Текст книги "Искатель, 2004 № 06"
Автор книги: Андрей Левицкий
Соавторы: Сергей Борисов,Журнал «Искатель»,Песах Амнуэль
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Темнота и тишина были лишь частью мира. Когда он привык к ним, то понял, что глаза и уши мешали ему, зрение и слух, как плотный, расписанный картинками и шуршащий занавес, отделяли его от той сцены, на которой разыгрывались события его настоящей жизни.
Занавес раздвинулся, и он ощутил себя таким, каким был всегда. Он еще не понял, каким он был. Нужно было освоиться с новыми органами чувств, новыми способами восприятия мира. Попытаться вместить открывшийся ему бесконечномерный мир в образы и понятия, к которым привык его трехмерный и ограниченный мозг.
Он знал, к примеру, – со знанием было проще, знание содержалось в его структуре, – что примерно три миллиарда лет назад (если отмерять сроки земными годами, на самом деле это не имело значения) именно его продуманные и активные действия привели к рождению скопления галактик, занесенного ныне в каталоги под названием Abell 672.
Он никогда не видел этого каталога – как он мог его видеть, если не интересовался астрономией? – но точно помнил и номер, и страницу, где этот номер был напечатан, и руки оператора, набиравшего символы на компьютере, и шепот корректора, вычитывавшего текст, и бодрое пение одного из авторов каталога, молодого астронома по имени Дима, наблюдавшего скопление в телескоп имени Шайна на Крымской обсерватории и обработавшего кадр, полученный с помощью ПЗС-матрицы каким-то новым для него способом, могло не получиться, и он запорол бы изображение, коту под хвост пошла бы ночь наблюдений, но он все сделал правильно, и на экране компьютера проявились, будто бактерии под микроскопом, четкие спиральки и эллипсы, и протянувшиеся между ними черные на светлом (негатив) ниточки звездных полей, и он ощутил свою причастность к огромному, немыслимому в земных масштабах, скоплению галактик, каждая из которых была в несколько, а то и в десятки раз больше Млечного Пути и уж точно раза в два его старше, он не понимал, каким образом мог быть причастен к рождению того, что не могло родиться, как не мог никогда родиться луч света, пересекший Вселенную из конца в конец и умерший в его зрачке тусклой точкой.
Он не стал понимать того, чего понимать не хотелось, он собрал себя – не всего, конечно, об этом не могло быть и речи, он просто не знал еще, как собрать себя в бесконечности измерений, и нужно ли это, и возможно ли в принципе, – и ощутил собственную глубинную суть, и сказал себе: «Я сделал это», и не возрадовался тому, что сделал, потому что забыл, что такое радость, не было этого измерения именно сейчас и именно в том, что он хотел ощутить, он повторил: «Я сделал это» и знал, что сделал далеко не все из того, что мог.
Радости не было, но было ощущение стремления, полета, падения, пропасти без дна и горы со склонами, поднимавшимися в невидимую высь, было стремление подняться и опуститься, и стать всем, кем он действительно был, но он не мог этого почувствовать, пока не мог, потому был собой впервые, а раньше жил по частям, фрагментарно и независимо от самого себя, истинного, он пытался собрать свои части, он даже понял, чего ему недостает, он был перед плотной преградой, отделявшей его от самого себя, и держал себя за руки, и говорил себе «люблю», но смысл слова ускользал, и это мешало, разрывало сознание…
…о Господи, я больше не могу…
…мой хороший, мой родной, вот так, так…
…где я? где все?..
…поплыли…
* * *
– Сейчас может прийти Лида, – сказала Жанна. Медленно, с долгими интервалами между словами. – Она очень любопытна.
– Я это заметил, – пробормотал Мерсов, приподнимаясь на локте. Жанна накрылась покрывалом с дивана, изображавшим древнюю карту с нарисованными городами-башнями, горными цепями, похожими на скрученные синусоиды, и надписями на непонятном языке – возможно, элинорском, – пересекавшими горы и пустыни. Город лежал теперь на холме правой груди Жанны, а левая рука удерживала гору, на склоне которой паслись маленькие стилизованные овечки. Почему-то, сидя на диване, Мерсов не обратил внимания на это странное покрывало, а сейчас оно казалось ему символом: Жанна стала планетой, живой, естественной, единственным разумным миром во всем его бессмысленном окружении.
