зазря – один вкус бы изменился, и все.
– Это несправедливо, – сказала Силь и надула губки.
– Никто и не говорит, – сказал Болек.
Так они сидели себе и разговаривали, и свет невинности сиял над их головами. Инстинктивно, незаметно для себя, они возвращались в детство и чувствовали, как их тела становятся легкими, свободными от осадка времени, который откладывается в мышцах и мыслях, накапливается в животе, голове и венах, когда каждое действие дается со все большим трудом.
Потом Болек стал вспоминать то одно, то другое, но у него как-то не шло. Он все время скатывался к настоящему и пытался подключить к этому Пакера. Силь убрала со стола, поставила чистые тарелки и пошла на кухню за главным блюдом. Через пару минут она внесла его – дымящееся, сверкающее красками, ароматное. Телефон лежал между тарелками. К столу подошел Шейх и положил голову Пакеру на колени. Пакер почесал ему за ухом. Болек и Силь переглянулись. Пес тыкался носом и требовал еще. Пакер потрепал его по холке. Болек глазам своим не верил. Пакер выпил, оттолкнул пса и взялся за вилку.
– Однако, – сказал он с восхищением, глядя на мясо, украшенное овощами, соусами и грудой зелени.
– Вот скотина, – сказал Болек. Встал, открыл дверь в коридор и крикнул: – Вон! Вон! На тряпку!
– Да брось ты. Мне он не мешает, – сказал Пакер.
Они ели, и над столом то и дело повисало молчание. Выпивали, не произнося ни слова, лишь поднимая рюмки. Пакер, время от времени откидываясь на мягкую спинку кресла, ощущал блаженство внутри и приятствие снаружи. Он двигал челюстями, жевал и глотал, блуждая глазами по мебели, аппаратуре и стенам, щурясь, как котяра на припеке. Съев половину, он закурил и принялся есть дальше, время от времени затягиваясь сигаретой и периодически прикладываясь к рюмке.
«Все правильно», – повторял он про себя. Болек искоса поглядывал на него и думал, что люди вообще-то пригодятся, только надо для них что-нибудь подыскать. Было почти десять. Он взял телефон и вышел в соседнюю комнату, прикрыв за собой дверь.
Нa другом берегу реки Зося тоже закрыла двери – в ванную. Сегодня она уже могла есть. Попробовала в обед, и получилось. Проглотила йогурт с нарезанным кружочками бананом, а потом две тоненькие гренки. Ей захотелось кофе.
Сейчас она сидела в кресле с котом на коленях:
– Что мы можем поделать, Панкратий? Мы сделали, что могли, правда?
Кот не отвечал, зато был такой теплый и мягкий. Растолстевший от «китикэта», с моторчиком внутри, сонный, он действовал как оксазепам. Ей тоже хотелось спать, но, взглянув на расстеленную постель, она оттягивала этот момент в надежде найти что бы еще такое сделать по дому, самое простое, пустяковое, – но в маленькой квартирке дел было как для гномика.
Зося взяла журнал «В четырех стенах» и тут же отложила в сторону.