– Как ты думаешь, – сказал Мерсов, пытаясь найти собственную одежду и обнаружив лишь носки, брошенные почему-то на полку с книгами, – Лидия Марковна очень меня не любит?
Жанна еще плотнее завернулась в покрывало, натянув до подбородка желтую пустыню с волнистыми мелкими барханами. Она лежала, закрыв глаза, и жилка на ее веке все так же пульсировала, Мерсову захотелось прижать ее пальцами, утихомирить, как непокорную змейку.
– Почему ты решил… – сказала Жанна. – Лида очень добрая, Эдика она обожала, а когда появилась я, то и меня тоже… Теперь и ты для нее стал близким человеком.
– Да? – усмехнулся Мерсов. – Если она скажет в милиции, что видела меня тем вечером…
Жанна открыла глаза, посмотрела на Мерсова изучающим взглядом, открытым и холодным, будто не было только что жарких, изнуряющих минут, и сказала:
– Володенька, родной мой, когда же ты наконец поверишь, что все это было на самом деле? Или роман об Элиноре тоже плод фантазии, а не книга, которую ты можешь подержать в руках?
– Роман… Роман – да.
– И все остальное тоже, – убежденно сказала Жанна. – Все.
– Так не бывает!
– Не кричи, пожалуйста. И отвернись, я хочу одеться. Сейчас действительно может прийти Лида, и не нужно, чтобы она…
– Вот что, – сказал Мерсов, сидя на краю дивана с закрытыми глазами и слыша, как над его головой шуршит одежда и щелкают какие-то застежки, – если ты все знаешь, то просвети меня, пожалуйста. Я прочитал этот текст…
– Ничего ты еще не прочитал, – перебила Жанна. – Точнее, ты видел текст, но не воспринял его, потому что существуешь все еще в нашем простом мире, ты писатель, и значит, у тебя должно быть богатое воображение, а на самом деле воображения у тебя нет вообще. Можешь смотреть, я готова…
Господи, как она была красива! Жанна надела оранжевое платье, подчеркивавшее ее фигуру, лицо будто помолодело лет на десять, сейчас этой женщине можно было дать не больше двадцати пяти, взгляд притягивал и завораживал, и если она всегда смотрела с таким обожанием на своего Эдика, то Мерсов мог себе представить, что чувствовал, что ощущал, чего желал этот человек.
– Ты веришь в судьбу? – спросил он. – В предназначение?
– Нет, – сказала Жанна. – Я очень рациональный человек, Володя.
– Да? – саркастически произнес Мерсов.
– Верить, – тихо проговорила Жанна, – можно в то, чего на самом деле не существует. А если что-то случилось и если то, что случилось, доказано, при чем здесь вера? Я знаю, что ты приходил в тот вечер к Эдику, и что, если бы не ты, Эдик был бы жив, и еще я знаю, что Эдик знал, что делал – мне не говорил, но сам знал точно, – знал, что произойдет с романом, и знал, что, когда роман выйдет в свет, он…
Жанна запнулась и, опустив голову на ладони, тихо заплакала, как плачут дети. Мерсов не имел представления, как себя вести, если женщина начинает плакать. Ребенка можно утешить, погладить по голове, пообещать игрушку, посадить на колени и шептать слова утешения, а что сказать взрослой женщине, умной, сильной, знающей то, чего Мерсов понять не мог, как ни старался сложить разрозненные элементы мозаики?
– Жанна, – пробормотал Мерсов странно скрипучим голосом, – Жанночка…
В звуках имени содержалось сейчас больше смысла, чем в длинной фразе утешения, которая точно никаким смыслом не обладала. Но и произносить имя еще и еще тоже было бессмысленно, и Мерсов замолчал: пусть выплачется, если ей это нужно, или пусть посидит в тишине, если ей этого недостает.
Он взял в руки стопку листов и, стараясь не смотреть в сторону Женны, не слышать ее мыслей, поднес к глазам очередную страницу.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
«Я знаю, что ты не веришь в Бога. Ты и не могла в него верить, иначе у нас с тобой ничего не получилось бы. Ты поймешь меня – а верующий не понял бы и не принял моих аргументов, потому что для верующего человека нематериальное – это духовное, нечто высшее по отношению к косной материи, приближенное к Творцу. Когда я говорю о нематериальном мироздании, верующий человек представляет себе ушедшие из мира души, рай и ад, ангелов и демонов, в крайнем случае – мир платоновских идей, которые, в принципе, от душ отличаются лишь отсутствием оболочки, окружающей мысль, но, по сути, все это одно и то же и не имеет никакого отношения к тому нематериальному мирозданию, которое существует вокруг нас и в нас самих.
Так устроен мир. Я это не то чтобы понял вдруг, я с этим ощущением жил всегда. Видимо, с этим ощущением нужно родиться, возможно, это было записано в моих генах, иначе я не могу объяснить, почему, когда мне было всего десять или одиннадцать лет, я вдруг подумал: «Хорошо, есть мир, в котором мы живем, и есть тот мир, в который мы уходим, когда умираем. И это все? Если есть мир, состоящий из материи, и мир души, то где находится мир, в котором нет ни того, ни другого?»
Тебе может показаться удивительным, как мне, десятилетнему дурачку, могла прийти в голову такая сложная мысль. Мне-это удивительным не показалось. Это была естественная мысль, я начал думать над ней и даже, помнится, задавал вопросы учителю физики Вазгену Ервандовичу. «Ничто – это и есть ничто, – сказал он. – А души вообще нет, это поповские выдумки. Душа – твои мысли. Твои желания. А что такое твои мысли? Движение тока между нервными клетками. Что такое твои желания? Тоже движение тока между клетками, и ничего больше».
Я знал, что это не так, но на какое-то время перестал приставать к взрослым с вопросами, на которые, как я уже понял, ни у кого не было ответов.
На выпускном экзамене по физике мне попался билет «Закон Бойля – Мариотта». Нужно было сказать формулировку (я ее знал, конечно), описать простенький опыт по расширению газов и получить пятерку, которую я безусловно заслуживал. Черт меня дернул заявить Вазгену Ервандовичу в присутствии членов комиссии из РОНО: «Физика еще не знает точной формулировки ни этого закона, и никакого другого». «В каком смысле? – с подозрением посмотрев на меня и выразительно нахмурив брови, спросил Вазген. – Физика не знает или ты?» «Я знаю то, что написано в учебнике», – объяснил я. «Так скажи, – поспешно сказал Вазген, – и иди домой». Я сказал и добавил: «Но это лишь часть формулировки. На самом деле закон Бойля – Мариотта содержит еще что-то, чего никто пока не знает». «Да? – заинтересованно спросил один из членов комиссии. – Кто не знает: ты или физика?» «Физика, – отрезал я. – Бойль наблюдал то, что происходит с газами в материальном мире, а то, что с ними происходит в мире, где материи нет, осталось непонятным». «Эдик, – строго сказал Вазген Ервандович, – ты хорошо ответил, не нужно портить впечатление. Иди. Я бы поставил тебе пять, но… Твердая четверка, все согласны?» Все были согласны, хотя, как я видел, одному старичку-методисту очень хотелось меня осадить, но Вазген быстро меня спровадил, и дискуссии не получилось.
Я окончил бы школу с золотой медалью, если бы не инцидент на экзамене.
Я всегда знал, что есть нематериальный мир, такой же реальный, как наш. Если сказать точнее, я всегда знал, что есть единое мироздание, в котором материальное и нематериальное абсолютно равноправны и естественны в своих проявлениях. Скажу больше: нет раздельных миров – материального и нематериального. Мир един, и каждая суть в нем, каждое явление имеют материальную и нематериальную составляющие.