– Это от свежего воздуха у меня так глаза слипаются, Панкратий. Я сегодня находилась до упаду. Знаешь, тамошних мест я совсем не знаю. Никогда там не была. Смешно, да?… Столько лет жить в одном городе и не знать его. Но тебе этого не понять. Может, если бы ты был собакой, тебе бы там понравилось. Там есть где побегать. Летом наверняка все тонет в зелени. Но не такой, какая здесь у нас, а такой, знаешь, дикой. Правда, тебе как коту она тоже бы понравилась. Крыш там полно. Сначала я села в сто девяносто пятый и доехала аж до Гданьского вокзала. Это очень далеко. Тебе пришлось бы идти целый день, и все равно ты не дошел бы на своих коротких лапках. Я вышла на мосту и спустилась вниз, чтобы пересесть на трамвай. Пришлось спрашивать, какой идет на Жерань. Оказалось, только один. Двенадцатый. Мне сказала об этом такая милая старушка. Ждать пришлось долго, мы разговаривали. Наконец он пришел, почти пустой. Мы сразу въехали на мост, там внизу очень много воды. Ты умер бы от страха, Панкратий, если бы увидел сразу столько воды. Ты не любишь воду. Для тебя это как море. Если бы ты встал на берегу, то другого бы, наверное, и не увидел. Ты ведь совсем не знаешь, каков мир. Ты никуда не ходишь. Сидишь часами на подоконнике, и все. Интересно, что бы ты о нем подумал. Потом, за мостом, мы свернули, и там уже не было ничего, кроме фабрик, фабрик, фабрик. Наконец-то я узнала, где Фабрика легковых автомобилей. Очень все это мрачное. На километры ни одного постороннего, только рабочие. И тех нигде не видно. Лишь несколько человек ждали на остановке. Остальные в цехах. Не хотела бы я работать на фабрике. Это так странно. Тебя закрывают, а потом выпускают. И одни мужчины кругом. Мы ехали и ехали. Я думала, что это никогда не кончится. Ни одного жилого дома, ни одной женщины, и трамвай совсем пустой. Та старушка где-то вышла. Я была совсем одна, и мне было страшно, Панкратий. Промышленная зона. И кругом так светло, так светло, Панкратий. Светло, пусто и тихо. Только автомобили ш-ш-ш, ш-ш-ш. Потом, на конечной, я пересела на автобус. Видела какие-то трубы до самого неба, и город почти уже кончился. Мы переехали через мост, кое-где еще было похоже на Варшаву, а остальное вообще непонятно что. Домики, хатки, будки, и в конце начался настоящий лес. Но он тянулся недолго, раз – и снова пошли дома. Такие старые, наверное еще довоенные, и нам пришлось остановиться, потому что закрыли железнодорожный переезд.
Кот давно уже заснул, а Зося все совершала свое путешествие, и только теперь, когда она могла рассказать о нем, оно становилось реальностью. Десять часов назад страх висел в воздухе, этот яркий дневной свет и был им. Страх проникал в ее тело, и она чувствовала, что оно делается чужим, почти невидимым. Ей всего лишь хотелось пожаловаться. Она решила отыскать пана Павла, потому что больше было некому. Нашла в бумагах адрес. Нашла улицу по карте. Это было на самом верху, слева. Дальше город кончался. Она вышла раньше нужной остановки. Плутала. Люди казались не такими, как в ее краях. Зося не смогла бы объяснить, в чем была разница. Другое выражение лица, другая одежда. Кое-где у окошек сидели женщины. Смотрели на рыжих и белых кур в садиках. В небе кружили стаи голубей. На фоне неба они казались горстью черных, подброшенных вверх камней. Там бегали собаки. – Тебе бы это не понравилось, Панкратий. В запущенных садах каркали вороны. Пока они сидели неподвижно, их трудно было заметить. Она отыскала дом пана Павла. Кто-то показал ей в конце концов. Просто он знал его фамилию. Это был трехэтажный дом. Странно большой на общем фоне. Жизнь вокруг довольствовалась чем попало. На темной лестнице ей захотелось плакать. Какой-то жилец, проходя мимо, сказал: «На втором, дверь справа». Она принялась считать ступеньки, воображая, как бросится ему на шею и выплачет все, что случилось с ней вчера, хотя, выходя из дома, она собиралась трезво и серьезно его предупредить об опасности, это был просто ее долг.
– Не надо ревновать, Панкратий. Пан Павел человек, а ты кот, – прервала она ненадолго свой рассказ, а потом снова вернулась на темную лестницу, где стояла в надежде, что сейчас откроется дверь и в яркой полосе света она увидит голубую джинсовую рубашку. Ту самую, в которой он так часто приходил в магазин и которую она так любила, что в один прекрасный день купила себе похожую и надевала ее дома, когда была одна, прямо на голое тело, чтобы чувствовать ее прикосновение. Как, например, сейчас. Но дверь никто не открывал. Она долго стучала, все громче и громче. Потом опять принималась искать на ощупь кнопку звонка, потом снова стучала, пока у нее не заболели костяшки пальцев, поэтому несколько раз она стукнула кулаком. И тогда сзади раздался голос:
– Нету. Ушел вчера утром и с тех пор не приходил.