И Бог здесь ни при чем. Дух, душа – тоже. Дух, кстати, – сущность вполне материальная, это проявление нашего сознания или подсознания, те самые связи между нейронами, о которых говорят биологи-материалисты. Душа, покидающая тело в опытах Моуди, так же материальна, как всякое другое электромагнитное поле, ибо ничем иным она и не является.
«Природа бесконечна», – говорят физики и тут же ограничивают ее четырьмя материальными измерениями. На самом деле природа действительно бесконечна, и каждый в ней предмет, каждое существо, мы с тобой в том числе, имеют бесчисленное количество измерений в мире – измерений материальных (длина, ширина, высота, время) и нематериальных (я не мог дать им названия, поскольку, чтобы определить явление, нужно это явление изучить, а я знал то, что знал, на уровне интуиции, озарения, генетической памяти).
Я был уверен, что в мире не существует смерти, и с этой мыслью жил, не особенно заботясь о моем бренном, как говорят литераторы, теле. Я боялся боли, увечий, болезней – тебе это хорошо известно, и ты наверняка хочешь сейчас поймать меня на противоречии, – но боль, увечье, болезнь – это неприятно, противно, я избегал того, что мне было неприятно, что мешало жить, и разве это не естественно? А самой смерти, ухода трехмерного тела из мира четырех измерений, я не боялся никогда, сколько себя помнил, потому что всегда знал: «Нет, весь я не умру»… Конечно, Александр Сергеевич не многомерную свою суть имел в виду, о ней он и не подозревал вовсе, он о «заветной лире» писал, но все равно оказался прав. Человек не может умереть весь – во всех бесконечных своих измерениях. Он и родиться не может целиком и сразу – ибо личность его всегда существовала в бесконечном числе измерений, из которых три наших – такая мелочь, о которой в рамках цельного мироздания и цельного существования личности и упоминать не стоит.
Тело умрет, его похоронят, оно станет прахом, «затычкою в щели», но разумное существо, частью которого это тело являлось, не перестанет быть и, возможно, даже не обратит внимания на потерю части собственной бесконечной сути.
Но пока сознание теплится именно в этом трехмерном теле, хочется, чтобы жизнь его была насыщена и безболезненна. «Если смерти – то мгновенной, если раны – небольшой…» Это тоже сказано о многомерной жизни, и, как обычно, поэтический образ оказался более правильным, чем его общепринятое понимание…
В институте я много раз пытался заговаривать о своих идеях с однокурсниками, преподавателями, а как-то встрял в философский спор с приезжим профессором, большим, говорили, специалистом по теории познания. Результат ты можешь представить сама – к середине третьего курса я прослыл среди приятелей чокнутым девственником, среди преподавателей – блаженным идеалистом, а приезжий профессор, нервно проведя со мной два академических часа, сказал потом декану (донесла мне об этом секретарша Лика, существо злобное и передававшее только гадости – от студентов начальству и от начальства студентам): «Этот ваш, как его, Ресовцев – психически больной, его лечить надо. Но чего у него не отнимешь – логика железная в рамках собственной идиотской парадигмы. Типично шизофренический бред. Шизофреники, знаете, очень умный народ, когда не говорят чепухи…»
С кличкой «шизофреник» я и окончил институт, и еще с красным дипломом, который ничего мне не принес в жизни – ни аспирантуры, ни хорошей зарплаты, ни приличного места.
Я бы и этого диплома лишился, как в свое время золотой медали, но с возрастом стал умнее – мысли свои и идеи излагал в приватной компании и на факультативных семинарах, а на экзаменах и зачетах говорил только то, что написано в учебниках…
Пишу я все это не только для тебя и даже не столько для тебя, сколько для другого человека, которого ни ты не знаешь, ни я, но человек этот сыграет в нашей общей судьбе ту же роль, какую в свое время ты сыграла в моей.
Не знаю, когда он вторгнется в нашу с тобой жизнь. Это произойдет не завтра и не через несколько месяцев по той простой причине, что я еще не закончил «Элинор», но когда в романе будет поставлена точка, человек этот появится обязательно. И я должен быть готов. Ты – нет. То есть ты, конечно, тоже должна быть готова, но я не знаю, что именно тебе надлежит делать. Это ты поймешь сама, подсказать я не в силах. Могу только предупредить.
Пойми – все, что происходит, естественно так же, как естествен удар током, если касаешься оголенного провода, и так же, как радуга после дождя, когда из туч неожиданно появляется солнце, и так же, как шипение выходящего воздуха из шарика, проколотого острой иголкой. Причинно-следственные связи в мире, который я сейчас изучаю и который по мере возможностей описываю в романе, кажутся – наверняка! – причудливыми, не очень понятными и даже нелепыми, но ты уже понимаешь простую вещь: мир вовсе не таков, каким представляется нашим органам чувств и нашим приборам, и даже нашему воображению, которое, казалось бы, способно представить все, что может, в принципе, существовать в природе.
Я знаю, что ты будешь со мной до конца. Точнее, до конца моего трехмерного тела, которое – можешь мне поверить – такая малость в естественном существовании, что жалеть о его потере мне уже и сейчас не приходит в голову. О таких, как я, говорят обычно: «Безумные и бесстрашные фанатики».
Я не фанатик – ты знаешь меня, ты меня очень хорошо знаешь, разве я когда-нибудь вел себя с тобой так, как ведут себя люди, ни в грош не ставящие свою и чужую жизни? Я люблю жизнь моего тела, я люблю тебя и знаю, что тебе будет безумно жаль меня, когда это тело перестанет существовать. Но ты понимаешь – надеюсь, что я сумел убедить тебя за годы нашей совместной жизни: мы были с тобой вместе всегда, даже когда еще не подозревали об этом, и мы будем всегда вместе – не в иной жизни, ибо иной жизни не существует в природе, – просто мы останемся вместе и будем счастливы, как были счастливы раньше. И даже более счастливы, потому что истинное счастье – в понимании себя, друг друга и мира вокруг нас.
Ради этого я и делаю то, что делаю.
Тот, кто убьет меня, – это я.
Тот, кто придет после меня, – это мы с тобой».
* * *
– Чушь, – пробормотал Мерсов, перевернув последнюю страницу. – Ты – это я, я – это он, убийца тоже я, а я тогда кто? Твоего Эдуарда называли шизофреником. Не зря, наверное. Типичный шизофренический бред, извини, Жанна.
Мерсову было приятно произносить ее имя. Он уже не думал о ней – «эта женщина». «Жанна, – думал он, – Жанночка, Дженни, лучше всего Дженни, так ей больше подходит. Не знаю почему, но она, конечно, Дженни, и не иначе».
– Дженни, – произнес Мерсов, глядя ей в глаза, и она взрогнула, поднесла ко рту кулак. – Что с тобой? – сказал Мерсов.
– Ты назвал меня… – пробормотала Жанна. – Как ты меня назвал?
– Дженни, – повторил Мерсов. – Очень тебе подходит. Можно, я буду так тебя называть?
– Это… Это было наше имя – Эдик так называл меня, и только он, никому больше и в голову не… Почему… Значит, он прав, и ты – тот, кто… Конечно, он прав, он всегда был прав, я не понимала, хотя и чувствовала…
– Успокойся, пожалуйста, – сказал Мерсов. – Все будет хорошо.
В дверь позвонили.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Лидия Марковна сходила в магазин и закончила другие свои дела, о которых с порога принялась рассказывать Жанне, а та внимательно слушала, вставляла реплики, радовалась успехам неизвестного Мерсову Димочки и огорчилась тому, что Лидии Марковне пришлось переплатить сотню за оранжевый пуловер, но раз уж обещала, пришлось выложить деньги…
Женщины разговаривали, не обращая на Мерсова внимания, и он, походив по комнате, опустился на круглый табурет перед стоявшим в углу компьютером. Нажав кнопку включения, Мерсов с ощущением ребенка, заглянувшего в неподходящий момент в родительскую спальню, дождался появления на экране рабочих иконок и задал поиск файлов, где встречалось бы слово «Элинор». В глубине экрана возникло пульсирующее свечение, из центра во все стороны поползли маленькие и большие окружности, разноцветные пятна, возникающие, когда закрываешь глаза при ярком свете. Мерсов действительно закрыл глаза, он знал, что закрыл, чувствовал, как плотно сжаты веки, но все равно продолжал видеть – не только пятна и окружности, но и то, что возникало за ними и манило к себе, то, что понесло Мерсова в глубину пятен, сквозь окружности и – самое странное – сквозь чьи-то мысли, которые он ощущал, а потом стал не только ощущать, но и думать эти мысли, это были его собственные мысли, хотя совсем недавно казались чужими.