Ч. ай был некрепкий и сладкий. Старушка всыпала три ложечки и размешала:
– На здоровье, дитя мое, на здоровье. На дворе, наверное, холод.
На стене висела большая икона с ликом Иисуса Христа. За золотистой рамой – засушенные веточки вербы. Пахло ванилью. Из кухни тянуло теплом. На ореховой этажерке лежали кружевные салфетки, и на каждой было по фарфоровой пастушке. Семь розовых девушек в балетных туфельках и венках изгибались в танце под зеленым рододендроном.
– И знаешь, Панкратий, там тоже был кот. Точнее, кошечка. Она бы тебе наверняка понравилась. Такая красивая, длинношерстная, похожая на персидскую, серо-голубая с темными полосками.
Женщина сняла кошку со стула и села сама.
– Я его знаю вот с таких, дитя мое. И мать его знала. Очень набожная женщина. В костел ходила даже в будни, а в воскресенье непременно – к исповеди и святому причастию. Хотя какие там у нее грехи. Это были бедные люди. Бедные, но порядочные. Я его знала с малых лет и плохого слова не скажу. Всегда поздоровается. Она в больнице работала санитаркой, он на фабрике, а Павел бутылки собирал, всегда такой самостоятельный. Ходил за пьяницами и ждал, когда бутылка освободится. Еще сестры были, но они дома сидели. У них был такой маленький домик. Эту квартиру он купил только несколько лет назад. Когда дела пошли хорошо. Родители получили две комнаты в многоэтажке, потому что их домик снесли бульдозером. Шоссе прокладывали. Отец всю жизнь с этим домишком провозился, то и дело что-то достраивал, латал, подправлял, но такое все это бедное было, всего три комнатенки, не больше. Точно не знаю, я у них не была. Так только их знала. Он такой самостоятельный. Тянулся, в церкви прислуживал, всегда в чистом, хоть и чиненом. Не избалованы были. Другие слоняются без дела, а он с мешком, траву кроликам рвать. Тогда кроликов держали. Сейчас уже меньше. Из крольчатины хороший паштет. Осенью грибы собирал здесь в перелесках. Раньше росли здесь. Сейчас меньше. Они их для себя заготовляли, но и на продажу тоже сушили. Я сама видела. Когда ему было четырнадцать лет, он уже на стройку нанимался работать. Тогда строили, но меньше, чем сейчас. Здесь каждый что-нибудь строил, ставил, пристраивал, каждый сам для себя. От силы наймет себе одного помощника. Другие все лето носятся, а он работает. К частникам ходил, в теплицы – гвоздики, герберы, потом фрезии вошли в моду, – а в день Всех Святых я его видела у кладбища, он торговал свечами и хризантемами. Как стал постарше, начал молоко разносить. В три-четыре утра сядет на велосипед и едет на Брудно, потому что здесь многоэтажных домов не было. Разнесет и в школу к восьми. Уже и бриться начал, а не пил. С другими парнями – «привет» и «до свидания». У них был небольшой огородик рядом с домом, так он поставил там парник, накрыл целлофаном и сеял редиску с салатом для продажи. Купил старый мотоцикл, сам сделал прицеп и возил все это куда-то. Но в костел уже меньше ходил. Времени не было. Может, и по воскресеньям работал. Бог простит, потому что это хороший мальчик. Всем хочется жить лучше. В этом нет ничего дурного. Он не пил, не сквернословил, здоровался. Другие воровали, я-то знаю. А он ездил в центр и на раскладном столике торговал. Я по утрам видела, как он с сумками шел на автобус. Две в руках, одна на плече, как раб, беженец какой-то, как русский. А потом стоял на Маршалковской в дождевике из прозрачной клеенки. Один раз я его случайно увидела. Он стоял под дождем, и было плохо видно, что он там продает, все под целлофаном. Меня он, наверное, не узнал. У него взгляд был такой, словно он не замечал людей, а видел что-то далекое, не знаю где. Все шли мимо, никто не останавливался. Ветер трепал его дождевик, вокруг стола была лужа, а он все закрывал целлофаном свой товар, придавливал чем-то, чтобы по краям не затекало. Ведь там даже не видно было, что он продает, вот так, дитя мое, а он все равно стоял. Другие уже все сложили, и он остался совсем один. Как сейчас помню. Через полчаса я ехала мимо на трамвае, а он все был там.
Кошка пошевелилась. Этажом ниже включили музыку.
– Молодые, но все же сейчас Великий пост, – заметила женщина.
Зося пила чай маленькой ложечкой, чтобы время текло медленнее.
– Вы знаете, мне пришлось приехать, с телефоном что-то не в порядке. Все время занято.
– Да, что-то случилось там позавчера ночью. Кто-то к нему приходил. Я уже легла, дитятко, но не могла заснуть, со стариками так часто бывает. Это довоенный дом, стены толстые, значит, очень сильно должны были шуметь. Потом застучали ботинки по лестнице, отъехала машина, а может, две. Не знаю. Я не вставала. Но он, скорее всего, остался, потому что я не слышала, чтобы ключ поворачивался в замке, это всегда слышно. А ушел, наверное, рано утром, я тогда крепче всего сплю.
– Вроде этих? – спросила Беата.
В кафе вошли двое и встали у стойки.
– В принципе да, – ответил Яцек и повернулся к ним спиной.
Один поставил ногу на подножку стойки. Так что был виден белый носок. Другой взял пепельницу и пару раз ударил по прилавку.
– Цапля! – крикнул он в сторону занавеси из бус и пустил пепельницу волчком.
Бармен вышел к ним со стаканом и тряпкой в руке. Вышел медленно, скованно, как в черно-белом кино.
– Давай боезапас, Цапля.
Бармен поставил стакан, сунул руку под стойку и вынул набор бильярдных шаров.
– Кий в зале, – сказал Цапля.
– Принеси нам два пива, – сказал тот, в носках, и оба пошли в темный зал рядом с сортиром. Молочный свет залил стол, но они остались в тени.
– Этих ты тоже знаешь? – спросила Беата.
– Все они на одно лицо, – ответил Яцек. – Как китайцы.
– Китайцы улыбаются.
– А эти что, нет?
– У меня мороз по коже. У них неподвижные лица. Как звери, как псы. Будто у них мускулов нет.
– У псов есть.
– У собак мускулы, только чтобы грызть.
– Знаешь, чтобы что-то сделать с лицом, надо иметь серьезную причину. У них ее нет. И так все всё знают.
Бармен с двумя кружками пива на подносе прошел мимо них, даже не взглянув.
– Делает вид, что тебя не знает, – сказала Беата.
– Иногда так лучше, – ответил Яцек.
– Для кого?
– Для всех, – сказал Яцек и сунул ладонь под волосы на виске.
– Ухо – это орган человеческого тела, слабее всего снабжаемый кровью, – сказала Беата.
– Жаль только, что не прирастает. Как-то странно теперь себя чувствую.
– Очень больно?
– Слабое кровоснабжение, слабая иннервация.
Бармен вернулся обратно и исчез за своей занавеской из висюлек.
В ярком кругу бильярдного света появились ладони, манжеты и кии. Игроки лениво обходили стол. Сняли куртки, но их рубахи казались вырезанными из черной бумаги. Под лампой собирался дым и стоял там.
Шары с грохотом разбежались и кто-то сказал:
– Ну, блин, Сараево.
Никто на них не смотрел, но они двигались медленным пружинистым шагом, словно каждую секунду готовы были все бросить, уйти и заняться делами поважнее. В теле каждого вместо крови циркулировали отражения и тени собственных поступков, и кожа принимала их форму, как перчатка на руке. Они были лишь оболочками, в которые облекалась взлелеянная ими в мечтах действительность, поскольку время, когда сыновья наследовали жесты своих отцов, подходило к концу. Вниз по Тамке[52]52
Название улицы в Варшаве.