Он мчался, миновав переплетение окружностей, как акробат в цирке пролетает сквозь поставленные друг за другом обручи, и хаос цветных пятен остался далеко позади. Открывшийся мир был ему знаком, хотя описать его Мерсов не взялся бы – это нельзя было описать, можно было только почувствовать.
Того себя, что сидел в безмолвном напряжении перед гипнотизирующим взглядом экрана, Мерсов ощущал, как ощущают направленный вверх палец – можно им пошевелить, почувствовать, что палец живой, но разве придет в голову, что палец способен еще и думать, даже желать чего-то и стремиться к желаемому?
Мерсов пошевелил собой-пальцем, и тело, сидевшее перед экраном, переменило позу, расслабилось, теперь можно было о том-себе не думать, и Мерсов перестал обращать на него-себя внимание…
У него были и другие пальцы. Он мог шевелить ими, мог сжать в кулак ладонь, и были у него, конечно, другие части тела, которые он пока смутно себе представлял. Он не мог вообразить – все еще не мог, – как выглядит на самом деле, хотя и понимал, что слово это – «выглядит» – не подходит к его состоянию, к нему-истинному. Он мог осознавать себя, но не мог никак выглядеть со стороны, потому что…
Мерсов понял. Он, тот, каким был на самом деле, существовал не в одном – и тем более не четырехмерном – пространстве-времени, а в бесконечно большом числе измерений, и потому ошибался, пытаясь вообразить себя самого каким-то пусть очень сложным, но все-таки существом, состоящим из ног-рук, туловища, головы и внутренних органов.
Один из его пальцев был астероидом в звездной системе, где светила яркая голубая звезда, и этим пальцем Мерсов не мог пошевелить по собственному желанию, палец будто прилип к своей орбите, мчался по ней, и ничего с этим нельзя было сделать, или можно – конечно, можно, он был способен управлять движением малой планеты, – но следовало приложить усилия, суть которых ему пока оставалась непонятна…
…еще один палец оказался дикой в своем кажущемся безумии идеей уничтожения трехсот карликовых галактик в одном из многочисленных скоплений, расположившихся между двумя длинными и кривыми провалами в пространственно-временной ткани – провалы вели в прошлое, в начало времен, и расширялись вместе с материей Вселенной, как расширялся когда-то Атлантический океан по мере удаления друг от друга материков Америки и Европы…
…не стал задумываться над справедливостью решения, но палец свой (рефлекторно? были ли у него врожденные рефлексы?) рассеял в пространстве идей, удивившись одновременно их многочисленности и плоскости самого пространства, в котором пустые идеи шевелились и наползали друг на друга, как дождевые черви…
…и увидел одним из своих многочисленных глаз заходившее зеленое солнце, ослепительное в своей красоте, свет разлился, затопил лощины, лагуны, поляны, овраги, поднялся в небо непрочным столбом и уперся в твердь, пробил ее, и твердь взорвалась, пролилась градом камней, сгоравших в атмосфере и казавшихся злым дождем, раздиравшим тело сознания. Возникла боль, которой быть не могло, потому что Мерсов не хотел ее и, следовательно, не позволял быть, но боль все равно явилась, и он спрятался в собственных мыслях, как карлик в дремучем и непроходимом лесу, а лес загудел, разлившийся свет сметал вековые деревья, выглядевшие почему-то столбами без веток, без корней, без мыслей…
– Нет! – закричал Мерсов и утонул в ослепившем его мире. Белизна выжгла сетчатку, и он больше не видел. Белизна ошпарила мозг, и он перестал понимать. Белизна заполнила все, и ничего не осталось, чтобы…
«Левия… Левия…»
Имя летело сигналом в бесконечной белизне, и не было больше ничего, кроме имени. Имя стало Богом, и имя было Бог, а суть Бога была – Она.
«Левия…»
* * *
– Левия… – повторил Мерсов.
Он лежал на диване, рубашка на груди была расстегнута, майка подвернута до шеи, теплая ладонь Жанны лежала на его груди, где сердце, а сердце – так показалось Мерсову – не билось, он не чувствовал его ударов, он вроде даже и не дышал, во всяком случае, не ощущал такой потребности.
– Левия, – повторил он и понял, что слова звучат в его мозгу, вслух он не мог сказать ничего. Мерсов заставил воздух, сохранившийся в легких, протиснуться сквозь трахею и гортань, из горла вырвался хрип, и это было пока все, на что он оказался способен.
Но это движение запустило жизненные процессы в его организме, и он почувствовал, как сердце с усилием, будто тяжелый состав, трогающийся с места, тихо расширилось и сжалось, и опять расширилось, и снова сжалось, первый удар, второй, и еще, на лице Жанны появилось счастливое выражение, она закусила губу и разрыдалась так громко, что звуки заполнили комнату, и воздух плакал тоже, потому что Мерсов ощутил на лице неизвестно откуда взявшуюся влагу – может, это были его собственные слезы, может, и он тоже плакал, потому что понял: был мертвым, а теперь опять живой.
– Левия, – произнес он, и имя действительно прозвучало, а не только подумалось, и Жанна услышала, она обнимала Мерсова, гладила его щеки, трогала его волосы, будто не могла поверить, что он вернулся.
– Ты ее видел? – спросила она, Мерсов задумался и ответил честно:
– Нет, но теперь я знаю…
Он замолчал и задумался над тем, какое знание вынес из мира, где побывал и где был собой.
– Холодно, – сказал Мерсов, и Жанна застегнула рубашку на его груди, но холодно ему было не поэтому, холод пространства и звездный жар еще не перемешались в его сознании и существовали отдельно, холод был внизу, в ногах, а жар вверху, в голове.
– Жарко, – сказал он и попытался подняться, но Жанна сказала «лежи, пожалуйста, лежи, не двигайся», и Мерсов послушно опустился на подушку. Он чувствовал себя нормально, воспоминания о собственной смерти стерлись, как стирается из памяти дурной сон, стоит лишь проснуться и увидеть потолок над головой, и солнечный луч, прорезавший воздух от окна к дивану.
– Дженни, – позвал он, – Дженни, что со мной было?
– Лежи, не двигайся, – сказала Жанна.
– Я прекрасно себя чувствую, – возразил Мерсов и сел. – Честно, со мной все нормально.
Что-то произошло с ним, очень необычное, он побывал… где? Мерсов не помнил. Потерял сознание – да. Очнулся на диване, увидел над собой лицо Жанны. Что происходило между этими моментами?
– Долго я… – спросил он, – долго меня не было?
– У тебя ничего не болит? – спрашивала Жанна. – Сердце? В груди? Голова?
– Ничего, – нетерпеливо сказал он.
В комнату вошла Лидия Марковна, и Мерсов со стеснением заправил в брюки рубашку.
– Дженни, – сказал он, – пожалуйста, не нужно плакать. Ничего не случилось…
– Да-да, – сказала она. – Просто… Такое уже было дважды. С Эдиком.
– Вот как? Давно?
– Нет. Месяц назад… И на прошлой неделе. А сколько раз в мое отсутствие – не знаю. Сидел, как ты сейчас, перед компьютером, и вдруг…
Мерсов вспомнил: да, он смотрел на экран, вызвал какую-то программу, а дальше… Провал.
– Пойду, – сказала Лидия Марковна. – Жанночка, ты гостя не отпускай. Владимиру Эрнстовичу полежать надо.