[Закрыть]ехали автомобили. Водители видели мир в вороненом свете ночи, и ни один из них не пробовал представить себе, что всего этого просто могло бы не быть. «Астры» обгоняли «корсы», «короллы» обставляли «гольфы», «нексы» объезжали «твинго», «ибитцу» ехали ноздря в ноздрю с «альмерами». Река была окутана тьмой. Автомобили ныряли во мрак, как лемминги, чтобы выползти на другом берегу в гнилую вонь порта. Зеленые, желтые, красные, голубые, серебряные и белые, как четки в руках города.
– П…ц, – сказал один из игроков и выпрямился.
Два шара упали в лузы и покатились в утробе стола с нарастающим глухим стуком.
– Может, в пирамидку? – спросил он.
– В е…ку, – ответил его напарник и стал ставить шары для новой партии.
В пепельнице догорало три окурка.
– Скажи ему, чтобы завел что-нибудь, – сказал тот, который выиграл.
– Поставит каких-нибудь педиков, – сказал другой.
– Наплевать, только чтоб не было так тихо.
– Что, не в кайф?
– Не люблю, когда тихо.
– Точно, ты еб…тый.
– Не люблю. Если тихо, значит, сейчас что-нибудь случится.
– А если музыка, то не случится?
– Может, но тогда не ждешь.
– Играй, Вальдек, не п…ди.
Яцек видел их боковым зрением и старался понять, о чем они разговаривают. Шары со стуком раскатились по столу. Они были похожи на людей, которые собирались, что-то там свое делали, потом расходились, встречались с другими, и так все время, пока не умрет последний. Яцек повторял про себя номер телефона, по которому должен' был звонить Павел. Яцек усмехнулся, ведь ему эти цифры были без надобности, а для кой-кого – просто клад или, допустим, последняя соломинка. А ему по фиг. Шары стукались все реже. Два-три столкновения за один раз. Потом только удар кия и тихий звук одиночного шара между бортов.
– Ты чего смеешься? – спросила Беата.
– Так. Бильярд – это умная игра. Пошли отсюда.
Сон то приходил, то уходил. Иногда ему казалось, что сейчас он находится в квартире, и это пульсирующий красный неоновый свет за окном то будит его, то усыпляет. Когда он сказал продавщице в продуктовом: «Мне сто пятьдесят граммов, пожалуйста», она внимательно посмотрела на него: была Великая Пятница, и еще у него были грязные ногти. Он заметил, когда отдавал бумажку. Эта картина возвращалась к нему в ритме красного света, а вместе с ней и другие. Они накатывались из прошлого, из мест, где он бывал, и время сливалось с пространством. Он видел берлинский Кудам,[53]53
Разговорное название Курфюрстендамм – улицы в Берлине.
[Закрыть] двоих турков и себя самого. Он топал за ними, стараясь почувствовать себя так же свободно, как они. Турки громко разговаривали и размахивали руками, точно цыгане на Торговой. А он шел бочком, держась у края тротуара, осторожно втягивая воздух, полный незнакомых запахов. За немцами тянулся шлейф парфюмерных ароматов, темнело, у него оставалось лишь тридцать четыре марки, «каро» тоже подходили к концу. Он вынимал их украдкой, по одной, чтобы они его не выдали. Зажженную сигарету прикрывал ладонью, сложенной домиком, – в первый же день он заметил, что здесь нет сигарет с таким коротким фильтром. Тип, у которого он должен был переночевать, не пришел. Моросило. Турки куда-то пропали. Белые «адидасы» на ногах посерели и стали бесформенными. Его манили витрины, но он избегал света. Позже он мало что мог вспомнить о той ночи. У него болели ноги, он схватил насморк, было холодно. На рассвете случайно встретил двоих поляков. Те возвращались откуда-то. Он принялся им все рассказывать. Торопливо, боясь, что они протрезвеют. Они взяли его с собой. Положили на полу. Проснулся в полдень. Те храпели. Потом пришли еще двое и хотели его вышвырнуть.