* * *
– А теперь рассказывай, – потребовала Жанна, когда за Лидией Марковной закрылась дверь. – Что ты почувствовал?
– Не помню, – с досадой проговорил Мерсов. – Когда пришел в себя, помнил. И забыл. Как сон. Я всегда помню сны, когда просыпаюсь. И всегда через минуту забываю. Ты сказала, что с твоим мужем это случалось дважды. Может, он что-то запомнил?
– Эдик помнил все, – сказала Жанна. – Так он говорил. Но не рассказывал, что именно он помнил.
– У меня двойственное ощущение, – медленно произнес Мерсов. – Одно – будто это действительно был сон, яркий, но обычный, когда знаешь, что происходящее нереально, и понимаешь, что проснешься и все исчезнет… И другое – будто произошло самое важное в жизни. Мир изменился, понимаешь? Ты читала «Розу мира» Андреева?
– Да, – сказала Жанна. – Никакого впечатления. И Эдик – об этом мы с ним говорили – тоже от «Розы мира» не тащился.
– Дженни, я не о том, что в книге написано, а о том, какое впечатление увиденное произвело на автора. Визионерство, понимаешь?
Жанна встала у Мерсова за спиной, положила ладони ему на затылок, начала медленно массировать большими пальцами затылочные доли, и Мерсов успокоился, его перестала бить дрожь, глаза сами собой закрылись, он застыл, отдавшись ощущению покоя.
– Мир, – пробормотал Мерсов. – Не другой мир. Просто мир. Настоящий…
– Настоящий, – подумала Жанна, и он услышал ее мысль, передавшуюся ему через пальцы, лежавшие на затылке, и еще ему передалось: Ресовцев, конечно, знал, что делал, и не собирался он умирать, не уходил из жизни, а возвращался в нее, не покидал мир, а оставался в мире.
– Я хочу в Элинор, – сказал Мерсов. – С тобой. Там нас ждет Эдик. Да?
– Не знаю. Ты думаешь, я понимаю намного больше?
– Господи, – сказал Мерсов, – я вспомнил! Я действительно приходил к Эдику! Это было…
– Не нужно вслух, – попросила Жанна. – Я вижу, что ты думаешь. Просто вспоминай, хорошо?
– Да. Да…
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
В тот вечер он выпивал с Семиным в ресторанчике со странным названием «Толстяк». Уютное заведеньице, претендовавшее на особый состав клиентов – людей, желавших сбросить лишний вес и потому соблюдавших крутые диеты, которыми повара в «Толстяке» могли их обеспечить. Мерсов толстым себя не считал, хотя за последние недели поправился килограммов на пять, а Витя Семин и вовсе был худ, как жердь. В отличие от Мерсова он любил хорошо поесть, а в «Толстяке» готовили удивительно вкусные овощные тефтели – для похудания, конечно, но ведь после одного раза не похудеешь.
О чем они говорили? Кажется, о литературе. Семин, как и Мерсов, ждал выхода своей книги и порывался пересказать ее содержание, а Мерсов этого терпеть не мог.
– Ты не слушаешь, – обиделся наконец Семин. – Ты хоть понимаешь, что еще через пару лет пересказывать сюжеты никто не будет по той простой причине, что не останется ни сюжетов, ни фабулы? Исчезнут, растворятся в тексте.
– Да ну, – отмахнулся Мерсов. – Не преувеличивай. Если десяток графоманов решили похерить сюжет ради самовыражения, из этого еще не следует, что все бросятся писать бессюжетные вещи. Чушь! Триллер без сюжета – нонсенс! А нынешняя литература без триллера – нонсенс в квадрате!
– Хорошая идея! – оживился Семин. – Именно триллер без сюжета. Да что я говорю… Можно подумать, что в нынешних триллерах есть сюжет!
– В моих триллерах, – заявил Мерсов, – сюжет есть.
Он осекся. Мог ли он пересказать сюжет «Элинора»? Был ли вообще сюжет в этой книге? Читалась она на одном дыхании, но это не было дыханием сюжета.




























